Текст книги "Большая дорога"
Автор книги: Василий Ильенков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
– Да ведь мы жребий будем вынимать. Кому уж счастье выпадет, тот на пяту и станет, – сказал генерал.
– Вот я и хочу сказать: надо бы не по жребию становиться, а по силам, – строго проговорил старик. – Вот ты, Михаил, человек военный, сам знаешь, кого ставить на самом рисковом месте, где враг прет. Небось самого храброго. Так и тут. А счастье, оно и дураку иной раз привалит, а уж, как говорится: дурному сыну не впрок и наследство… Станет по жребию и упустит медведя. А надо наверняка бить…
– Правильно, – сказал Белозеров, – облава – дело серьезное, это не в карты играть.
– А я не согласен с вами, – громко сказал Борис и встал, чтобы все видели, какой он огромный и сильный. – Кто знает, какой из нас самый надежный? Кого на пяту ставить? Всегда найдутся недовольные: почему не его поставили, а другого? А жребий всех уравнивает. У всякого свое счастье.
– Настоящее справедливое счастье достается не по жребию, – сказал Владимир. – Его зарабатывают трудом… Правда, Мария Александровна?
Владимир с улыбкой взглянул на Машу, как бы подчеркивая, что для него важно не то, что говорят другие, а то, что может сказать она. Маша же смотрела на изящную девушку, сидевшую рядом с Владимиром, завидуя ей, что все на ней красиво, все идет к ней и в то же время испытывая какое-то смутное чувство тревоги оттого, что эта красивая девушка сидит рядом с Владимиром и что-то рассказывает ему, заглядывая в глаза и улыбаясь. И Маша подумала, что эта женщина будет счастлива в жизни не потому, что она хорошо трудится, а потому, что красива от рождения, изящна, воспитана, а вот она, Маша, трудилась много и заслужила у всех людей уважение, но может и не увидеть счастья, потому что Владимир уедет, а она снова останется в Спас-Подмошье и будет вязать снопы и теребить лен…
– Фортуна, – важно сказал Тарас Кузьмич, глядя на академика. – Фортуна, что у древних римлян означало не только счастье, но и случай, судьбу вообще, чего нельзя предугадать… Они изображали фортуну в виде колеса с крыльями… Повезет человеку – он и счастлив, а не повезет – так уж потом ничего не поделаешь… Воленс-ноленс!
– Грош цена всей этой вашей латинской мудрости, – резко сказал Владимир. – Вы все ходите в обносках древней истории. Вы повторяете истины старого, мертвого мира… убогую философию средневекового человечества, которое не знало ни электричества, ни пара, ни химии, верило в бога и дьявола, жгло на кострах лучших своих людей… Вот у кого учитесь мудрости нового мира – у колхозницы Марии Орловой. Она сама творец своего счастья… Она не ждет, когда оно прикатит на своем крылатом колесе, а сама, своими руками направляет его туда, куда захочет…
– И вы действительно счастливы? – с любопытством спросила Наташа.
Маша так смутилась от этого неожиданного и прямого вопроса, что не нашлась, что сказать, и молчала; она молчала и потому, что страшно было сказать вслух то, что она думала и переживала, страшно было обнажить перед людьми самое сокровенное свое, и потому, что она не знала, счастлива она или нет. Ей было хорошо, но и тревожно: Владимир еще не сказал ей того самого желанного слова, которое сделало бы ее действительно счастливой. Она молчала, смущенно потупив глаза, перебирая пальцами кисти пухового платка, а все смотрели на нее, с нетерпением и любопытством ожидая ответа, застыв в напряженных позах, и стояла такая тишина, что было слышно, как за окнами повизгивает снег под полозьями.
И всем хотелось, чтобы она сказала «да», потому что все были доброжелательно настроены и хотели, чтобы она была счастлива, и Маша почувствовала, что все любят ее.
– Да, – сказала она чуть слышно и, закрыв лицо руками, выбежала из комнаты.
И у всех вырвался вздох облегчения, как это бывает у зрителей в цирке, когда человек, пролетев вниз головой под куполом, падает в мягкую сетку. Все шумно заговорили, послышался веселый смех, кто-то заиграл на пианино вальс, и светловолосая Ирена, подхватив адъютанта, закружилась с ним по комнате, обдавая запахом духов стоявших вокруг гостей.
– Пойдемте и мы, – сказала Наташа, протягивая руку Владимиру, не сомневаясь в том, что ему будет приятно потанцовать с ней, но рука ее повисла в воздухе.
– Простите, я не могу, – сказал Владимир и быстро пошел в соседнюю комнату, куда убежала Маша.
Наташа проводила его удивленно-обиженным взглядом и только теперь поняла, что все время, пока она разговаривала с Владимиром, он думал не о ней, а о той, которая призналась в своем счастье. Наташа заставила себя весело улыбнуться и пошла к Борису, который шептался о чем-то с Тимофеем.
– Ладно, за мной не пропадет, – сказал он Тимофею и протянул к Наташе толстые, сильные руки и, уже кружась по комнате, шепнул ей: – Завтра я положу к твоим ногам медвежью шкуру.
Кружась с Наташей по комнате, Борис продолжал мечтать вслух о том, как он убьет медведя. Из мяса Тарас Кузьмич наделает колбас, а окорок закоптит, Медвежье мясо очень похоже на свинину, но немного жестче и темней. А медвежье сало ценится дороже свиного…
Наташа слушала, нахмурив брови: ее слух резали эти тяжелые и неприятные слова: «мясо», «шкура», «сало», – и она невольно думала о том, как ей легко было разговаривать с Владимиром, у которого слова были какие-то возвышающие, устремленные вдаль, тревожные, – они почему-то напоминали Наташе весенний крик журавлей, чуточку грустный, зовущий куда-то, рождающий желание чего-то необыкновенного.
Наташа вдруг почувствовала тяжелую руку Бориса, лежавшую на ее плече, и ей показалось, что она давно уже жена его и возле кровати лежит медвежья шкура, а за столом сидит Борис и пишет свою книгу о копытных болезнях… Наташа закрыла глаза, и ей представились какие-то рога, копыта, хвосты, и она даже почувствовала противный запах столярного клея…
На облаву выехали ночью. Владимир тоже поехал, но не с тем, чтобы занять место в цепи охотников, а с тем, чтобы итти с крикунами, быть рядом с Машей. Он надеялся, что ему удастся побыть с ней наедине и сказать ей наконец то слово, в котором сливались и радостное ощущение жизни, и вера в свои силы, и желание совершить какое-то большое и красивое дело.
– Я тоже поеду с вами крикуном, – сказала Наташа и, хотя Борис отговаривал ее, ссылаясь на глубокий снег и мороз, уселась в розвальни вместе с Машей и Владимиром.
Снег весело и звонко пел под полозьями саней, и на душе у Владимира было хорошо от ощущения своей молодости, близости к любимой и еще оттого, что он снова был в лесу, ехал в розвальнях, слышал пофыркивание лошадей, поскрипывание промерзшей упряжи. Все звуки сливались в какую-то нестройную, но волнующую музыку, которая уносила его в далекое детство. Вот он едет с дедом за дровами, закутанный в мягкий шерстяной платок, и чувствует знакомый запах, впитавшийся в этот платок: нежный и трогательный запах матери, ласковых ее рук. Не хотела мать отпускать его в этот жгучий мороз, но дед успокоил ее, уговорил. И вот они сидят рядом на розвальнях, и Володя удивляется, как у деда не мерзнут руки. Он держит вожжи в больших темных от работы руках, покрытых ссадинками и трещинками, с такой жесткой кожей на ладони, что, когда он берет Володю за ручонку, мальчику кажется, что руки деда в кожаных рукавицах. Ничем не прикрыты и уши деда, только мочки их горят, как спелые вишни. «Дедушка, научи, чтобы и мои руки не боялись мороза», – просит мальчик, со страхом высовывая нос из теплого материнского платка. Дед молчит, чуточку усмехаясь, как бы говоря: «Это, брат, хитрая наука – прожить без рукавиц…» Потом вдруг лошадь почему-то становится поперек дороги. «Завертка порвалась», – говорит дед и, порывшись в санях, вытаскивает обрывок веревки: у него все есть в запасе. «Володя, развяжи-ка завертку на санях, покуда я коня распрягу», – говорит дед. И мальчик становится на колени, чтобы удобней было развязывать оборвавшуюся завертку. Володя пытается это сделать, не снимая варежек, но ничего не выходит, тогда он сбрасывает их и пальцами распутывает промерзшую твердую завертку. Она не поддается, а пальцы уже покалывает мороз, и Володя дышит на них, чтобы отогреть. Он долго возится с заверткой, но она не поддается: смерзлась в ледяной комок, – и Володя чуть не плачет. Позвать деда, сказать, что руки замерзли, Володя стыдится, но нет уж и терпения: сотни игл впились в пальцы.
Володя с отчаянием смотрит на узел, не поддающийся его закоченевшим рукам, и вдруг, вспомнив рассказ матери об умном царе Александре Македонском, бросается к саням, достает из-под сена топор.
«Стой! Что ты, очумел?» – кричит Андрей Тихонович, увидев, что внук замахнулся топором, чтобы разрубить проклятый узел. Володя рассказывает, как мудрый царь Александр Македонский разрубил мечом хитрый узел фригийского царя Гордия, а старик кричит: «Дурак твой царь! Веревку разрубить – эка мудрость! Ему, царю этому, веревки не жалко. Не он веревки вьет, а мужик. А чтобы веревку свить, надо конопли насеять, пеньки натрепать… Разрубить всякий дурак сможет, а ты сумей развязать узел. Топор – сила, а терпенье посильней топора…»
И Володя снова принимается развязывать захлестнувшийся узел красновато-лиловыми от мороза руками. И вот узел развязан. «Дедушка, развязал! Развязал!» – кричит он так громко, что даже старый мерин удивленно поворачивает к нему голову. «Молодец», – говорит дед. И Володя, счастливый, довольный собой, прыгает вокруг него, не чувствуя боли в пальцах… Домой он возвращается под вечер, и Анна Кузьминична с ужасом видит: платок ее торчит из кармана, шапчонка сбита на затылок, Володя идет рядом с возом и держит вожжи в голых красных руках…
Вечером, лежа с внуком на жаркой печи, Андрей Тихонович говорил:
– Ты мне про царя Гордея сказывал, а теперь про мужика Гордея послушай. Был в нашем Спас-Подмошье мужик. Гордеем звали… И была у него дочка раскрасавица Катерина. Все парни через нее передрались промеж собой. И Гордей думает: «За кого отдать дочку?» Вот собрал он всех женихов и говорит: «Ежели который из вас распутает узел вот этот, тот и Катерину возьмет в жены». Принес он веревку, которой сено увязывают, а на ней узел затянут. Ну, взялся один жених. Час, другой возится, а развязать не может. Плюнул и ушел. Другой подходит к узлу. Этот до вечера над ним пыхтел-пыхтел, да и бросил. Так мало-помалу отвалились все женихи, остались двое. Один – так, ничего из себя, видный, ловкий, а другой – конопатый, нос лопатой и ростом не вышел. Ну, который по видней жених-то взял веревку и говорит: «До тех пор не выпущу, покуда не развяжу». День идет, другой пошел, а он мучается над узлом… «Зубами, – говорит, – можно?» – «Можно и зубами, – отвечает Гордей, – только железом нельзя, гвоздем или чем другим». Третий день идет, а парень узел не бросает, он и руками, он и зубами, – все ногти обломал, а узел не поддается. «Нет, – говорит, – его развязать нельзя, заколдованный». Поглядел на Катерину, поклонился ей: значит, мол, не судьба мне с тобой жить – и ушел. Остался один конопатый, нос лопатой. Неделю развязывал, другую, не ест, не пьет, отощал – глядеть страшно, – а не бросает узел. Из пальцев кровь пошла, а узел вроде еще сильней затянулся… Третья неделя пошла, тут Гордей и говорит ему: «Брось, не развязывай. Бери в жены Катерину». Тут остальные женихи, которые осрамились, давай шуметь: «Он же не развязал!» А Гордей и говорит: «Не в том дело, а в том, что у него больше всех терпения. С таким Катерина не пропадет в жизни». Так в вышла Катерина за конопатого.
– И хорошо жили? – спросил Владимир.
– А ты вот сам знаешь: Катерина-то Гордеевна эта тебе бабушкой приходится, а мне – женой, – сказал Андрей Тихонович и тотчас же захрапел.
А Володя лежал и думал, что дедушка сильней самого умного царя.
Старик ввел Владимира в тайное тайных своей мудрости, выношенной его отцом, дедом и прадедом – десятками поколений тружеников, которых приучила к терпению скупая смоленская земля. Это не было терпение покорности и смирения перед силой природы. Это было терпение труда, деятельного преодоления препятствий, нужды, боли, отчаяния, терпение надежды на лучшие дни, терпение веры в свою силу. Андрей Тихонович любил во все вникать сам, доходить до всего своей головой; он не любил поучающих. Он дал пинка студенту Куличкову, призывавшему свернуть шею царю, но через десять лет запалил имение князя Урусова, а когда его секли ингуши, вызванные на усмирение, покорно лежал под розгами, но не выдал никого из тех, кто участвовал с ним в разгроме имения. Он упорно копался в своей земле и, хотя она не кормила его досыта, терпел голод, но не пошел на поклон к князю, который предлагал ему место объездчика в своем лесу. «С голоду помру, а в холуях ходить не стану», – сказал он. Это было терпение гордого человека.
И теперь, хотя Андрею Тихоновичу было уже восемьдесят лет, он держал вожжи голыми руками и сидел в розвальнях, выбросив ногу, чтобы оттолкнуться от дерева, если сани вдруг швырнет на раскате. Владимир с любовью смотрел на розовые щеки деда, любуясь здоровой, красивой старостью, и думал о том, что жизнь хороша и на закате своем, если терпелив человек в движении к своей цели.
…В просветах между могучими соснами проступало светлооранжевое небо. Сани остановились возле кордона, на котором жил Тимофей. Отсюда к месту облавы нужно было итти пешком.
Охотников должен был вести Тимофей, но его не оказалось на кордоне, хотя он уехал из Спас-Подмошья еще в полночь. В ожидании его охотники грелись в избушке, в последний раз проверяли ружья, патроны, вели разговор о происшествиях, какие почему-то всегда случаются на охоте.
Андрей Тихонович достал из сумки кожаный мяч, утыканный острыми шипами, гвоздями и колючками, загнутыми наподобие рыболовных крючков, отчего мяч напоминал ежа.
– Что это такое? – спросил Белозеров.
– Еж железный. Я его завсегда беру с собой на медведя. Всяко может случиться. Зверь может на дыбки встать. Он как разозлится, особливо ежли раненый, становится на дыбки – и на охотника. Вот тут я ему этого ежа и бросаю. Про медведя глупости всякие говорят: мол, неповоротлив, а я так считаю, что ловчее медведя зверя нет… Ну, он на лету ежа схватит передними лапами и давай его тискать, а гвозди и колючки вот эти ему в лапы вопьются, он сильнее ежа тискает, а колючки еще глубже впиваются. Он бы и рад теперь ежа бросить, да не может… А тут я ему ножом под лопатку, в самое сердце…
– Остроумно, – сказал Белозеров, думая о чем-то своем.
Потом тянули жребий, и генералу Михаилу Андреевичу выпало стоять в середине цепи охотников, на самом ответственном месте: «на медвежьей пяте». Андрей Тихонович обрадовался, что медведь пойдет на Михаила: старику хотелось доставить удовольствие именно генералу, в котором он видел предел своего возвышения над убогой жизнью предков своих – безвестных тружеников земли.
Наконец пришел Тимофей и, глядя куда-то в сторону, сказал:
– К лесничему надо было… ждал, покуда проснется.
Он повел охотников по тропинке. Позади всех шагал генерал, а за ним адъютант нес ружье в чехле, и Андрей Тихонович, глянув на сына, подумал:
«Отяжелел… Ходит мало… Все в машинах. От этого и задышка…»
Андрей Тихонович повел крикунов. Они должны были зайти к берлоге с противоположной стороны и гнать зверя на охотников. Не доходя метров ста до берлоги, старик расставил крикунов цепью, на двадцать шагов друг от друга, предупредив, чтобы стояли без единого звука, ждали его сигнала: он выстрелит, тогда надо поднять шум и двигаться всей цепью, ровняясь на него. Сам он занял место в середине цепи, рассчитывая выйти прямо на берлогу. В руках он держал длинную березовую жердь, как пику. За поясом у него торчал топор.
Наташа, убедившись, что снег действительно глубок, решила остаться с лошадью, которую Андрей Тихонович взял с собой, чтобы привезти убитого зверя: он не сомневался, что медведь будет убит. Наташа забралась в сани, спрятала ноги в сено и с любопытством наблюдала, как Владимир, стоявший справа от Маши, делал ей какие-то знаки руками.
Владимир показывал Маше на вершину ели, поднимавшуюся вдали над лесом: там – берлога. Но Маша не понимала значения его жестов, а спросить нельзя: нужно стоять в полной тишине, и она качала головой, показывая Владимиру, что ничего не понимает. Тогда Владимир стал на четвереньки, изображая медведя, и это вышло у него так смешно, что Маша расхохоталась.
– Тиш-ша-а! – зашипел Андрей Тихонович, гневно сдвигая брови. Опасаясь, что медведь поднимется раньше времени, старик не на шутку рассердился на Машу за ее громкий смех, но, взглянув на Владимира, стоявшего по-медвежьи, на четвереньках, улыбнулся, подумал: «Мир хочет за собой повести, а сам еще словно ребенок…. Эх, молодость!»
Но тут Андрей Тихонович услышал треск, словно вдали обломилась сушина, – это условный сигнал Тимофея, что охотники заняли свои места и можно начинать облаву. Андрей Тихонович снял с плеча двустволку и выстрелил вверх, и все крикуны заорали, захлопали в ладони, застучали по деревьям палками, а Владимир что-то запел. Он побрел по глубокому снегу, стараясь держаться ближе к Маше.
Тимофей поставил Бориса возле тоненькой – в руку толщиной – сосенки и шепнул:
– Зверь беспременно на тебя пойдет.
Борис вынул из кармана приготовленную заранее пачку денег и сунул ему в руку. Тимофей пересчитал деньги и, неторопливо запрятав за пазуху, пошел, стараясь ступать в проложенные следы.
Еще вчера Тимофей понял, что с братьев ничего не получишь за медведя, и он сговорился с Борисом Протасовым, сказав, что поставит его на «верное место». Но, заехав по дороге к лесничему, он узнал, что к тому в гости приехал прокурор, чтобы погонять лося или сходить на берлогу, и дал обещание «выставить медведя» лесничему. Возвращаясь на кордон, он долго ломал голову: как же и лесничему угодить и с Протасова сорвать. Наконец, когда Тимофей уже миновал сто пятый квартал, его осенила счастливая мысль, и он, повернув в сто пятый, поехал на приметную ель, крича во все горло на коня, который ошалело лез по сугробам, проваливаясь по брюхо…
И вот теперь, чувствуя сквозь рубаху твердый комок денег на груди и думая о том, что городских обмануть не грех, потому что у них денег много, Тимофей подал отцу условный сигнал и уселся на пенек, прислушиваясь с веселой усмешкой к далекому крику, пенью и визгу крикунов.
С того момента, как Борис остался один возле тоненькой сосенки и, глянув вправо и влево, никого не увидел, ему стало страшно. Вчера, когда он пытался представить себе, как все это будет, ему почему-то вспомнилось то, что он однажды видел в цирке: медведь стоял на большом шаре и, мелко перебирая лапами, катил его по арене под громкие аплодисменты зрителей. А теперь вокруг темнели лишь толстые стволы сосен, слева черной стеной стоял молодой ельник, справа – густые заросли орешника, заваленные снегом, и отовсюду мог выйти медведь. Теперь он представлялся Борису не тем добродушным и немного ленивым зверем, который катался на шаре, а чем-то огромным, не имеющим определенной формы, что стояло где-то близко, за деревьями, и вот-вот могло навалиться на него, смять, раздавить…
Борис почувствовал себя беспомощным. Тоненькая сосенка казалась ему ненадежной защитой, и, выбрав впереди себя старую сосну, он решил стать под нее; у этой сосны невысоко от земли торчали сучья, и у Бориса промелькнула мысль, что по ним удобно будет взбираться в случае опасности.
Он уже сделал два-три шага по глубокому снегу, но в это время вдали прогремел выстрел, закричали, заулюлюкали крикуны, и Борис снова отступил под тоненькую сосенку, испугавшись, что не успеет дойти до толстой сосны и останется вовсе на открытом месте. Ему стало жарко, хотелось распахнуть полушубок. Он напряженно вглядывался в промежутки между деревьями, стараясь уловить малейший шорох, но голоса крикунов заглушили все звуки. Отчетливо было слышно, как кто-то кричал озорным голосом:
– Поше-ол! Поше-о-ол!
Это кричал Владимир, шагая по глубокому сухому снегу, кричал громко, весело, озорно: его переполняла радость оттого, что рядом с ним идет Маша, что он молод, здоров, счастлив, что хорошо вот так шагать по целине, стряхивать на Машу снег с ветвей и смотреть, как сверкает он на ее платке, на бровях, на прядке светлых волос, выбившейся на лоб. Он кричал, пел, стучал палкой по деревьям, по кустам орешника, согнувшимся под тяжестью снега.
Маша смотрела на него с улыбкой, как бы говорила: «Я знаю, почему тебе весело… И мне хорошо…»
Они сошлись, и Владимир взял ее за руку, помогая выбраться из сугроба. Лицо Маши было такое близкое и такое прекрасное, что Владимир не мог оторвать от него своих глаз и все смотрел, смотрел, и Маша не отвела своего взгляда, но взгляд ее был строгий и даже печальный. Владимир притянул ее к себе за руки, чувствуя, что вот сейчас он скажет то слово, без которого уже нельзя больше жить, и вдруг раздался чей-то кашель, прозвучавший как гром. Владимир отпрянул от Маши и увидел за елью улыбающееся лицо генерала.
– Где же медведь, Володя? – спросил он, стараясь погасить улыбку.
– Медведь? – переспросил Владимир, краснея, не соображая; о чем его спрашивает дядя, думая лишь о том, что дядя заметил все. – Я не видел…
– Где уж тебе было видеть! – проговорил генерал, подмигивая адъютанту, шагнувшему из-за другой ели. – Ужасно курить хочется.
Андрей Тихонович, поровнявшись с берлогой, напал на медвежий след и пошел по нему. След вел в сторону охотников, и старик ждал, что вот-вот грянет выстрел Михаила, стоявшего «на пяте». Но выстрела все не было. Уже смолкли голоса крикунов, вышедших на линию охотников, и Андрей Тихонович остановился, потому что след зверя вел в непролазную чащу орешника, засыпанного снегом. Андрей Тихонович стал обходить орешник слева и увидел генерала, Владимира и Машу.
– Что же ты не стрелял, Михаил? – спросил старик, снимая шапку, чтобы освежить голову. – Медведь-то на тебя пошел.
– Не видал, отец. И пропустить не мог, странно, – сказал Михаил Андреевич, жадно затягиваясь папиросой.
«Куда же он подевался? – растерянно подумал Андрей Тихонович, разглядывая снег, лежавший пушистыми шапками на зарослях орешника. – Что за история?»
– Я слышал только какой-то странный звук, словно пищал котенок или проскрипела ореховка, – сказал генерал.
– И я слышал, – подтвердил адъютант, с улыбкой глядя на Владимира и Машу.
– Нет, мы ничего не слышали, – торопливо проговорила Маша, подумав, что он намекает на то, что видел, как близко стояли они друг к другу.
– Котенок! – сказал адъютант и, подмигнув генералу, вдруг захохотал так громко, что с дерева вспорхнул дятел и, ныряя в воздухе, полетел, цвиркая, как бы удивленно спрашивая: «Странно, куда же пропал медведь?»
– Тиша-а-а! – зашипел Андрей Тихонович, махая рукой адъютанту. Ему тоже послышалось вдруг, что где-то совсем близко пропищал котенок, может быть, вот в этих зарослях орешника, заваленных снегом.
Старик низко нагнулся, чтобы пролезть под нависшими дугообразно орешинами, и вдруг увидел медведицу. Она лежала в снегу и глядела на охотника злыми и робкими глазами.
… Медведица еще накануне почувствовала, что скоро у нее появятся медвежата. Она уже не спала и, подняв голову, осматривалась, раздумывая: тепло ли им будет в берлоге? Лапой она придвинула к себе мох, листья и прошлогоднюю длинную траву, которую принесла сюда еще осенью, зная, что все это пригодится зимой. На рассвете она услышала крик человека, скрип саней и фырканье лошади. Медведица встревоженно поднялась и, чувствуя опасность, вылезла из берлоги.
Она прошла метров сто и от сильной боли остановилась в кустах орешника, завеянных снегом. Здесь было тихо и скрытно. Медведица разрыла лапами снег до самой земли и легла. А когда в лесу закричали и застучали люди, она уже облизывала трех медвежат, копошившихся на мерзлой земле. Медвежата чуть слышно попискивали, отыскивая соски в густой черно-бурой шерсти, и медведица постаралась запихнуть их поглубже в эту теплую шерсть, а сверху накрыла мохнатой лапой. Она лежала, настороженно оглядываясь, чувствуя запах людей, которые были кругом. Она даже видела, как генерал, стоявший в двадцати шагах, почесал нос, прихваченный морозцем. Видела она и то, как Владимир, приблизившись к Маше, взял ее за руку, собираясь сказать самое трудное и самое великое слово.
Медведица лежала, думая, что ей удалось обмануть людей, что они не полезут в орешник, завеянный снегом, – постоят и уйдут, а тогда она перетащит медвежат в теплую берлогу, беря их за шиворот по одному в свою горячую пасть, согревая их своим материнским дыханием.
И вот она увидела, что в заросли орешника идет человек. Она продолжала лежать, не спуская с него глаз, еще не зная, что предпринять, чувствуя лишь одно: она не может уйти, покинуть медвежат.
И старик все понял. «Вот оно что», – подумал он и попятился…
Андрей Тихонович, согнувшись, вылез из кустов, распрямился, и вдруг его так кольнуло в сердце, что потемнело в глазах, и, чтобы не упасть, он обнял толстую сосну. Долго стоял он, пока не утихла боль, стоял и прислушивался к писку медвежат, думал, что это его последняя охота, что он уже не придет сюда, в эту чащу, весной: будет лежать в земле, а медвежата подрастут и, смешные, косматые шарики с торчащими ушками, покатятся по земле в веселой игре, потом, наигравшись, станут на задние лапы и будут расхаживать, переваливаясь, как ребятишки, когда они учатся ходить… И эта картина жизни так умилила старика, что он усмехнулся и, махнув рукой, сказал про себя: «Нехай живут».
Он подошел к генералу и тихо, утомленно сказал:
– Пойдем домой, Миша… – и, глядя в глубину леса, добавил: – Спугнул кто-то зверя… Стало быть, не судьба.
И, взглянув на подошедшего Тимофея, увидев его тупое и довольное лицо, заросшее шерстью, подумал: «Он это сделал… он».
– А, по-моему, медведя не было вовсе, – сказал Егор генералу, который шел рядом, отдуваясь, не в силах побороть одышку.
– Как так… «не было»? – спросил Михаил Андреевич сердито, потому что был недоволен своим здоровьем, охотой и еще тем, что потерял из-за облавы время, предназначенное для других дел, очень важных, неотложных служебных дел, которые обязывали его быть не на охоте, а возле Бреста, куда он ехал по шоссе на машине, решив по пути завернуть в Спас-Подмошье.
– А так, не было медведя, – убежденно сказал Егор. – Это отец выдумал, чтобы повидаться с нами.
– Нет, отец не станет обманывать, – решительно сказал Михаил Андреевич. – Вот Тимоша мог бы это сделать… Какой он дикий! На лешего похож.
Братья умолкли, думая о том, что и они могли бы остаться такими же «лешими», не случись революции. Но почему же она не коснулась Тимофея своей целительной рукой? Значит, есть и безнадежные?
– Когда я смотрю на него, мне становится страшно, – сказал Егор и, оглянувшись вокруг, убежденно проговорил: – Лес виноват, что Тимоша такой.
– Я не понимаю тебя, – удивленно взглянув на брата, сказал генерал. – Природа делает человека мягче, поэтичней.
– Во время финской войны случилось мне раз побывать на артиллерийском наблюдательном пункте, – заговорил Егор о чем-то своем, казалось, далеком от охоты, от этого леса и Тимофеева кордона, который уже мелькнул между соснами. – Взобрался я на высоченную ель по лестнице, под самую макушку. А ель стояла на горке, и видно с нее километров на пятнадцать… Глянул я – кругом черный лес без конца, без краю. Одни ели, угрюмые, злые какие-то. И нигде ни одной деревни. Артиллерист дал мне бинокль, смотрю: домик один-единственный во всем этом лесу. Артиллеристы и говорят: «Это хутор финский, Хилики. Вчера мы там своих разведчиков нашли. Пять человек. У всех финками глаза выколоты, языки отрезаны, уши, все прочее тоже отрезано… Живых резали…» Вот он, лес-то как «смягчил» душу финского хуторянина, – сказал Егор, с неприязнью поглядывая на сосны, застывшие в морозной тишине.
– Лес тут ни при чем, – решительно сказал Николай Андреевич, – зверство это не от леса, а от одиночества. Собери этих хуторян финских в колхоз, и они людьми станут…
– Кажется, и молодой Протасов тоже из хуторян душевных? – заметил генерал, оглядываясь. – Один позади всех идет. Молчит. Сердитый…
Борис пришел на кордон последним. Он сказал, что у него страшно болит голова и он полежит у Тимофея.
Анна Кузьминична все уже приготовила для встречи Нового года: посредине самой большой комнаты был накрыт стол. Гости шумно выражали свой восторг, разглядывая гигантский пирог, целого поросенка, лежавшего на блюде, соленые рыжики, от которых шел такой запах, что генерал не выдержал и, не ожидая, пока все сядут за стол, поймал на вилку ароматный гриб.
– А я уж двадцать лет, как не пробовал рыжиков.. Где собирали, Анна Кузьминична?
– На Кудеяровых полянах, Михаил Андреевич, как и прежде бывало – все туда ходим.
– Да, на Кудеяровых рыжиков бывало всегда много, – уже совсем растроганным голосом проговорил генерал, вспоминая детство свое, острый запах рыжиков, ельника, разостланной льняной тресты, которая тянулась бесконечными золотыми дорожками по яркозеленой осенней отаве… А вдали темнел высокий курган, под которым, по преданию, зарыт был добрый разбойник Кудеяр: он отбирал у богатых золото и раздавал бедным. Из поколения в поколение передавалась эта легенда, и мальчику хотелось быть таким же храбрым и добрым, как Кудеяр.
Многое вспоминалось генералу: и то, как пошел он из Спас-Подмошья в Красную Армию, и то, как освобождал города и села от власти белых и раздавал бедным коров из имений.
Он ехал в Брест, чтобы проверить, все ли в порядке на границе… Где-то далеко, на западе, шла война, и, хотя возле Бреста все было тихо, генерал испытывал недовольство собой при мысли, что он потерял время на облаве.
«Да ведь с немцами-то у нас мирный договор», – успокаивая себя, подумал он и поймал вилкой второй рыжик.
– Опять заварушка предвидится, что туда едешь? – спросил Андрей Тихонович. – И когда ж это войны кончатся?
Михаил Андреевич подвел старика к окну и, показывая на поднявшуюся над крышами фигуру человека с протянутой вперед рукой, сказал:
– Когда мы придем туда, куда он зовет.
– Вроде бы уж дошли до своей точки. Куда дальше-то?
– К коммунизму, – тихо сказал Михаил Андреевич.
– Ну, мне-то уж туда не дойти, – те грустью произнес Андрей Тихонович и кивнул на Владимира: – Это вот ты, Володя, дойдешь… А я свое прожил.
– Да ведь не так много итти осталось, – проговорил Егор, разглядывая свою тяжелую темную руку с крупными лопаточками ногтей.
– Последние-то версты самые длинные, – со вздохом сказал Андрей Тихонович.
– Он-то дойдет, дойде-от! – громко проговорил генерал, с улыбкой глядя на Владимира.