Текст книги "Предисловие к жизни"
Автор книги: Василий Ажаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Наука о мерзлых зонах земной коры только-только выходила на широкую дорогу; лаборатория, или, как ее называли, мерзлотная станция Забавникова, была одним из немногих центров этой науки. «Мерзлотники» – ученые, инженеры – завоевали право на обширные институты и большие штаты, но не сумели еще это право узаконить, поэтому работу сотен людей выполняли десятки и единицы. Верный товарищ Сергея Кузьмича Фетисов обязан был делать в лаборатории все, что имело отношение к механике. Два подчиненных ему умельца и он сам претворяли в жизнь замыслы, зарождавшиеся в коллективе. Благодаря этим мастерам на все руки появлялись новые приборы и множество различных приспособлений, облегчавших труд исследователей. Он же, Фетисов, был одним из добровольных помощников Сергея Кузьмича «в рукоделье на грядках», он же снабжал коллектив мясом и дичью, добытыми в богатой тайге. Невозмутимый и всегда сосредоточенный Наумов с помощью всего только четырех рабочих справлялся с опытами по инженерному мерзлотоведению. Шура несла на своих плечах тяжесть кропотливейших гидрометеорологических наблюдений и вместе с отцом вела фенологические дневники; она же помогала двум химикам и, кроме всего прочего, была за секретаря при отце. Самому Забавникову приходилось не только поспевать во всех делах общим руководством, но и просто засучив рукава трудиться, когда надо, рядом с любым из своих двадцати сотрудников.
Поначалу, пока Володя знакомился с основами мерзлотоведения и входил в жизнь маленького коллектива, все для него было необычным и праздничным в лаборатории. Потом пошли трудовые дни и недели, и спустя некоторое время Дубровин почувствовал, что его все больше тревожит однотонная методичность работы, в которой хлопоты по поводу множества мелочей составляли все содержание. Вот уже десять лет один и тот же человек измерял температуру грунта в нескольких скважинах. Этот человек изо дня в день по три раза делал замеры и записывал цифры в журналы – труд был, очевидно, необходимый, но в нем не содержалось никакой пищи уму, поскольку материал для обобщений мог накопиться только еще через одно десятилетие.
Забавников с гордостью говорил Володе о «столбиках пучения» еще при первом знакомстве. Теперь Володя собственными глазами увидел эти знаменитые столбики: штук сто обыкновенных деревянных, бетонных и кирпичных столбов, в шахматном порядке торчавших, будто противотанковые надолбы, на ровной площадке неподалеку от лаборатории. Их загнали в землю несколько лет назад и с тех пор не сводили с них глаз. Настал день, и Дубровин принял на себя заботу об этих столбиках как своеобразную эстафету мерзлотоведения. Отныне он измерял температуру грунта под ними и температуру воздуха над ними, бдительно высматривал малейшие изменения, которые производили таинственные силы пучения в бетоне, кирпиче и дереве столбов. Все это он проделывал ежедневно и должен был проделывать много месяцев для того, чтобы накопить цифры и с их помощью прийти к определенным выводам о влиянии пульсации почвы на вертикальные смещения свай и опор.
Володя пытался подавить чувство уныния, вызванное этой серой, поразительно однообразной работой, пытался не дать разгореться разочарованию, охватившему его с тех пор, как он познакомился с буднями науки. Он боялся и подумать о своей прежней деятельности строителя, она-то была осязаемой, зримой, эффектной каждый день! Если строился дом, его стены росли на глазах. Если строилась дорога, за день она удлинялась на несколько километров… Выходит, Кольцов был прав? Володя не смел себе в этом признаться. Признав правоту начальника строительства, он должен был бы признать свою ошибку, а признать ошибку – значит исправить ее, иначе говоря, бросить лабораторию, порвать с Забавниковыми и вернуться на строительство. Даже думать об этом было страшно!
Сергей Кузьмич, обладавший зорким душевным зрением, понимал состояние своего нового сотрудника – это не обижало и не пугало профессора. Он не старался подладиться под настроение молодого инженера, не делал попыток оживить и развлечь его наиболее интересной и парадной частью работы. Сергей Кузьмич поверил в Дубровина раньше, чем тот сам поверил в себя. У Забавникова были далеко идущие планы относительно Володи; он видел в нем своего преемника и хотел воспитать из него настоящего ученого – этого нельзя было бы достичь, не приучив с самого начала молодого человека к терпению и усидчивости, к неблагодарной, незаметной черной работе. Наоборот, как бы тренируя Дубровина, старик давал ему самые несложные и малоинтересные задания и даже не особенно старался при этом открывать дальние перспективы. Зато Сергей Кузьмич сознательно прибегал к другому – он, будто невзначай, то и дело сам становился напарником Володи и с обычным усердием выполнял рядом с ним какую-нибудь особо неинтересную работу. Мало того, и Шура в таких случаях оказывалась рядом с Володей, занималась тоже каким-либо чернорабочим делом.
Влияние двойного примера было неотразимо, оно не могло не сказаться. Видя, с какой неизменной бодростью и веселостью сам Забавников и Шура трудятся возле него, ничем не гнушаясь и ничего не отвергая из того, что нужно было делать, Дубровин все чаще и чаще спрашивал себя: «Ты что, считаешь себя лучше их, что ли? Почему эти замечательные люди должны за тебя выполнять самый неблагодарный труд? Откуда эта аристократическая тяга к эффектам? Если ты не хочешь быть чернорабочим в науке, то почему кто-то другой должен быть им вместо тебя?»
…Шло время, и Володя постепенно перестал тяготиться будничностью труда, терпеливо и добросовестно делал все, что ему поручали. Разумеется, само существование Шуры помогало ему. Шура заставляла забывать или просто не замечать неинтересность той или иной работы. Он помнил ее чаще всего в полушубке и беличьей шапке, в маленьких белых валенках, разрумянившуюся и задорную, готовую в любую минуту наозорничать, кинуть снежком или толкнуть в сугроб. И еще он помнил ее сидящей у камина. Розово-фиолетовые отблески играют на ее лице, и оно все время меняется – не то от этого пляшущего света, не то от мыслей, проносящихся в ее голове. Ее лицо поразило Володю с первой встречи, когда он увидел Шуру из окна вагона, – такие лица невозможно не заметить. Встретишь человека с таким лицом, и хочется заговорить с ним. Если он пройдет мимо и ты в силу житейских условностей не можешь остановить этого человека, то будешь продолжать путь с чувством сожаления и утраты.
Ночью снова задула пурга. Взбесившийся ветер налетал на домик лаборатории, проникал во все щели и завывал на все лады. Тонны снега, вздыбленные ветром, носились в воздухе. Глухо и мощно гудела тайга.
Володе, лежавшему в постели с книгой Арсеньева в руках, пришлось встать и укрыться поверх одеяла полушубком. Дом вздрагивал, стекла звенели. Казалось, что буря раскачает дом, сорвет его с насиженного места и понесет вместе со снегом во мрак.
Утром Забавников запретил сотрудникам выходить из дому: пурга достигла невиданной силы. Шура волновалась – как произвести обязательные для каждого дня метеорологические наблюдения. Профессор согласился сделать отступление – Володя уговорил Сергея Кузьмича разрешить ему вместо Шуры выйти на улицу.
С шутками и смехом они готовились к этой весьма не простой экспедиции. Володя тепло оделся, Фетисов обвязал его концом длинной веревки, наказав другой конец крепко привязать к крыльцу.
– Как прикидываешь, в какое время назад обернешься? – спросил Фетисов.
– В полчаса обернусь. Тут до будки метров двести… Десять минут в пути, остальное потрачу на работу.
– Ну, ну, поглядим!
Шура тоже посмеивалась над Володей, и он спросил:
– Если унесет меня ветром, будете горевать?
– И не подумаю, даже рада буду…
Они долго не могли открыть входную дверь, и, когда наконец открыли, Дубровин выскочил и сразу же захлопнул ее за собой. Ветер придавил его к крыльцу. Преодолев силу плотного воздуха, он шагнул на ступеньку, и его сразу подхватил, понес снежный смерч… Едва касаясь земли, Володя никак не мог остановиться и – летел, летел… Веревку он не успел привязать к крыльцу. Упал, его потащило в туче снега, потом прижало к земле мощным порывом сверху.
Полежав минуты три и приглядевшись, он разобрал в белесом бесновании пурги темневшее в нескольких метрах от него здание. Боясь встать, он пополз к нему. Это был полузанесенный снегом сарай-заводик, где Наумов изготовлял опытные столбики и кубики из бетона. Оказывается, инженера отшвырнуло от дома более чем на пятьдесят метров. Володя всем телом почувствовал холод: ветер проникал сквозь одежду, даже через швы полушубка; снег завалился за воротник, в рукава, запорошил глаза… Уже со всей осторожностью Володя пополз по направлению к метеобудке. «Рожденный ползать летать не может», – шутил он над собой.
Полз Володя очень долго. Трудно было преодолевать натиск воздуха, движущегося в разных направлениях с огромной скоростью. Он весь взмок, даже руки вспотели. В конце концов ему удалось добраться до будки. Пришлось расчищать от снега вход в нее. Выкопав траншею в метр высотой, Володя открыл дверь и забрался в помещение.
Здесь его и нашли Фетисов с Шурой. Прошло, оказывается, пять часов с тех пор, как он ушел из дому.
Шура глянула на Володю, глубоко вздохнула, подбежала и порывисто схватила его за руку.
– Вы говорили, что рады будете, если меня унесет, – я и решил улететь по ветру куда-нибудь подальше, – пошутил Дубровин.
Она ничего не ответила, только отпустила его руку и стояла перед ним тихая и кроткая, глядя ему прямо в глаза.
– Она, брат, слезу пустила и на меня набросилась, – рассказывал Фетисов, будто впервые вглядываясь в раскрасневшееся, мокрое от снега лицо девушки.
Вечером Фетисов улучил момент и подступился к Забавникову с разговором о Шуре и Володе.
– Видел бы ты ее давеча, – сказал он. – Как она о нем тревожилась!
Забавников поднял голову от дневника, в котором описывал сегодняшнюю пургу. На сумрачном лице его разгладились морщины, оно стало добрым и ясным, как всегда, когда он думал о дочери.
– Владимир-то говорил тебе что-нибудь о намерениях своих? – спросил Павел Иванович. – Ведь любовь крепкая у них, всякому видно, чего ж он медлит и не высказывается?
– Я верю Володе – он уважает и бережет свою любовь; Шуру он не обидит. – Забавников засмеялся. – А ты видно, совсем забыл, как трудно бывает объясниться, когда сильно любишь?
– Ты возьми да помоги ему, – посоветовал Фетисов. – В таких случаях, Сергей Кузьмич, лучше не тянуть и побыстрее сыграть свадьбу…
– Гуляка! Придется тебе подождать, из-за тебя торопиться не будем. – Забавников помолчал, лицо его стало серьезным, с какой-то просветленностью и сердечностью он сказал: – Вмешиваться в это никому не надо, нельзя. Позавчера ходили мы втроем к реке, наледь смотреть. Я от них нарочно отбился и потихоньку наблюдал: даже сердце щемит, как славно. Такой светлый праздник любви бывает только у детей! Придет время, он скажет ей, что любит и что не может без нее жить, и тогда они сами заявятся ко мне.
Сергей Кузьмич не знал, что Володя уже сказал эти слова Шуре и произошло это как раз позавчера, когда он от них отбился. Шура и Володя остались одни в чистом березовом лесочке; бродили, перебрасываясь снежками и шутками. Шура набрала в валенки снегу, Володя забеспокоился, заставил ее поочередно снимать валенки и вытряхивал из них снег. Она стояла то на одной, то на другой ноге, опираясь на него. В благодарность за проявленную заботу она погладила мех его шапки, а он, поймав руку, снял варежку и поцеловал теплые пальцы. В этом лесочке, пропитанном светом и свежестью, его слова с признанием, не очень-то новым в истории человечества, были новыми для девушки и обрадовали ее.
Набравшись смелости, они однажды вдвоем пришли к Забавникову, и, к удовольствию Фетисова, сразу же был назначен день свадьбы, причем забайкалец взял на себя все приготовления к торжественному событию.
В отношениях Шуры и Володи окончательно определились ясность и просветленность, подобная той, что сияла в березовом лесочке. И вся короткая любовь их была ясной и ровной, без недомолвок, взрывов и страданий. Ощущение умиротворенности приходило к нему и теперь, когда он вспоминал еще какой-нибудь важный пустячок, забывал на миг о том, что продолжения их любви не последует, что он вернулся с войны один, оставив Шуру лежать под каменной плитой в далекой Белоруссии.
ЗА ЖИЗНЬ, ПРОТИВ СМЕРТИ!
В день отъезда в часть Дубровин проснулся очень рано. Ночью прошла шумная гроза с блистанием молний, с громом, сотрясавшим окрестности. Лежа на спине, он смотрел в окно и думал о том, как хороша бывает природа после грозы. Свежий, кружащий голову воздух вливался в окна.
Володя быстро оделся и пошел прощаться с заветными местами. Собираясь в новый поход, мог ли он знать: вернется ли обратно?
Над рекой поднимались легчайшие туманы, будто серебряные одежды ночных духов, испугавшихся утреннего солнца. А оно светило, величаво поднимаясь над лесом. Сопки на мгновение стали ярко-малиновыми на вершинах, потом сразу поголубели.
Увлажненными глазами озирал Дубровин освеженную и словно умытую тайгу. На душе у него было нестерпимо грустно. Это душевное беспокойство – едва ли не самое возвышающее душу из всех человеческих чувств – неизменно являлось к нему теперь, когда он оставался один.
Его потянуло к реке, которая была столь зеркально спокойной, что казалась остановившейся. Тут, на отлогом берегу, росло особенно много диких роз. Он долго смотрел на кусты, трогал розовые лепестки, осыпавшиеся на землю от его прикосновения…
Володя вернулся в лабораторию, взял лопату и снова пошел к реке. Неподалеку от огромной березы он спустился с отлогого берега к воде и стал снимать лопатой чуть заметный холмик из дерна и земли. Все тут, оказалось, переплели корни, и ему пришлось разрубать их. Наконец он добрался до тройного настила из досок и разобрал этот настил. Перед ним открылся глубокий колодец, откуда пахнуло холодом.
Внутрь уходил трос, подвязанный к корневищу, протянувшемуся к колодцу от большой березы. Дубровин схватился за обледеневший трос и стал осторожно тащить его. Что-то очень тяжелое висело на тросе в колодце. Одному было почти не под силу поднять груз, но Володя не хотел отказаться от своей затеи. Трижды он брался за трос и трижды отступался, ободрав до крови руки. Все-таки ему удалось довести дело до конца. Он вытащил и положил на траву большой, правильной кубической формы кусок прозрачного льда и теперь уже не мог оторвать от него глаз: во льду цвел, рдел и словно бы излучал свой пряный запах розовый куст. Казалось, он тянулся к свету и солнцу каждой своей веткой, каждым лепестком.
Затуманенные глаза Володи увидели в прозрачном куске льда сквозь тысячу четыреста военных дней то, что теперь должно было навсегда остаться в ледяном оцепенении.
Вот в такой же летний день, полный тепла, солнца и буйного цветения роз вокруг, Шуре пришла в голову мысль впаять в лед куст роз и опустить его в заброшенный колодец, где прежде они вели наблюдение за мощной ледяной линзой, пролегавшей под берегом реки. Сначала это походило на детскую забаву, однако, когда Володя опустил розовый куст в большой квадратный бак с водой, заморозил воду и розы оказались во льду и они вдвоем принесли этот кусок льда сюда, Шура увидела в этом более глубокий смысл.
– Пусть эти розы не увянут вечно, как наша любовь, – сказала она серьезно. – Изредка мы будем извлекать этот лед из колодца и проверять, цела ли, не завяла ли наша любовь.
Володя пристроил ледяной куб в деревянную рамку, обвязал тросом и хотел опустить вниз, но она удержала его за руку:
– Подожди, дай полюбоваться! Видишь, как красиво это кажется во льду, не оторвешься! Ну, теперь опускай, а то лед тает, – она засмеялась, – и убывает наша любовь…
Шура, помогая Володе опускать груз в колодец, обнимала его за шею и заглядывала в глаза.
– Помнишь историю Меньшикова? – спросила она.
Шуре вспомнился рассказ Сергея Кузьмича о том, что тело сподвижника Петра Первого, Меньшикова, похороненное в Сибири на Оби и вырытое почти через сто лет, оказалось нетленным.
– Ты знаешь, – продолжала Шура, – людей надо было бы хоронить в вечную мерзлоту. Когда-нибудь наука научится ведь воскрешать умерших, как отец сумел воскресить этих ракообразных, пролежавших в вечной мерзлоте тысячи лет! Наверное, только не всех людей надо будет воскрешать…
Володя пожал плечами и улыбнулся: необычной была мысль обо всем этом для них, полных здоровья и жизни.
– Но ты не смейся, – закрыла она его губы своей мягкой розовой ладонью. – Разве не интересно было бы воскреснуть через столько-то лет и взглянуть на коммунизм, на жизнь наших потомков? Ведь нас с тобой стоит воскрешать, правда?
– Правда! – согласился он, улыбаясь. – Но хорошо, что нет нужды воскрешать ни тебя, ни меня. Давай жить по сто лет, а потом будет видно.
Они посидели у реки обнявшись и вскоре отвлеклись от всего того, что относилось ко льду, к холоду, к мерзлоте, к смерти. Жизнь буйствовала вокруг и внутри них!
И вот теперь человека не было. Даже праха его не осталось. А цветы оставались цветами. Нетленной была и любовь, иначе он не пришел бы сюда.
Володя очнулся от прикосновения чьей-то руки к плечу. Над ним, склонившись, стоял Сергей Кузьмич. Он смотрел на розы во льду. Под жаркими лучами поднявшегося солнца лед быстро таял, будто истекал слезами.
– Ее цветы, – тихо сказал Володя. И тут, заметив, что ледяной куб тает, он, торопясь, опустил лед в колодец и аккуратно закрыл снова деревянным настилом, затем землей.
Старик стоял и смотрел на его работу, и ему казалось, что это тело дочери, перенесенное из белорусского пограничного села, опускают в землю.
– Она будет всегда жить здесь, – сказал Володя старику, встретившись с его взглядом. – Вот здесь, – он прижал свою руку к груди.
– Спасибо тебе, Володя, – сказал старик и, подождав, вздохнул: – Только ты не замыкай сам себя в лед печали и тоски, не отказывайся от жизни, голубчик, не сторонись ее. Жизнь не может стоять на месте, и все в ней наверстывается…
Володя удивленно посмотрел на Сергея Кузьмича. Не проронив больше ни слова, они вернулись домой.
…Через час Дубровин в полной военной форме, при орденах, в сопровождении Забавникова вышел на станцию. Ординарец нес за ним небольшой чемодан и заплечный мешок. Солнце совсем уже поднялось и жгло прямыми, безжалостными лучами.
На станции, где остановились сразу два воинских эшелона, жизнь шумела сотней человеческих голосов. Солдаты и офицеры, загорелые и возбужденные, бегали по платформе, высовывались из окон вагонов, сидели на ступеньках и прямо на земле. Дубровин распрямился. Он понял, что ему очень не хватало все эти дни привычной военной обстановки и солдат, с которыми он сроднился в походах.
Володя долго гулял по станции с Сергеем Кузьмичом. Старик с неизменным удовольствием отмечал, как горячо приветствовали и провожали взглядами его зятя встречные офицеры и солдаты. Сергей Кузьмич и сам часто на него поглядывал. Твердый и строгий взгляд, энергичная, четкая речь, резкая, стремительная походка даже во время прогулки. А где же тот Володя – почти юноша, с мягкими чертами лица и такими добродушными, открытыми глазами, – где Володя, которого знала Шура.
Раздались сигналы к отправлению поезда.
– Еще один поход за жизнь, против смерти, – сказал Сергей Кузьмич и крепко обнял Володю. Где-то в груди чуть слышно снова, как при встрече, затрепетало в нем рыдание, но он сумел подавить его. – Скорей возвращайся. Я буду ждать тебя здесь, на этой станции.
– Скоро вернусь, дорогой, и снова пойдем в поход за жизнь, против смерти, против вечной мерзлоты, – ответил Володя.
Они понимающе улыбнулись друг другу, и Володя, не оглядываясь, поднялся по ступенькам в вагон.
…Поезд давно ушел, а старик еще долго стоял на платформе, не замечая палящего солнца, и смотрел, смотрел вслед поезду, приподняв сутулые плечи и опираясь на свою металлическую трость с молоточком вместо рукоятки.
БЕГСТВО ГРЕЗИНА

1
В городе далеко не все знали его в лицо, но вряд ли нашелся бы такой дом, где бы его не любили. Он был популярной личностью, Дмитрий Афанасьевич Грезин! Пожалуй, его известность среди жителей города и края могла сравниться лишь с шумной, внезапно возникшей известностью центра нападения здешней футбольной команды «Зенит» Володи Костюшина.
Свою удивительную популярность Дмитрий Афанасьевич заслужил не чем иным, как голосом. Грезин – диктор и артист радиокомитета; он торжественно оглашал на весь край передовые «Правды» и важнейшие правительственные постановления, проникновенно читал стихи и рассказы, а в ночных радиоконцертах участвовал как исполнитель старинных романсов и советских лирических песен. Про голос Грезина говорили, будто он способен передать и мягкую задушевность доброты, и заразительность искреннего веселья, и звенящую медь грозного гнева. Больше всего нравились радиослушателям грезинские чтения рассказов о любви, которые никогда не умирают, поскольку не умирает в мире сама любовь. Литературные композиции Дмитрия Афанасьевича пользовались неизменным успехом; последняя из них, по рассказу Куприна «Гранатовый браслет», произвела на всех, можно сказать, сенсационное впечатление.
Грезин получал письма с выражением благодарности и просьбами прочесть какое-нибудь произведение либо с просьбой высмеять то или иное зазнавшееся или обюрократившееся должностное лицо. А после чтения «Гранатового браслета» письма посыпались пачками.
И не только писали Грезину, к нему приходили совершенно незнакомые люди – лично поблагодарить за доставленное удовольствие. Дмитрий Афанасьевич радушно встречал поклонников и окончательно покорял их приветливостью и просто своей жизнерадостной внешностью рослого, плечистого красавца с открытым веселым лицом, которое, казалось, ни на одну минуту не покидала белозубая ослепительная улыбка. «Какой хороший и обаятельный человек!» – говорили люди, с сожалением покидая Грезина.
Дмитрий Афанасьевич, растроганный всеми этими признаками внимания, не без торжественности сказал товарищам на очередной летучке в радиокомитете:
– Я счастлив, что мой голос проникает в самые отдаленные уголки нашего края и мое скромное чтение трогает сердца замечательных советских людей. О чем еще может мечтать простой диктор, рядовой артист, влюбленный в искусство.
– Ты только не зазнавайся, – заметил ему на это председатель радиокомитета, крупный и грузный мужчина, славившийся в коллективе своей неспособностью улыбаться. – Так что, товарищи, поставим на завтра в ночную передачу Грезина с «Гранатовым браслетом»? – спросил он, не отрывая глаз от заявок, представленных заведующими отделами.
Никто не возразил, и председатель начертал цветным карандашом жирную «галку» в программе передач.
– Может быть, Грезину не выступать больше в дикторских передачах, поскольку он у нас знаменитый артист и специалист по любви? – неожиданно спросила сидевшая у двери диктор Погорельцева.
Сотрудники зашумели, кто-то рассмеялся. Председатель постучал карандашом по столу и уставил тяжелый взгляд на пожилую, обычно тихую женщину, задавшую вопрос.
– Что вы имели в виду сказать своей репликой?
– Грезин читает шикарные рассказы, поет романсы, а вслед за тем обязан тратить время и голос на разные скучные заметки. Не лучше ли избавить «заслуженного» артиста от будничной прозы?
Снова зашумели вокруг, и кто-то опять раскатисто захохотал, но председатель невозмутимо продолжал обозревать худощавое и усталое лицо напарницы Грезина.
– Вам не нравится дикторское чтение Дмитрия Афанасьевича или его литературные композиции? Объяснитесь, пожалуйста. Из вас приходится клещами вытягивать каждое слово.
– То и другое не нравится! – воскликнула Погорельцева. – Дикторские передачи Грезин делает небрежно, презирая их, так сказать, с высоты своего артистического величия.
– Ну, а его «Гранатовый браслет» почему вам не по вкусу? – недовольно спросил заведующий литературным отделом. – Он всех пленил.
– Вот этого-то я и не понимаю. Манерно, фальшиво, безвкусно. Меня от этого чтения передергивает. И вообще, не Грезину проповедовать чистую любовь.
Общий шум был ответом на слова Погорельцевой.
– Чем так провинился бедняга Грезин перед вами? – засмеялся заведующий литературным отделом. – Или вы случайно увидели, как он пьет пиво?
– Завидует, и больше ничего! – поднявшись, крикнул Грезин. – Сами только и можете механически гундосить простенький текст, а если кто-то другой умеет делать больше, вас, видите ли, передергивает. Меня буквально корежит от вашего скрипучего голоса, и то я терплю.
Разгоралась крупная перебранка; летучка, что называется, сошла с рельсов. Однако председатель быстро навел порядок с помощью своего толстого карандаша. Он обвел всех задумчивыми глазами и снова остановил их на Погорельцевой.
– Вы все сказали? – спросил он после паузы.
– Все, – кивнула головой женщина, видно, сама недовольная своим неожиданным выступлением.
– Ваше замечание не очень-то убедительно прозвучало. Эмоции есть, аргументов нет. Радиослушатели, если судить по отзывам, с вами не согласны…
– Зависть! Простая зависть! – перебил его Грезин.
– Этого я не говорил, – с неудовольствием возразил председатель. – Итак, продолжаем…
Но Дмитрий Афанасьевич не мог примириться с таким результатом спора и настойчиво попросил у собравшихся разрешения прочесть одно, по его мнению, необыкновенное письмо.
– Я не думал его обнародовать, и только наскок Погорельцевой вынуждает меня прочесть вам письмо, хотя бы в выдержках.
Его напарница в этот момент поднялась и вышла, надо полагать – в порядке демонстрации. «Тем лучше», – решил про себя Грезин и прочел письмо, полученное им от радиослушательницы. Даже и в выдержках оно произвело на всех сильное впечатление.
– Что ж, еще одно очко в вашу пользу, Грезин, – сказал председатель и пожал плечами: – Странно вела себя Погорельцева, крайне странно. Очень серьезная женщина, но… – Он посмотрел на Грезина и посоветовал: – Вы сберегите письмо, оно пригодится для отчета.
«Для отчета! – усмехнулся Дмитрий Афанасьевич про себя. – Нет уж, письмо это вовсе не для отчета».
«Какая у вас, должно быть, большая и чуткая душа, – так начиналось послание из Ольдоя, – если вы сумели так произнести удивительные слова, обращенные к любимой женщине: «Да святится имя твое». Вы так прочли их! Издалека незнакомый человек шлет вам за это свою благодарность.
Я знаю вас, как знают вас все в нашем крае. Приходилось видеть вас на улицах города и в парке, слышать ваши выступления на литературных вечерах, – вы хороший человек, это всякий скажет. Однако только здесь, в Ольдое, я поняла, почему любят Грезина в нашем городе и повсюду на Дальнем Востоке. Ах, сколько мыслей, радостных и грустных, вызывает ваш голос. Очень, очень хорошо, что вы читаете по радио для многих, многих людей, лишенных других возможностей приобщиться к культуре.
Не смейтесь надо мной… Мне захотелось написать вам, какие мысли вызвало ваше чтение. Выразить свои чувства и переживания я, наверное, не сумею – и все-таки пишу вам. Не сердитесь…
Представьте себе маленький деревянный, игрушечный домик, прижавшийся к подножию огромных сопок. Тишина. Далекий, едва слышный гул. Он быстро нарастает, ширится. И вот уже кажется, будто по крутым каменистым склонам несутся сотни пустых железных бочек. Снова тишина – на миг! И сразу – грохот, гром, сотрясающий всю землю, и слепящее сверкание молний. Гроза!
В грозовом грохотании, то погружаясь в плотную, почти ощутимую на ощупь, темноту, то озаряясь молниями, бежит и размахивает руками хозяйка маленького домика. Ее подгоняет не боязнь грозы, нет, она просто знает, что с минуты на минуту хлынет дождь, и ей хочется сухой попасть в дом. Так и есть! Она не добежала до крыльца всего несколько шагов, ее настиг ливень. Легкое платье мгновенно намокает и липнет к телу. Теперь незачем спешить, хозяйка останавливается, подставляет лицо, руки, плечи теплым ласковым струям.
Вдруг она вздрагивает, как от удара: ее напугал громкий мужской голос. Кинулась к крыльцу, вбежала в дом и рассмеялась – черт возьми, это радио! Подошла к приемнику, чтобы выключить – и замерла, очень тронула первая услышанная фраза: «Почем знать? Может быть, твой жизненный путь пересекла настоящая, истинная любовь, о которой не может не мечтать каждая женщина».
…Вся мокрая стояла я в пустом домике, стояла и не могла тронуться с места, пока другой голос – обыденный, лишенный всякой приподнятости, женский деловой голос – не объявил, что артист Дмитрий Грезин выступал с литературной композицией по рассказу Куприна «Гранатовый браслет» и краевой радиокомитет просит посылать свои отзывы.
Вы когда-нибудь бывали на Ольдое? Наверное, нет. Первая здешняя достопримечательность – сопки. Куда ни глянь, здесь всюду громоздятся круглые и островерхие сопки, до самых макушек поросшие соснами и елями. Вторая достопримечательность – горная быстрая речка Ольдой, пересекающая долину; через эту бесконечную речку я строю свой первый железнодорожный мост. Третья достопримечательность: на каждом шагу горячие радиоактивные, излечивающие от всех болезней источники. Излечивают ли они что-нибудь в действительности – судить не берусь, так как ни разу в жизни не лечилась, но что источники эти горячие, словно кипяток, за это ручаюсь. Они остаются горячими даже в самую свирепую пору зимы, и никакой мороз не может их остудить. Видели бы вы, как пробиваются они сквозь любую толщу снега и стоят в неподвижном прозрачном воздухе нежно-белой колоннадой, поддерживающей собой весь бледно-голубой небосвод. И в связи с этим несколько домиков или солиднее – «корпусов» – санатория.
Вижу вашу усмешку. И верно, есть над чем посмеяться. Слишком «красиво» я написала, верно? К тому же некстати припутала зиму, когда сейчас июнь. Да и похоже вроде на приглашение приехать и взглянуть на Ольдой. Похоже? Меня аж в краску бросило, ведь и мысли такой не было у меня! А если бы и была такая мысль? Вы сюда не приедете. Незачем и некогда.
Я написала вам про сопки и сосны, про суровость Ольдоя только для того, чтобы вы сами удивились, как странно было то, что мне приснилось после грозы, после вашего голоса.
…Город у моря, мне совсем не знакомый. Я иду по улицам и не столько вижу, сколько чувствую: они шумны, веселы, нарядны. Узорчатые бронзовые изгороди, сквозь них тянутся розы и другие, совсем не известные мне, но прекрасные цветы – они словно обижены, что их не срывают. На небе луна круглая и ровная, как в мультипликациях. На нее наплывает большое облако, и тогда ярко разгораются звезды. Они стекают вниз прямо в море и, скопившись вместе, так сверкают, что больно глазам, можно ослепнуть. И море ворчит, рокочет, обеспокоенное этим сиянием…









