Текст книги "Предисловие к жизни"
Автор книги: Василий Ажаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
– Я больше туда не пойду, – упрямо повторил ты. – Пусть Курдюмов выговор мне дает, пусть срамит на ячейке, все равно не пойду. Не имею права я на такое дело. Что я понимаю? Может быть, и вообще наша бригада тая зря воюет.
Отец внимательно слушал тебя, устало помаргивая красными от бессонницы веками.
Разговаривали вы с ним шепотом, и он еле слышно тебе сказал:
– Горячишься ты зря. И на выговор не нужно напрашиваться. Мало радости схватить выговор по комсомольской линии. Ты поговори со своим секретарем спокойно и не на ходу, он тебя поймет. А не поймет – к Дронову обратись, он мужик, судя по твоим рассказам, умница и поопытнее Курдюмова. – Он помолчал, раздумывая, и опять зашептал: – Я тебя понимаю и одобряю. Хорошо, что ты задумался. У нас частенько делают, не подумав. Ты молод, и опыта нет у тебя, Коля Курдюмов тут поспешил. Чистка-то громадный смысл имеет, ее ведь не Коля и не Мешков придумали. Партия ее объявила на шестнадцатом съезде.
Петр Иванович закашлялся: долгий разговор шепотом очень напрягал горло. Ты догадался принести ему попить водички и хотел уже пожелать спокойной ночи. Но отец сказал:
– Посиди еще минуту. Выкина ты понял и Мешкова с Курдюмовым должен понять. Видишь ли, я по себе знаю: науки не хватает, простой грамоте не обучен, две зимы в школу ходил. Однако людей я понимаю, жизнь научила. Поговорю с человеком раз, другой, третий, загляну ему в глаза – и вижу, какой он есть. И ты не ругай Курдюмова или Мешкова, что людей подозревают. Думаю я, что Коля твой и Мешков людей понимают. Нас столько обманывали, да и сейчас обманывают, что не можем не подозревать. Иногда и зря, без этого, наверное, не бывает. А тебе я такой совет дам: не злобись и никого заранее не подозревай. Старайся внимательнее к человеку отнестись. Сколько я всего нахлебался в жизни, но к людям доверчивый и знаю твердо: нужно людям верить и доверять. Ты, между прочим, Ване Ревнову скажи: пусть даром тоже не злобится, он после смерти отца всех во врагов готов записать. Ты его приведи к нам как-нибудь. Что-то он давно не заходил.
Старший Ларичев лежал неподвижный, руки по швам. Только пальцами шевелит и глаза живые. Он посматривал на сына и думал: слава богу, ничего у меня парень, с совестью. И грамотный. И дальше учиться будет. Подумайте, пожалуйста, ведь отличный человек может подняться. Прямо плакать охота…
Тебя же спокойный и проникающий в душу отцовский шепот подбодрил. Лицо твое просветлело. Ты с гордостью думал: замечательный у меня отец. Скрутила его болезнь, а он такой же сильный.
Тебе хотелось обнять его осторожно, обнять и прильнуть к нему на миг. Но не было такого у вас заведено. Что-то он, видно, заметил по твоим глазам. Поморгал устало и добро улыбнулся.
– Иди-ка спать, химик. Утро вечера мудренее. Кстати, это мудрое утро уже на пороге: два часа с хвостом.
От Сергея Кузьмича Дрожжина пришло из деревни большое письмо. Ребята удивились: смотри-ка, прошло уже два месяца, а будто вчера провожали.
Дронов, сообщив о письме Борису и Ване, многозначительно помахал конвертом, но почитать не дал почему-то.
Дрожжин сам вызвался поехать в деревню, без всяких уговоров и мобилизации. Сначала он получил тревожное послание от родных, потом наведался один землячок и тоже наговорил кучу ужасов. Трудно оказалось остаться в стороне, когда на родной Орловщине творились безобразия и не ладилось с колхозами.
По чести, по совести, сыграла здесь свою роль и некая Клава, младшенькая сестра его Симы, умершей несколько лет назад. По рассказам земляка, из девчушки незаметно выросла весьма пригожая девушка, точная копия старшей сестры.
Терпеливый наставник по метиловому эфиру рассказал ребятам на проводах про свою бедовавшую деревню и про Клаву, показал им фотографию девушки, и юные приятели после добросовестного обозрения одобрили симпатичную особу, озорновато глядевшую на них с карточки.
Проводы Дрожжину его заводские дружки устроили на славу. Было немало переговорено и очень много было спето песен под руководством Антона Васильева. Ребята были растроганы тем, что Дрожжин то и дело обращался к ним с нежными речами, называя сынками, младшими брательниками и голубчиками.
После они частенько его вспоминали: каково ему там, отвык ведь от деревни. Ваня озабоченно пересказывал вычитанные из газет факты о кулацких зверствах. Обстановка накаленная, все злобятся, трудно работать и трудно жить. И как у него с этой Клавой? Хорошо бы ему на ней жениться.
Теперь от Дрожжина пришло, наконец, письмо, а Дронов не захотел показать его или по крайней мере рассказать, как обстоят у Сергея Кузьмича его дела, общественные и личные. Они высказали кое-что в адрес Дронова и успокоились: ну, не дает письма, и ладно, ничего не поделаешь с ним, может быть, для них там один привет и больше ничего нет. Надо только сказать Григорию Михайловичу, чтобы и от них передал сердечный привет, когда будет писать ответ. Пусть Дрожжин знает: на заводе его помнят и часто вспоминают.
Борис и Ваня не предполагали, что так обернется с этим письмом. Дронов разыскал их в клубе (они в укромном местечке вчетвером, включая еще Лену и Костю, занимались по программе подготовки в вуз).
– Вот что, орлята, – необычно строго и значительно обратился Дронов, постукивая о ноготь конвертом, – я все-таки решил дать вам почитать письмо Дрожжина. Вы не мальчишки и не девчонки и должны все понимать.
И Дронов сразу же ушел, видно, не хотел мешать. Взволнованные дроновским вступлением (не случилось ли что с Дрожжиным?), ребята взялись за чтение. Лена славилась умением читать отчетливо и «с выражением», ей и вручили письмо. В истории послание Дрожжина не сохранилось, поэтому воспроизвести в точности его невозможно, однако за смысл пересказанного, за настроение, переданное письмом, автор ручается. Понятно, не мешает иметь в виду при этом оговорку самого Дрожжина относительно двух классов сельской школы, выпавших на его долю.
…За окном стужа и метель, он пишет письмо при свете коптящей трехлинейки. Во первых строках поклоны, поклоны, поклоны всем, начиная с Пряхина и кончая сынками Ваней и Борей. В избе холодно, но он вспоминает завод, цех метилового эфира, своих дорогих дружков, и ему делается тепло.
Тяжело ему и тоскливо, что и говорить, да ведь он трехжильный, все вытерпит и всего добьется, ради чего сюда поехал. В деревне, друзья, темнота, много безобразия и борьба на каждом шагу. В Москве во все это как-то не верилось, а теперь сам повидал и поверил. Кулачье отчаялось, всюду вставляет палки в колеса: убийства, поджоги, порча лошадей, провокации.
Самое горькое случилось вчера: расправились изверги с Володей Калабиным, пареньком семнадцати лет, комсомольцем, первым помощником Дрожжина во всех хлопотах. Володя возвращался из района, и его подстерегли. Привязали паренька к дереву. Почти сутки он был привязанный, пока случайно на него не наткнулся один мужичок. Обмороженного и без памяти отвезли Володю в город, в больницу. Вряд ли выживет, очень долго был на морозе привязанный. Вот какие зверства, друзья, творят враги, которые не хотят новых порядков, новой жизни в деревне!
– Чуют свою гибель, – пробормотал Костя. – Конец им все равно.
…Володя пришел в себя, читала Лена, когда доктора принялись его оживлять, и он кое-что рассказал про подлюг, которые его мучили. Двоих и след простыл, не нашли пока, третьего разыскали: дома пьяный валялся, мерзавец. Плакал и рыдал, клялся и признавался: он, мол, не хотел, да его, бедняжку, заставили…
Лена читала тихим голосом, ребята сидели, побелев и впитывая каждое слово. Борис пытался представить все, о чем писал Дрожжин, и ему вспомнилась деревня Сенькино, которую он хорошо знал, деревня, откуда родом мать и где жила родная тетка. Три или четыре лета подряд они ездили в Сенькино отдыхать всей семьей. Там тоже идет борьба, мать рассказывала про тамошних богатеев: ни за что они не отступятся добром от своих хозяйств.
Но вспоминалось Борису совсем другое: узенькая и глубокая речка, чистая и прозрачная до дна, лесок с грибами рыжиками, посиделки с гармошкой, девичьи грустные и тонкие, похожие на детский плач голоса. Припоминалась удивительно мирная картина, игра в рюхи, свалки на душистом сеновале, бесконечные купания с восторгом и наслаждением от холодной ключевой воды, веселая ловля глупых раков, выползавших под солнцем на песчаное дно.
Чтобы отстраниться от этой безмятежности, Борис энергично потряс головой и провел жесткой ладонью по лицу. Только теперь он заметил Ванин отчужденный, какой-то особенный, стальной, что ли, взгляд в сторону; приятель сидел без движения, подперев кулаками окаменевшие скулы.
Лена читала медленно, стараясь разобрать почерк и не делать при этом пауз, ее голос волновал и тревожил помимо самого письма.
…С Клавой они встречаются, когда приведет случай, сообщал Дрожжин. Дикая она, и мать возражает: не нравится ей, что у него нет никакого имущества. А девушка очень славная и похожа на Симу необыкновенно. Мать-то говорит, будто он, Дрожжин, виноват в Симиной смерти. Скажет же, старая, этакую чушь! Он же любил Симу больше жизни…
– Неужели эта Клава сама не способна разобраться? – спросил Костя.
– Разберется, – уверенно сказала Лена и снова опустила глаза к письму.
…Теперь про главное. Нашим ребятам, особенно Ване Ревнову, рассказывать про это, пожалуй, не надо. В соседнем селе у нас весной сгубили хорошего человека, двадцатипятитысячника Митрофана Ревнова. Узнать бы осторожно: не Вани ли это отец или родственник? Рассказывают, будто приезжала на похороны вдова с пареньком его возраста.
Лена испуганно уставилась на Ваню. Сам он не переменил позы, только еще жестче обозначились скулы и костяшки на стиснутых кулаках.
– Мой отец, – глухо и словно давясь словами, сказал Ваня. – Читай, что ж ты остановилась?
И Лена медленно, едва слышно продолжала читать письмо.
…Ведь подумайте, как расправились изверги с дорогим нам всем человеком. Хорошие люди, бывшие батраки, воевали его на свадьбу. Он, конечно, пошел. Как же не пойти, если приглашают? Не отказался он и от водки, ел и похваливал пироги, сготовленные невестой. Добрую речь сказал, пожелал молодым счастья в новой жизни. И умер: отравили. Пирогами отравили. Конечно, не хозяева отравили, не молодая, готовившая еду. А кто же? Неизвестно. Кто-то подлый притаился среди гостей и сделал темное свое дело. Вдова покойного и ее сынок простили хозяев, им ведь могло крепко влететь за гибель в их доме коммуниста-двадцатипятитысячника…
Как он мучился, как страдал, дорогой товарищ!.. Все нутро было обожженное страшным ядом – порошком. Мечтал повидать перед смертью жену и сына… Не дождался, бедолага…
У Вани в горле вдруг заклекотало. Видимо, прорывался и был задержан отчаянный вопль. Ваня опрокинул стул и выбежал. Ребята вскочили, хотели бежать за ним. Костя сказал: «Надо помочь ему, ребята, надо ему помочь…»
Лена с лицом, залитым слезами, возразила:
– Не трогайте его, не поможете ему, нечем ему помочь…
Не знали, читать ли дальше, или подождать, или вообще вернуть письмо Дронову. Но Ваня вернулся, черный весь, с красными глазами и попросил:
– Читай, пожалуйста, Лена.
…Разузнайте, просил Дрожжин, отец это Ванин или нет? Если отец или родственник, расскажите Ване: нашелся убийца. Тот мерзавец, что участвовал в злодействе над Володей Калабиным, он рассказал про другого, про того, который пироги ядом попудрил… А заправилой во всех черных делах оказался некий дядя Митрий. Этого дядю еще не нашли, драпанул, но найдем, непременно разыщем, вы так и скажите Ване Ревнову (если, конечно, про его отца идет речь).
Украдкой Борис и Костя посматривали на друга и дивились: удивительную силу проявил Ваня, слушая письмо из деревни. Разве что по глазам можно было понять, какая душевная боль его терзала.
…Товарищи мои родные, Михалыч и Коля Курдюмов, и другие из парткома и завкома. Прошу я вас, для этого и письмо написал длинное… Берегите вы ребят, берегите пуще глаза, наши ребята предназначены для лучшей жизни, и мы обязаны уберечь их от всего, что мы сами перетерпели… Давайте сами все сделаем, все перенесем, только им пусть будет получше, полегче…
Постарайтесь, друзья, сделать сносные для них условия труда. Тяжело им, они же еще неокрепшие. Никогда не забуду, как убивался, как рыдал Ваня Ревнов, когда я руку порезал бутылью! Слава богу, что рука-то моя была, а не Вани и не Бориса…
Потрясенные всем услышанным, силой чувства, высказанного далеким Дрожжиным, ребята долго молчали. Ладно, что пришел Дронов. Он издали посмотрел на них, потом подошел.
– Ну, прочли? – спросил он.
Лена за всех кивнула головой.
– Замечательный он человек, Дрожжин, – сказал Дронов. – Душа.
– Спасибо ему, очень он хороший, – сказал Ваня Ревнов и встал. – Но не верно он говорит, что беречь нас нужно и так далее. Глупо над нами трястись, мы не цыплята.
Дронов внимательно и с уважением посмотрел на Ваню.
– Вы тоже так думаете? – спросил он, переводя взгляд на Костю и Бориса.
– Тоже так, – подтвердил Борис. – А как же иначе?
Дронов взял у Лены письмо и задумчиво сказал:
– И я так считаю. И напишу ему об этом. О многом другом тоже напишу… Ну, занимайтесь, не буду вам мешать…
16
Мать в третий раз подошла к постели, прежде чем тихим прикосновением разбудить тебя. Ах как неохота подниматься! Темно, тишина, все спят: отец, сестра за ситцевым пологом и братишка в кроватке с сеткой. Ты завидуешь им и стараешься не разбудить, одеваешься на ощупь, касаешься губами тепленькой, влажной, безвольной ручки малыша и пробираешься на кухню – умыться и наскоро поесть. Мать с жалостью смотрит на тебя.
– Этакую рань поднимаю, куда годится? – недовольно ворчит она. – Отец ругается: не имеют права заставлять работать по стольку часов. Не старый режим. Ты совсем худющий стал, Борисок.
– Ничего, мам, ничего, – ты обнимаешь ее, теплую, мягкую и сонную, и не хочешь отпускать. – Смотри, какая у меня грудная клетка. Наш физкультурный врач говорит: паровоз.
– Дорогая ты моя грудная клетка, – прижимается она к широкой сыновней груди. – Съешь яишенку и горячего чаю выпей. На улице холодно, ветер… худо…
Верно, на улице холод, худо, ты ежишься в своей семисезонной куртке и прибавляешь шагу. Темно, редкие фонари плохо освещают безлюдную Трубную: еще рано даже для рабочих. Отец встанет только через полтора часа, сестра еще позднее. С болью проносится беспомощная мысль о сестре: она извелась, не похожа на себя, но держится, скрывает свои слезы и рабфак не бросает. Родная, славная сестренка, как помочь тебе? Ты вспоминаешь свою встречу с этим человеком. Ты шел с намерением кулаками высказать свое мнение о нем (ты на четыре года моложе сестры, но чувствуешь себя сильнее, старше, кто же, кроме тебя, защитит ее?). Ты был уверен, что сумеешь проучить обидчика, а столкнулся с жалким и убитым человеком, который так горько говорил о любви к сестре и о своей неудачной судьбе.
Лучше не вспоминать об этом, какой толк? Все равно не придумаешь ничего умного для Шуры. Наверное, отец правильно сделал, оборвав одним ударом их встречи. «Самое главное – не прощай обмана», – сказал он сестре.
Ты бегом преодолел крутой подъем переулка и, запыхавшийся, очутился на Сретенке. Перед тобой Сухарева башня. Почему-то вокруг нее яркие огни, раздается пулеметный треск пневматических молотков и кувалд. У тебя бешено забилось сердце: разбирают, Сухареву башню разбирают! Недаром, оказывается, говорил Костин отец, что есть проект ее сломать. Смотри, башни уже нет, ее обломали, отгрызли верх со шпилем и часами, она превратилась в массивного неуклюжего каменного урода, в какие-то растопыренные ворота.
Ты бежишь задыхаясь. Тебе жаль башню, ты привык к ней с малых лет, будет плохо, непривычно без нее. Самая любимая игра была около башни: в казаки и разбойники, в сыщиков и шпионов, в милиционера и беспризорных. Варианты все той же игры: один водит, другие хоронятся, идет бесконечная беготня, есть куда спрятаться и есть где побегать. Две грандиозные драки у вас были здесь со спекулянтами – помогали милиции.
Вот чертовщина! Покажется же спросонья! Сухаревка стоит невредимая, просто сама башня с часами не видна в темноте, а огни внизу – это исправляют рельсовый путь. Была авария, трамвай сошел с рельсов, и круг расширяют. Ты стоишь, задрав кверху голову, и улыбаешься, смотришь на рабочих, которые торопятся закрепить трамвайный путь на новом месте до начала движения.
Теперь ты идешь по Садовой – безлюдно, темно, сухой иглистый снег летит в лицо. Твоя дорога до завода: Домниковка, Вокзальная площадь, Русаковское шоссе, Сокольники. За час молодые ноги донесут тебя до цели, в шесть ровно ты будешь в цеху, где ждут тебя Ваня и Аркадий. Ты думаешь о них, о Ване – с неизменной симпатией, об Аркадии – с недоуменной неприязнью. Из-за него, пижона, встаешь чуть свет, надрываешься лишних два часа, а ему хоть бы хны, принимает как должное. Костя остается с вечерней смены на два часа, ты приходишь на два часа, раньше, в середине смены Иван трубит за себя и за него, достается всем. Не легко тянуть этот буксир товарищества, но ничего не поделаешь, не откажешься, нельзя, слово – олово.
Мысль об Аркадии смягчается тем, что рядом с ним Марина, наша Маринка – татарочка, закадычная подружка Лены. По секрету Лена сообщила: мать Аркадия уговаривает Марину переехать к ним жить, нечего ждать совершеннолетия. Ваша судьба, говорит, быть вместе, Аркадий не может без тебя, ты его любишь, мы же видим.
Марина помалкивает, но жить с отчимом тошно, мать, наверное, вздохнет с облегчением, если она уйдет. «Я лишняя, понимаешь?» – говорит она подруге и плачет. Лена говорит: «Мне жаль Марину, я не люблю Аркадия и его родных, почему-то мне кажется, ей будет у них плохо».
А почему плохо? Ведь Аркадий не может без Марины, любит ее. И она его любит.
У тебя начинает сильно стучать сердце: ты опять подумал – если отец скажет тебе и Лене то же самое? Нет, нет, отец не скажет. У нас с Леной другое. Нам учиться без отрыва от завода несколько лет. Лезут же глупости в голову! Ты отмахиваешься рукой от снега и непрошеных, беспокойных мыслей.
Попробуй подумать о Ване, о Ване и Гале. Ты улыбаешься, о них тебе приятно думать, приятно и немного смешно. Неплохая она, добрая и неглупая. Взбалмошная, конечно. Ни к чему не относится серьезно. И к серьезному нашему Ивану она относится тоже несерьезно. Бедный Ванюха! Самолюбивый и гордый, ей одной прощает все: дерзости, насмешки, баловство. Простил даже «подарок». Презирает интеллигентщину, а Галька – форменная интеллигентщина. Отец – артист, брат – артист, тетка, кажется, тоже артистка. Избаловали девчонку, носятся с ней, некому за нее взяться.
Прямо говорит: «Работать не люблю, ваш завод надоел. Лаборатория – кислятина, все молчат и боятся Хорлина». Галя, работать не любишь, а что же ты любишь? Весело чтоб было. И танцы? Да, танцы. Джаз. Театр. Словом, развлечения. Разные и чтобы каждый день. Не вышла бы замуж в поисках развлечений, – Ванька с ума сойдет. У него и так переживания, что Хорлин за ней ухаживает. Их видели, как они вместе уходили с завода, видели в кино. Черт побери, разве можно допустить, чтобы за нашей девчонкой ухаживал гнусный «тип» с дрыгающим плечом! Да, Борис, ничего себе, спокойные мысли у тебя о Ване и Гале.
Ванька покой потерял, волнуется: «Ты, Борис, изобретаешь, а у меня ничего путного не придумывается, пустая у меня башка». Опасная, противная штука – дробить вручную кристаллический фенол. Выкин все переживает: осторожно, осторожно. Ты и придумал: а что, если?.. А что, если плавить фенол в специальном баке, ведь температура плавления фенола довольно низкая? Сделал в жестяном барабане дырку, поставил барабан в бак, пустил в змеевик пар, фенол за несколько минут расплавится и сам стечет по трубочке в автоклав. Не надо возиться с жестью, не надо бояться ожогов.
Ты от чистого сердца предложил Ване: «Давай вдвоем подадим предложение в бриз». Ванька обиделся: «Зачем я буду к твоему изобретению приплюсовываться? Я свое должен изобрести».
Получается, ты виноват перед Ванькой, что выдумал плавитель. Ведь для всех польза, а он ходит мрачный. Спокойных мыслей не бывает – ты давно заметил. Разве спокойные у тебя мысли о Жене Каплине? Он прислал тебе письмо, ты помнишь его наизусть. Словно живой, Женькин глухой голос слышится в вое ветра. Не думай, Борис, плохо обо мне, не презирай меня. Я обманул вас всех, я думал, так лучше. Если бы ты знал, сколько раз я хотел тебе признаться, сказать все! Прошу тебя, очень прошу: сходи к Наташе Светловой и скажи ей все. Она не понимает, куда я исчез. Скажи ей: я никогда, никогда не смогу ей написать и прийти. Прощай, Борис, больше мы уж не увидимся с тобой. Ты только знай – я никогда не говорил, но я всегда любил тебя и всегда буду любить тебя. Прощай.
Мысли о Жене неизменно приводят тебя в смятение, ты не знаешь, как отнестись к нему, что о нем думать. Коля Курдюмов строго предупредил: он будет к вам подлизываться, не смейте его жалеть. Он подлизывается? Вредный элемент, но тебе жалко его. И сам он признает: обманул. И тут же просит: не думай плохо. Как же о тебе думать? Как? Даже Ване, даже Лене ты не сказал о Женином письме. Хотел рассказать – и не решился. Впрочем, вы с Леной все дни были взволнованы другим: окончанием семейной истории Васильева Антона.
Все тогда остались недовольны товарищеским судом, и, оказывается, зря: мудро решили судьи. Первой же ночью в общежитие к Антону прибежали две старшие девочки. Толстомордый новый муж Марьи Степановны заявил ей сразу же на вокзале: детей везти некуда, он от них отказывается. Вот тебе самостоятельный хороший человек, согласный воспитывать детей! Бывшая Антонова жена кинулась в плач, потом поцеловала двух старших девочек и велела им бежать к отцу. С самой маленькой она не смогла расстаться.
Антон пришел с дочерьми к Дронову: «Раз ты судил и отобрал у нас комнату – устраивай девчонок ко мне в общежитие». Дронов рассердился: «Ничего ты не понял, дурачина. Комната как была твоя, так твоей и осталась, ее только обновили, побелили и покрасили. Иди со своими барышнями домой и справляй вроде новоселья. И премию получи за сушилку, деньги тебе как раз пригодятся. Твои соавторы от своей доли отказались в твою пользу, порядочная сумма получается. А тетя Нюра обещала помочь в доме управиться, пока твоя непутевая любезная вернется из медового путешествия. Я думаю, два-три дня, больше не пройдет. И мужской тебе совет: если себя уважаешь – купи для нее отдельную кровать».
Не через два-три дня, а через две недели путешественница в самом деле вернулась. Разве толстомордому нужна была пожилая тетка? Из Калининской области он удрал от раскулачивания, и ему позарез понадобилась московская комната, вернее – московская прописка. Все это он выхаркнул глупой женщине прямо в лицо. Домой стыдно было идти, она и мыкалась с ребенком по вокзалам, сколько хватило сил. Куда подевалась ее спесь? Ходила тише воды, ниже травы и все держалась за сердце, боялась, видно, что оно выскочит или разорвется в груди. Она ждала от Антона грубостей: мол, выгонит ее или изобьет, истопчет ногами, и заранее настроилась все стерпеть.
Антон, однако, не кричал и не дрался, он ей даже слова не сказал. И девочки ничего ей не сказали, только младшая страшно рыдала и вцепилась в отца. Все три девочки липли к нему и разговаривали с ним одним, словно и не было рядом матери. Получив премию, он повел их покупать новые платья и башмаки, и, кроме того, они артелью притащили для матери новую кровать.
Аспиринщик ходил счастливый и всех благодарил. И Лену благодарил: «Доченька, я знаю, ты своим сердцем много страдала за меня и хлопотала, мне Дронов все рассказал. Вот смотри, я новые рационализации придумал, дочке продиктовал, почитай». На обложке ученической тетрадки было написано:
«За доброе семейное дело, оказанное мне, вношу десять предложений, и премий мне не надо, заранее отказываюсь. Васильев Антон».
Вы разговаривали с Леной про Антона и смеялись, вспоминая его чудачества. И Лена заплакала ни с того ни с сего. Ты не знал, что и делать. «Обидел кто тебя, Лена?» – «Нет». – «Устала, тяжелая работа?» – «Не в этом дело, пусть тяжелая. Борис, уксусные пары разъедают зубную эмаль, администрация по колдоговору даже обязана вставлять серебряные или золотые зубы. Видел, у Антона целая челюсть из серебра? И у меня тоже ноют зубы, я чувствую, понимаешь? Эмаль уже пропадает. А я не хочу! Не хочу черных зубов и не хочу искусственных зубов, хотя бы даже золотых».
Расплакалась так, что не уймешь. Ты вполне понимаешь ее слезы. Ведь у нее зубы, каких больше ты сроду ни у кого не видел: ровные-ровные, белые-белые, невозможно смотреть, когда она смеется.
Ты придумал, что делать. Ее надо перевести из аспирина. Сегодня возьму и все скажу Львову, попрошу его поддержки. Мне дали в напарники вместо Жени этого Постникова, ленивого и неряшливого парня. Пусть Львов переведет Постникова в аспирин, ему все равно, тогда Лену – ко мне в салол. И за Марину похлопочем. В салоле не курорт, но зубам не так вредно. И в салоле мы легко сможем помочь девчатам. Я буду за нее делать самую тяжелую, самую опасную работу. Пусть успокоится, пусть не плачет, нельзя, чтобы она плакала.
Шагают и шагают Борисовы бодрые ноги. Он уже на Каланчевке, у вокзалов. Здесь всегда оживленно, всегда здесь люди – они без конца уезжают, без конца приезжают отовсюду. Скоро и завод, уже недалеко. Ты широко улыбаешься. Чему ты улыбаешься, Борис? Ты рад своему заводу?
17
Мрачно в цехе салола ночью. Подвешенные к самому потолку электролампы тускловаты. В открытом настежь окне темнота и холод, врывающийся клубами пара. Ваня смотрит в тьму окна и представляет себе, как сейчас мать будит Бориса и он потягивается с закрытыми глазами. Ох, и неохота вставать в такую рань, тащиться через весь город (сейчас еще не ходят даже трамваи). Рассказать бы ему, что сегодня случилось! Разве расскажешь… Ваня отворачивается, будто Аркадий способен заметить, как он покраснел.
Аркадий, безусловно, ничего не замечает, он сонный, спит стоя, он и не удивился, увидев ночью в цеху Галю. Аркадий еле-еле ворочается возле сушильных полок или у промывателей. Красиво объясняет, сукин сын: часами готов стоять у промывателей и смотреть на золотистые струи в водовороте горячей воды. А на самом деле он часами готов любоваться своими руками с длинными тонкими пальцами, любоваться и радоваться, что они отошли, приобрели вполне человеческий вид. Да, благодаря Борису, Косте и мне отошли. Сказал бы нам спасибо, музыкант! Вон оглядывается, глядит на меня – боится, как бы я не позвал на загрузку. Не любишь? А мы любим?
Ваня решает начать загрузку, не дожидаясь прихода Бориса (в одиночку загрузка не разрешается, Аркашка же не в счет). Ваня вкатывает в цех тяжелый барабан с фенолом; Аркадий даже и не пошевельнулся, не то чтобы подбежать и подсобить. Пес с ним, думать о нем и вообще думать сердито Ваня сейчас не может. Перед ним стоит Галя и как-то по-особенному улыбается, по-особенному смотрит прямо в глаза. Странно, совершенно неожиданно появилась она в цехе, среди ночи.
– Я настояла, чтоб Хорлин перевел меня в сменные лаборантки и обязательно в ночную смену. В твою смену, Ваня, ты понимаешь? Ну, удивился, рад?
Ваня разинул рот и кивает головой, сам ничего не понимает.
– Ночью все так необычно, сказочно, романтично, – говорит Галя. Глаза ее горят в темном цехе. – Ничего, что здесь кругом ядовитые кусачие газы, холодно, неприглядно. Ночью все иначе. И цех этот мне приятен. Тебе тоже, Ваня, да? Я чем-то взволнована, а чем – сама не знаю. Ты дай мне пробу салола, я побегу. Сделаю анализ и прибегу опять. Ладно, Ваня? – Она убежала, и Ваня улыбается: «Мне приснилось, что здесь была Галя? Конечно, приснилось».
Ваня благополучно раскрошил фенол и принялся кидать льдистые куски в люк аппарата. Молодец, Борис, придумал плавитель, скоро наша му́ка с дроблением и загрузкой фенола кончится. А я в благодарность Борьке сделаю загрузку до его прихода, пусть он ругается.
– Вот и я! – Галя опять здесь. Или она опять снится?
– Галя, осторожно, это фенол, противная штука. Сейчас я побросаю его в аппарат. Отойди, пожалуйста.
Он торопится покончить с фенолом. Выносит на улицу распоротую жесть от фенольного барабана и возвращается. Снимает резиновые рукавицы и внимательно осматривает руки, одежду – не остались ли мельчайшие кусочки фенола. Где же Галя? Ее не сразу обнаружишь: она за кристаллизатором.
– Иди сюда, Ваня! – зовет она. – Ну, что ты ничего не скажешь? Скажи, ты доволен, что видишь меня? Не кивай головой, а скажи: доволен, рад, безумно рад. Чудачок, ты теряешь дар речи, когда мы вдвоем.
Какой у нее горящий взгляд, она смотрит прямо в глаза и требует: не отводи взгляда.
– Я хочу читать твои мысли, Ваня. – Она кладет руки на его плечи. – Какой ты неловкий! Не бойся меня, подойди ближе. Ближе, Ваня. Знаешь, одна женщина мне сказала: поцелуй – это двадцать пять процентов того, что есть у женщины. Смешно, правда? А я считаю, в поцелуе может быть все! Ваня, ты слышишь, что я говорю? Нет, ты не кивай, а скажи.
– Слышу, – шепчет Ваня пересохшими губами.
– Ваня, ты любишь целоваться? Ты не отворачивайся. Слышал, что я спросила? Я хочу, чтобы ты любил целоваться. Ну, не бойся меня, не бойся, Ваня. Никто не видит. Ну же! Целуй, черт тебя возьми! И не стискивай больше зубы…
Она уносится как вихрь, серебряный звон ее смущенного смеха еще резонирует в цехе среди аппаратов. Ваня долго стоит, у него распахнутые руки и закрытые глаза. Горят губы. Галя, что ты сделала, Галя? Я не могу открыть глаза. Не могу сделать шага… Грохнусь сейчас на бетонный пол…
Работай, Ваня, трудись. Ты прервал загрузку автоклава, поторапливайся. Вот загрузил салицилку – это вышло очень быстро, зря не заметил время. Теперь самая неприятная, самая противная работа: поставить бутыли с треххлористым фосфором и отрегулировать его подачу. Борис будет ругаться: зачем я загрузил, не дождавшись его? Пусть поругается. Если бы он знал!
Первые порции треххлористого фосфора вступили в реакцию, об этом можно судить по выделяющимся из сальников горячим струйкам хлористоводородного газа. Стараясь не наглотаться его, Ваня задерживает дыхание и лихорадочно манипулирует краниками на стеклянных трубочках, чтобы подача жидкости была не слишком энергичной.
Теперь можно оставить автоклав и бежать к раскрытому окну. Ваня стоит и жадно глотает холодный воздух. Клубы пара летят изо рта. Аркадий не видел, как Галя прибегала второй раз. Вот друг-приятель, с ним не пропадешь. Сумел бы я стоять и спокойно глазеть, как товарищ выбивается из сил? Э, не думай ты о нем! Справился с загрузкой один – и хорошо. Сюрприз для Бориса, хотя он не из тех, что стараются спихнуть работу на другого.









