Текст книги "Большая дорога"
Автор книги: Василий Ильенков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
– Они на это мастера – души продавать, покупать, – мрачно проговорил генерал. – Они вот и Кешку купили. Мертвую душу его купили… Чичиковы!
– Кешку? – тихо спросил академик, меняясь в лице. – Константина?
– Приехал в Отрадное. Имение восстанавливать.
– Приехал? С ними? – переспросил Викентий Иванович хриплым, каким-то чужим голосом. – Имение? Какое имение?
Для Викентия Ивановича это слово стало таким же мертвым, как и сам Кешка, как все, что было когда-то в далеком прошлом. Лишь изредка, когда приходилось заполнять анкеты, Викентий Иванович вспоминал и Отрадное, и Кешку, и проклинал их… И вот Кешка где-то здесь, в нескольких километрах, восстанавливает имение Отрадное… Это было похоже на сон.
Викентий Иванович особенно потрясен был тем, что Кешка приехал с немцами, извечными врагами России. Гнев его был столь силен, что академик не мог вымолвить слова: с ним случилось нечто вроде легкого удара, язык не повиновался ему. Он смотрел на генерала, и в глазах его стоял ужас, а рот искривило, и казалось, что он сейчас заплачет.
– Ничего, Викентий Иванович, – с улыбкой сказал генерал, – ни Фаусту этому, ни Кешке черт не поможет. Мы с вами сильней всякого дьявола, – он расхохотался и пошел по траншее, спрашивая: – А ну как, прочитали послание Фауста, который продал душу свою черту? – Громко хохотал вместе со всеми, приговаривая: – Ах, сукины дети! Мертвые души! Чичиковы! – генерал помнил, что в траншеях есть и литераторы.
А когда наступила ночь, генерал Дегтярев приказал итти в атаку, но не на немецкие окопы возле Шемякина, а на свои же окопы второй линии, и итти в полной тишине. Бойцам ополчения было сказано, что тех, кто допустит хотя бы малейший шум, ждет суровое наказание.
Немцы воевали только днем, а ночью предпочитали отдыхать, лишь освещая вспышками ракет окрестности и изредка постреливая из пулеметов и автоматов в темноту для устрашения русских. Генерал Дегтярев решил воспользоваться этой слабостью противника и атаковать его ночью. Но для этого нужно было научить людей подкрадываться к вражеским окопам в полной тишине.
Михаил Андреевич засел в окопе второй линии и стал прислушиваться. Ночь выдалась очень темная: была уже середина сентября. Взлетали, сияя белым магниевым светом, ракеты над Шемякиным. Постреливали пулеметы, потом на минуту устанавливалась тишина, и генерал слышал стук часов на руке. По его расчету, ополченцы должны были уже приблизиться к окопу, но не было слышно ни шума шагов, ни звяка лопаток, ни стука колес станковых пулеметов. Наконец генерал уловил какой-то шорох впереди, потом вдруг послышался громкий лязг железа, и перед самым бруствером окопа зачернели фигуры ополченцев, и кто-то даже наступил генералу на ногу.
– Стой! – скомандовал он. – Кто это там гремит, словно с ведром к колодцу идет? А? Ну-ка, подойди сюда, боец Гремучий!
– Боец Протасов, товарищ генерал… Уронил миномет… Темно, ничего не видно…
– А вы что же думаете, что мы с фонарями пойдем в ночную атаку на немца, а? Возьмите миномет и снова ступайте. Помните, что вы своим шумом предаете всех. Понятно?
– Понятно, товарищ генерал, – уныло проговорил Протасов, взваливая на плечо тяжелую трубу миномета.
– Атака должна быть совершенно немая. Понятно?
– Понятно, – повторил Протасов отходя.
– Постойте… Да ведь это вы тогда медведицу убили… с медвежатами? – вдруг вспомнил Михаил Андреевич.
– Я, – отозвался из темноты Протасов.
– Вот видите… Да, да… Помню… Вы тогда вместе отличились с Тимофеем… с покойником.
– Умер? – испуганно спросил Протасов.
– Повесили… Немцы повесили за геройский его подвиг. – Генерал помолчал и вдруг резко крикнул: – Ну, что же вы стоите? А?
В немую атаку на противника ополченцы пошли на следующую ночь перед рассветом.
Владимир слышал напряженное дыхание Протасова, шагавшего рядом, и видел белую повязку на его рукаве, которую, по приказанию генерала, надели все ополченцы, чтобы отличить в темноте своих.
Повязку к рукаву Владимира прикалывала Наташа.
– Я буду хранить вашу повязку как символ дружбы, – сказал тогда Владимир.
– Друзей-то у меня много: смотрите, все с моими повязками, – с горькой улыбкой ответила Наташа.
Все бойцы прикалывали повязки друг другу, и только Протасов пытался сделать это сам, но его тянуло посмотреть в ту сторону, где стояли Дегтярев и Наташа, и, обуреваемый ненавистью и отчаянием, он кое-как воткнул булавку. И теперь Дегтяреву бросилось в глаза, что повязка на рукаве Протасова еле держится, и он подумал, что нужно сказать ему об этом, но под ноги попалась какая-то кочка, и Дегтярев покачнулся, чувствуя, как у него зашлось сердце: ему казалось, что он сейчас упадет, раздастся неимоверный грохот, немцы услышат, и тогда все пропало. Он устоял на ногах, задержавшись на несколько секунд, а когда снова шагнул вперед, справа от него шел уже не Протасов, а Викентий Иванович.
Владимиру казалось, что эта немая атака во много раз трудней, чем схватка с танком при дневном свете. В тот раз все произошло как-то просто: он видел танк, знал, с какого расстояния лучше бросить гранату. Теперь его окружала плотная тьма, и он шел вслепую, ориентируясь лишь на редкие вспышки ракет впереди. У него было такое ощущение, что вот-вот он наткнется на какую-то стену. Он шел медленно, ощупывая ногами землю, вытянув вперед руку, чтобы не столкнуться с кем-нибудь из товарищей и не наделать шума.
Еще днем каждый должен был тщательно просмотреть впереди лежащую местность и наметить себе путь для движения. Но днем все казалось необыкновенно легким и простым: что стоит пройти каких-нибудь семьсот метров по полю? Оно выглядело совершенно ровным, а теперь, когда темнота поглотила кусты, пшеничное поле вдали и всю землю, появились какие-то ямы, потом неожиданно пришлось подниматься на пригорок. Только потому чувству времени, которое не обманывало его на охоте, Дегтярев определил, что немецкие окопы уже где-то совсем недалеко. Ему вдруг стало холодно, рука его, вытянутая вперед, задрожала в ознобе. Это не был страх, а просто ощущение чего-то неприятного, вроде того, что он испытал однажды в детстве, когда сунул руку в кочку, покрытую синеватой черникой, и наткнулся на гадюку. Это омерзительное ощущение осталось у него на всю жизнь, и он считал, что змеи – самые отвратительные из существ, населяющих землю. Вот так подползли к родной земле и немцы – бесшумные, холодные, скользкие, несущие смерть. Они лежат, свившись в зеленовато-серый клубок, в своих норах, и нужно прыгнуть туда, в окоп, в логово змей, и давить, бить, душить, колоть их…
Совсем близко впереди взвилась кверху ракета, осветила землю, и Дегтярев замер, как и все. В это же мгновение он увидел впереди бугор бруствера. Свет ракеты еще не успел угаснуть, как Дегтярев и все, увидевшие бруствер немецкого окопа, уже бросились вперед бегом, молча, отрешившись от себя, впав в то состояние, которому люди еще не нашли названия, ибо оно ни с чем не сравнимо.
Владимиру было и омерзительно, и страшно, и в то же время он испытывал злобу к врагу, и растерянность оттого, что он не видит его и отчаяние храбрости, и какую-то дерзкую удаль, граничащую с безумием. Он видел темные фигуры, метавшиеся в узких щелях траншеи, и бил прикладом, колол их штыком, топтал ногами, душил… Он не слышал ни криков, ни выстрелов, ни разрыва гранат. Он сам что-то кричал, но это было что-то нечленораздельное, нечеловеческое. И вдруг он услышал сдавленный ужасом голос:
– Genosse![4]4
Товарищ!
[Закрыть] Маркс! Ленин! Сталин!
Это выкрикивал кто-то высокий, темный, прижавшийся к стене окопа с поднятыми вверх руками, и Владимир невольно опустил приклад, занесенный над этой темной фигурой.
«Что это… я слышал или мне почудилось?» – подумал он, пробежав мимо черной фигуры с поднятыми вверх руками, и обернулся. Уже рассветало.
Теперь он ясно увидел высокого человека в солдатской шинели, без фуражки, с густыми русыми волосами, который смотрел на него с какой-то странной улыбкой.
– Пролетарии всех стран, соединяйтесь! – вдруг проговорил солдат по-русски и заплакал.
«Что это? Желание спасти себе жизнь? Обман? – думал Дегтярев. – Убить его!» Но то состояние, в котором он был способен убивать бездумно, механически, уже прошло. И Дегтярев побежал по траншее туда, где грохотали разрывы гранат.
Немая атака закончилась полным разгромом немецкой части, которая держала оборону возле Шемякина. Вскоре немцы начали жестокий артиллерийский обстрел окопов, занятых ополченцами.
Отделение Владимира Дегтярева укрылось в блиндаже. Все угрюмо смотрели на курчавого немца, сидевшего в углу. Он назвал себя Гельмутом Гроталем, рабочим из Рура.
Он обрадовался, что с ним говорят по-немецки, и быстро, захлебываясь, стал рассказывать о себе: раньше он состоял в коммунистической партии, потерял связь с организацией, но душой остался верен идеям коммунизма. Фашисты долго держали его под подозрением, но он ничем себя не проявлял, затаив свои чувства. Его мобилизовали, отправили на фронт. Не желая воевать во имя безумных планов Гитлера, он искал случая, чтобы перейти на сторону Советской Армии, но за ним следили. И вот сегодня, наконец, сбылась его мечта…
В блиндаж вошел Комариков. Он увидел пленного и спросил:
– Что это такое?
Ополченцы молчали.
– Я спрашиваю: что это такое? – повысив голос, повторил Комариков, напирая на «что» и показывая рукой на немца.
– Пленный, – сказал Дегтярев.
– Кто же это из вас добрый такой, что возится с этим… – Комариков добавил бранное слово.
– Это я взял в плен, – ответил Дегтярев. – Он не фашист… Был коммунистом и ненавидит гитлеровцев.
– И вы ему поверили! – насмешливо сказал Комариков. Худое лицо его стало жестоким. – Их всех убивать надо!
– И безоружных? – спросил Дегтярев.
– Всех! Никому не давать пощады!
– Разве был такой приказ? – спросил Дегтярев.
– Какой еще вам нужен приказ? И без приказа ясно. Всех убивать! – крикнул Комариков.
– Товарищ комроты, – мягко проговорил академик, – я тоже ненавижу немцев, я считаю, что немцы – извечные враги России… Но нигде не было сказано, что нужно истреблять всех…
– Удивительное дело, как скоро все стали такими жалостливыми, – сказал Комариков, зло посмотрев на академика. – Немцев надо всех вырезать, тогда не будет войны.
– Чтобы не было войн, нужно уничтожить капитализм, – сказал Дегтярев.
– Я, конечно, «Капитала» не изучал, как вы, но знаю, что для победы нужно убивать врагов, – с убежденностью фанатика произнес Комариков. – И мне не важно, кто он: фашист, рабочий, учитель. Всех убивать!
Комариков принадлежал к разряду людей, которые считают, что их дело выполнять, а не рассуждать.
– Позвольте! – вдруг воскликнул художник Иван Иванович Козлов, краснея от смущения и заикаясь. – Позвольте! Значит, вы против товарища Сталина?
Комариков растерянно взглянул на него.
– А что он сказал? Когда?
– По-позвольте! А третьего июля, с-с-сказал: нам поможет и сам германский народ… Правда ведь? С-с-сказал?
– Да, сказал, – подтвердил академик, с благодарностью взглянув на художника. – Вы правы, Иван Иванович. Но, может быть, товарищ комроты не слыхал выступления Сталина?
Комариков молчал. Он слышал речь Сталина, но из всей речи врезалось ему в память лишь то, что нужно бить врага всеми средствами и силами.
– Мы должны думать о том, что будет после победы над Германией, – сказал Дегтярев. – С падением Гитлера еще не падет капитализм во всем мире. Надо смотреть в завтрашний день.
– С-с-совершенно с-с-справедливо! – воскликнул Иван Иванович и, вытащив из сумки блокнот, принялся зарисовывать пленного. – С-с-с-смотреть вперед!
Комариков отвернулся, как бы не желая продолжать спор, и, обращаясь к академику, спросил:
– Сколько раненых в этом отделении?
– Один Протасов, товарищ комроты. В руку. Направлен на перевязку.
В полдень немцы, подбросив свежую часть, перешли в контратаку. Впереди, на буром фоне полегшей пшеницы, Дегтярев увидел множество серовато-зеленых фигурок, и они напомнили ему гусениц совки-гаммы, которые однажды набросились на посевы колхоза. Люди окапывали поле канавой, гусеницы наползали в нее и выбраться уже не могли, и тут все давили их, обливали какой-то жидкостью, собирали руками и жгли, а гусеницы все ползли и ползли, и казалось, что никогда не иссякнет их страшная, неодолимая армия. И вот так же теперь ползли немцы сплошной серовато-зеленой массой.
Комариков бегал по траншеям и предупреждал, что стрелять нужно на близком расстоянии, когда он подаст команду, целиться тщательно, что патронов не так много, чтобы их выпускать на ветер, а если противник приблизится вплотную к окопам, то встретить его штыками.
– И бить беспощадно: всех до единого – всех! – кричал он, остановившись возле Дегтярева и косясь на него. – Без всякой жалости!
Владимир стоял в окопе, положив винтовку на бугорок, заменявший бруствер, так как переделать немецкие окопы для обороны не успели. Три гранаты висели на поясе. Он волновался, видя надвигающиеся цепи противника, но это было не чувство страха, а то волнение, какое Владимир всегда испытывал на охоте: каждую секунду из-за куста может выскочить заяц, и страшно, что промахнешься, и хочешь, чтобы зверь вышел непременно на тебя, а не на соседа.
Немцы шагали смело, уверенные, что после жестокой бомбежки в окопах почти никого из ополченцев не осталось. Убеждала в этом их и тишина: ополченцы не стреляли. Когда немцы приблизились метров на триста, ударила наша артиллерия, открыв заградительный огонь. Немцы залегли, но вскоре поднялись и уже быстрей зашагали, стреляя на ходу по окопам. Вот уже осталось сто метров. Дегтярев отчетливо видел сытые, лоснившиеся лица, куртки неприятного серовато-зеленого цвета гусениц совки-гаммы. Оттуда доносился сухой шорох: это ломались пересохшие стебли пшеницы…
Дегтярев припал к винтовке. Он выбрал рослого плечистого гитлеровца, который шагал, как на параде, высоко вскидывая ноги, выпятив грудь. Но когда он уже навел мушку в ноги этого солдата, справа раздалась пулеметная очередь, и солдат сунулся лицом в землю. Дегтярев непроизвольно выстрелил, сознавая, что стреляет впустую. Он наметил второго, но и тот упал на землю. Немцы залегли, лишь несколько солдат еще по инерции продолжали шагать, и Дегтярев выстрелил в самого переднего – маленького, юркого, быстрого. Фашист выронил автомат и повалился набок.
Владимир стрелял, не слыша выстрелов своей винтовки, потому что кругом стоял неимоверный грохот. Уже много убитых и раненых гитлеровцев лежало перед окопом, а другие все лезли и лезли. Некоторые приблизились совсем вплотную и бросали гранаты. Дегтярев вспомнил, что теперь и ему пора бросать гранаты. Он швырнул одну, в то же мгновение его откинуло назад, и он ударился головой о стенку окопа и выронил винтовку. Прямо перед собой он увидел немца с занесенным над головой автоматом. Тяжелые желтые башмаки были на уровне глаз Дегтярева, и он смотрел на немца снизу вверх, как смотрят на памятник. Почувствовав, что он не успеет поднять винтовку и ударить немца штыком, Владимир ухватился руками за желтые башмаки и с силой рванул их к себе. Немец потерял равновесие и повалился в окоп, под ноги Владимиру, и Владимир со страшной силой ударил его каблуком в лицо.
Подняв винтовку, Дегтярев оглянулся и увидел, что в окопе уже никого нет.
«Разве был приказ об отходе.?» – подумал он и побежал за товарищами, испытывая чувство стыда. Увидев, что академик и еще несколько ополченцев лежат на земле и отстреливаются, Дегтярев лег рядом с ними.
– Уходите! Мы прикрываем отход роты! – крикнул академик.
Но Дегтярев остался лежать из чувства протеста против отступления, и хотя немцы были уже совсем близко, ему стало легче. Он стрелял, испытывая моральное удовлетворение оттого, что бьется с врагом лицом к лицу.
Академик лежал впереди Дегтярева, чуть правей. Он стрелял в приближавшихся немцев, зная, что надо затормозить движение противника и дать возможность товарищам отойти к своим окопам. Второй день из головы у него не выходил Кешка. Викентий Иванович никогда не любил его и считал Кешку уродом в семье. Еще в детстве Кешка проявлял какую-то странную склонность причинять всем боль и неприятности. Чужие страдания, казалось, доставляли удовольствие Кешке: он мучил собак, кошек, разорял гнезда, отрывал пойманным кузнечикам ноги. Он визжал диким голосом, плевал на пол, мазал чернилами стены. Однажды отец подарил всем детям картинку «Квартет». На картоне были нарисованы мартышка, осел, козел да косолапый мишка с музыкальными инструментами. Дети вырезали эти фигурки и решили поделить их между собой. Все очень быстро назвали своих любимых зверей, а Кешка все думал и вдруг увидел, что на его долю остался осел. Все захлопали в ладоши, довольные, что именно Кешке достался осел. Кешка обозлился и затаил ненависть к братьям. А ночью встал и ножницами отрезал уши мартышке, козлу и медведю. Удовлетворенный своей местью, он крепко уснул. Утром братья обнаружили, что их фигурки пострадали. Нетронутым остался один осел. Глупой своей местью Кешка выдал себя с головой. И вот теперь этот ничтожный человек где-то совсем близко творит расправу над колхозниками. Викентий Иванович знал, что тень этого гнусного человека не может пасть на него, и все же ему хотелось доказать, что он, академик Куличков, не только не имеет ничего общего со своим братом, но и готов пожертвовать собой для утверждения новой жизни, которую Кешка разрушал своими погаными руками.
И когда немцы приблизились на двадцать шагов, Викентий Иванович вскочил и швырнул гранату. Взрывом опрокинуло троих немцев, а остальные побежали. Викентий Иванович погнался за ними и вдруг упал лицом вперед, словно споткнулся на бегу.
«Неужели убит?» – подумал Дегтярев, подползая к нему. Академик лежал неподвижно, раскинув руки, будто хотел обнять землю.
– Викентий Иванович!
Академии не отозвался.
Сгущались сумерки. Дегтярев попытался приподнять академика, но тут же понял, что один не донесет. Подполз Иван Иванович Козлов. Они подняли Викентия Ивановича и понесли. Немцы стреляли в темноту, не целясь, пули повизгивали то справа, то слева, и вскоре стрельба прекратилась совсем.
Академика принесли в окоп и положили в блиндаже. Он дышал неровно и хрипло. Зажгли коптилку, и тогда все увидели красное пятно на гимнастерке пониже ключицы.
Прибежала Наташа и остановилась у порога обессилев.
– Он жив. Скорей нужно на перевязку, – сказал Владимир.
В блиндаж в сопровождении Комарикова вошел генерал.
– Ну, что с ним? – спросил он.
– Тяжело ранен в грудь. Нужно скорей на операцию.
– Быстро носилки! – приказал генерал. – Там мои лошади, отвезите.
Академик открыл глаза и тихо проговорил:
– Убейте его… Убейте…
– Бредит, – прошептала Наташа, нащупывая у отца пульс.
Викентий Иванович покачал головой, как бы не соглашаясь с ней, и опять повторил:
– Убейте Кешку…
Он устремил свой взгляд на генерала и отчетливо проговорил:
– Осел… Уши отрезал…
Генерал вышел молча. Он чувствовал себя виноватым в том, что не откомандировал академика в Москву, когда об этом поступило распоряжение.
Академика унесли на носилках, и в блиндаже несколько минут стояла гнетущая тишина. Комариков накинулся на Дегтярева:
– Почему вы не выполнили приказания об отходе? Героем хотели себя показать? Подумаешь – храбрость!
– Я не слышал приказа об отходе, – сказал Владимир. – И почему надо было отходить?
– А потому, что немцы прорвались в глубину нашей обороны на участке соседнего батальона и пытались окружить наш батальон. И если бы мы не отошли, они сумели бы отрезать нашу роту и перебить нас. Но вы, Дегтярев, не видели этой опасности и не могли видеть. Значит, вы не имеете права действовать только на основании собственных рассуждений. А обязаны прежде всего выполнять приказ командира. А вы не выполнили. И вас могли захватить в плен. Вам казалось, что вы поступаете храбро, а на деле вы заслуживаете наказания.
– По-позвольте! – воскликнул Иван Иванович, волнуясь и краснея. – Дегтярев поступил с-с-совер-шенно правильно… благородно!
– А я прошу не вступать в пререкания с командиром! – раздраженно сказал Комариков и вышел.
Вернулся с перевязки Протасов с забинтованной выше локтя рукой и, угрюмо оглядев Дегтярева, сел на нары. Никто не спросил его, как он был ранен, почему возвратился, а не остался в госпитале. Он понял, что им никто не интересуется и никто не огорчился бы, если бы его убили.
Вчера, когда рота пошла в ночную атаку, Протасов страшно боялся, что его убьют. Он шагал в темноте исполненный страха, и ему казалось, что он идет один. И вдруг ему пришла в голову мысль, от которой ему сразу стало легко…
Утром он пришел к Наташе на перевязку. Осмотрев рану, она сказала:
– У вас рана с ожогом. Так бывает только тогда, когда стреляют в упор.
Протасов побледнел и торопливо заговорил:
– Да, да, он выстрелил в меня очень близко… в упор… И я не успел даже ударить его штыком…
– Вас направить в госпиталь? – спросила Наташа.
– Да, пожалуйста… Ведь рана серьезная, правда?
– Да, рана эта может причинить вам большие неприятности, – проговорила Наташа, пристально взглянув в глаза Протасову. И он опустил голову.
Выйдя из палатки медпункта, Протасов постоял в нерешительности и, разорвав направление в госпиталь, пошел в окоп.
На другой день Викентий Иванович умер. Его похоронили в Спас-Подмошье, в саду колхоза, под яблоней. На дощечке, укрепленной на столбике, написали:
Викентий Иванович Куличков,
академик, гражданин,
воин народного ополчения.
Пал смертью героя в борьбе с фашистскими
захватчиками 15 сентября 1941 года.
«Зря я сказал ему про Кешку», – покаянно думал генерал, глядя на свежий холмик под яблоней. Он понимал, что Викентий Иванович своим подвигом хотел смыть пятно позора с честной фамилии Куличковых.
В молчании стояли у могилы люди, Для которых академик был родным человеком. Рядом с Наташей плакала Анна Кузьминична. Она плакала и потому, что ей было жаль Викентия Ивановича, и потому, что с тоской и страхом думала о Владимире, который стоял здесь же с винтовкой на плече. Ей казалось, что она видит его последний раз.
А Владимир не спускал глаз с Маши и чувствовал себя счастливым, что ему еще раз удалось увидеть ее. Маша ощущала на себе его взгляд, и ей было хорошо, она совсем не думала о смерти и опасности предстоящего тяжелого испытания: в эту ночь она должна была отправиться в глубокий тыл врага.
Анна Кузьминична и Маша пошли провожать Владимира.
– Только не ходи в разведку, Володя, – сказала Анна Кузьминична, едва удерживая слезы.
– Когда меня будут посылать в разведку, мама, я скажу, что ты против, – с улыбкой сказал Владимир.
И все рассмеялись.
Анна Кузьминична понимала, что Владимир и Маша хотят остаться вдвоем, и, хотя ей трудно было расставаться с сыном, она попрощалась, трижды поцеловав его. А когда он отошел, догнала его и снова припала губами к небритой щеке. Она долго стояла, глядя вслед сыну, стараясь запечатлеть в памяти каждую черточку в милом облике и снова чувствуя, что жестокая и неумолимая сила разлучает их навсегда.
Владимир и Маша вошли в рощу. Где-то впереди, недалеко, раздавались взрывы, и березы, вздрагивая, роняли на землю золотисто-желтые листья. Испуганно шелестела багровой листвой осина, казалось, она охвачена каким-то тревожным огнем. Ветер сорвал лист, покружил его и бросил к ногам Маши. Она подняла его, положила на ладонь и вздрогнула: лист был кроваво-красного цвета.
Маше хотелось многое сказать Владимиру, но напрашивались все какие-то грустные слова, а говорить о печальном ей не хотелось. Молчал и Владимир, подавленный тревогой за Машу; ему не хотелось, чтобы она шла в разведку, но сказать об этом он не решился.
Справа в глубину рощи уходила узенькая тропинка, усыпанная листьями клена. Над тропинкой поднимался высокий клен, а к могучему стволу его жалась тоненькая берёзка, удивительно белая на темном фоне кленовой коры; как бы одетая в атласное платье, гибкая, она обвивалась вокруг толстого ствола клена и тянулась вверх, к свету и солнцу.
И, взглянув на нее, Владимир и Маша, не сговариваясь, но подчиняясь какой-то неодолимой силе, пошли по тропинке в глубину рощи. Тропинка была узенькая, для одного человека, и они шли, касаясь друг друга то рукой, то плечом. Вдруг Маша взяла Владимира под руку и оперлась на нее. Владимир ощутил на щеке своей ее горячее, прерывистое дыхание – и сразу оборвался тяжкий грохот орудий, сменился звенящей тишиной, и хотя пушки продолжали ухать и над головой с воем и шелестом проносились снаряды, Владимир слышал лишь легкий шумок дыхания и чувствовал лишь его обжигающий зной…
Есть неизъяснимая прелесть в тишине осеннего леса в ясные сухие дни «бабьего лета». Неподвижно стоят деревья, как бы замирая в радостных воспоминаниях о веселых днях лета, о несмолкаемом щебетании птиц, шелесте листьев, гудении пчел и жуков. Тихо в лесу, лишь с легким шорохом осыпаются листья и, кружась, ложатся на молчаливую землю. Миллиарды семян березы, похожих на микроскопических человечков, плотно прижались, прильнули к земле – так прижимается ребенок к материнской груди. На деревьях заметны теперь птичьи гнезда, они опустели, и миллионы крылатых, сбившись в темные тучи, уже улетели на юг. Не слышно их радостных песен, лишь позванивает в свой стеклянный колокольчик синица: цынь-цынь-цынь! Вот с ветвистого могучего дуба сорвался коричневый, похожий на майского жука, желудь, прошелестел в жесткой побуревшей листве и щелкнул по щеке Машу. Она испуганно открыла глаза, вскочила с пестрого ковра кленовых листьев… огляделась – никого. И, увидев желудь, множество желудей, поняла, что ее пробудило от сладкого забытья, и рассмеялась, тормоша Владимира, осыпая его лимонно-желтыми листьями березы, широкими, похожими на раскрытую ладонь, листьями клена, жесткими, словно из красной меди откованными, листьями дуба, теребила мягкие волосы Владимира и целовала его смеющиеся глаза с густыми, как у матери, пушистыми ресницами…
Вдруг совсем близко, казалось, вот за этим высоким дубом, раздался грохот взрыва, и вихрь подхватил листья с земли, вскинул к небу, и с дуба градом посыпались желуди, а Маше показалось, что на нее сыплются осколки снаряда, и она, вскрикнув, побежала из рощи, схватив за руку Владимира, как ребенка.
– Скорей же! Скорей! – кричала она.
А он улыбался, любуясь ее смятением и чувствуя в нем тревогу любящего сердца.
А снаряды все рвались один за другим, и уже рухнул на землю высокий дуб, трепеща кованными из меди листьями, но железо было бессильно убить тысячи жизней, рассеянных по земле.
Владимир и Маша выбежали на дорогу.
Вдруг они услышали стук колес, посторонились, и мимо них пронеслась пара генеральских коней. Генерал узнал Владимира, приказал ездовому остановиться и сказал:
– Садись, подвезу. Немцы начали атаку…
Владимир растерянно взглянул на Машу, ему хотелось поцеловать ее, сказать хотя бы одно ласковое слово.
– Скорей! – нетерпеливо сказал генерал, и ездовой тронул лошадей.
– Мы еще увидимся! – крикнул Владимир, на ходу вскакивая на повозку.
Он смотрел на Машу до тех пор, пока видна была ее одинокая фигура, похожая на березку, согнувшуюся под осенним ветром. Владимир не слышал, что говорил Михаил Андреевич.
Внезапной атакой, поддержанной танками, немцы потеснили дивизию и заставили ее отойти на третью линию окопов. Генерал был встревожен большими потерями в людях. Для пополнения поредевших рот он уже использовал все, что мог, даже бойцов комендантского взвода.
«Хотя бы пяток танков подбросили мне», – думал он, сознавая, что без техники дивизия не продержится долго, и вдруг, вспомнив что-то, сказал:
– Белозеров обещал подкинуть танков… Вот-вот подойдут. Тогда мы заживем. Уж тогда мы дадим немцу смерти! Белозеров говорил: новые какие-то танки у нас появились, громадные…
Обходя окопы, генерал заметил, что люди устали от непрерывных бомбежек и атак.
В одном месте наши окопы длинным острым клином врезались в расположение противника. Этот клин ополченцы прозвали «Карельским перешейком». Здесь оборону держала рота Комарикова.
Генерал пришел на «Карельский перешеек» и долго разглядывал местность вокруг. Немцы были совсем близко, слышны были даже их голоса и смех.
Вдруг над бруствером немецкого окопа появился солдат и закричал, приложив ко рту бумажный рупор:
– Русс, сдавайсь!
Раздался выстрел, и солдат, взмахнув руками, упал.
– Кто стрелял? – спросил генерал.
– Боец народного ополчения Турлычкин! – отрапортовал худенький прокатчик, поднимаясь с колена.
– Молодец! – сказал генерал, обнял его и поцеловал. – Не имею под руками наград… Извините… Все, что могу… От сердца…
– Это для меня дороже ордена, товарищ генерал, – ответил Турлычкин. – Я вот с вашим братом Егором Андреевичем уже сколько лет без всяких наград работаю на прокатном стане, а как Егор Андреевич скажет: «Спасибо, друг Турлычкин», – так я готов – не знаю, что сделать… Мы ж тут все свои люди, товарищ генерал…
– Свои… верно. И это – главное… Так вот что, друзья! Когда немцы пойдут в атаку, вы пропустите их… Постреливайте, конечно, но с места не уходите. А как они пройдут подальше, заходите им в хвост и бейте в спину. Они привыкли, что перед ними отступают, обнаглели. А мы и ударим. Режьте их из пулемета, когда они начнут метаться.
Один батальон по приказанию генерала залег в кустах, а другой стал отходить, и немцы, приняв это за слабость обороны, хлынули за отходившим батальоном. Но когда противник углубился в расположение дивизии, «ворота» вдруг закрылись справа и слева, и в спину немцам ударили пулеметы. Немцы, почувствовав, что они сами попали в мешок, который они готовили Земляному генералу, бросились вправо, но там натолкнулись на батальон, лежавший в кустах. Немцы попытались пробиться влево, но попали под огонь артиллерии, выдвинутой для стрельбы прямой наводкой. Они стали отходить к «Карельскому перешейку», но тут Комариков скомандовал: «В штыки!» – и ополченцы выскочили из окопов. Немцы, очутившись в плотном кольце, растерялись. Они бросали оружие и поднимали руки вверх…
Когда все было кончено и поле покрылось трупами в серовато-зеленых мундирах, Владимир долго вытирал штык о траву, и его бил мучительный внутренний озноб. Он увидел генерала: старик без фуражки, с развевающимися белыми волосами, с улыбкой во все лицо бежал по полю и кричал:
– Ага-а! Вот это интеллигенция! Дали немцу смерти! Поздравляю с победой!
Ополченцы ответили не очень громким «ура!»: они страшно устали от напряжения. Но они подхватили генерала на руки и понесли, как знамя своей победы. Многие плакали от радости, видя, какой тяжелый урон нанесли врагу. Они уверовали в свои силы, в искусство своих командиров.