355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Еловских » Вьюжной ночью » Текст книги (страница 8)
Вьюжной ночью
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:47

Текст книги "Вьюжной ночью"


Автор книги: Василий Еловских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)

Кудрявый парень опять повернулся к толстяку:

– Таежный активист, так сказать. Герой из фильма. Давай-ка чеши отсюда, дед, пока я не рассердился.

– Взять бы вас под микитки да увести куда следует. Я все одно узнаю, кто вы такие, и сообщу начальству вашему.

– Ничего ты не узнаешь, дурная твоя голова, – усмехнулся толстяк. – Мы же из города.

– Ты мне надоел, старый хрен, – грубо сказал кудрявый. – Видишь вон ту ель? Дуй туда, не оглядываясь. Срок – две минуты. – Он посмотрел на часы. – Не добежишь за две минуты – пеняй на себя.

Старик стоял (еще не хватало, чтоб какие-то мальчишки командовали им), недовольно и вопросительно смотрел на них. Толстяк криво ухмыльнулся. Глаза у кудрявого стали нехорошо поблескивать, он небрежно поднял ружье и вдруг выстрелил поверх головы старика. Василий Андреевич видел, что тот стреляет не в него, но все равно вздрогнул.

– Что ты делаешь?! Ты что, с ума сошел?!

– Заткнись! Ты думаешь, мы шутить с тобой будем. Смотри-ка, какой он уверенный. Не слишком ли уверенный? – Кудрявый опять хохотнул. – Вот пристрелим сейчас и сбросим в болото. И никто ничего не узнает. Был – и не было. Понял?

– Понял.

– Ну и мотай отсюда. И радуйся, что жив и здоров. Костер, видите ли, забыли затушить. Головешки тлеют. Милиционер какой выискался. Да я из тебя самого головешку сделаю.

Парень, конечно, шутил. Пока шутил. Но старику тут же стало казаться, что кудрявый и не шутит вовсе. В его глазах Василий Андреевич улавливал едкий вопрос: «Ну что, старый хрен, небось штаны стали мокрыми от страха?» Нахмурившись, старик ответил ему взглядом: «Я прожил долгую жизнь и всякого навидался. Не тебе меня пугать, сопляк ты еще». Парень остро кольнул его взглядом: «Утихни, паразит, зараза несчастная! Закрой свое едало, а то врежу». В их взглядах росла и росла еще не высказанная полностью, но ясно видимая злоба, и старик начинал смутно чувствовать, что встреча эта закончится для него недобрым. Но он не был трусом, отличался упрямством, и чувство опасности лишь возбудило его, и он сказал:

– Не надо меня пугать.

У старика даже появилась мысль: а что если выхватить у парня ружье? Он как бы играючи, как-то не по-охотничьи держит его, будто это не ружье, а палка. Но эта мысль тут же исчезла: два таких лба, да разве он справится с ними. И зачем ему ружье? Ну, приведет он их к себе в поселок, а дальше что, скажет: костер развели, бутылки разбили, сороку убили, березку надломили… Ведь надо еще доказать все это, что они фотокарточки возле костра и той березки оставили. С парней этих как с гуся вода, сам же в дураках и останешься.

Кудрявый встал. Встал и толстяк. Кудрявый лениво, вяло, как бы после сна, сделал шага три-четыре и, приблизившись к старику, выкрикнул что-то короткое, злобное и быстро, с силой ткнул ему кулаком в живот. Старик застонал и согнулся.

– Что – радикулит мучает? – со злобной веселостью спросил кудрявый, закуривая. Он злорадствовал, и это, видать, оживляло, даже взбадривало его. Все в нем казалось старику каким-то необычным и злым: нос длинный и острый, как маленький кол, челюсть тяжелая, волосы плотно прижаты к ушам, будто приклеены. Конечно, у другого человека все это – нос, челюсть и волосы, – наверное, показалось бы обычным: во внешности людей мы часто видим то, что хотим, желали бы видеть. Затягивался он тоже зло и жадно, папиросина во рту резко дергалась из стороны в сторону. Когда старик выпрямился, парень вынул папиросину изо рта и вдруг харкнул ему в лицо. Харчок ударил в щеку.

– Мотай, говорю!

Василий Андреевич почувствовал, как все его тело начинает тяжело, противно напрягаться от обиды и злости. Он вынул из кармана замасленный, обтрепанный кисет, сшитый еще покойной женой, и подбросил его вверх. Кудрявый поднял голову, не понимая, что делает старик, и в этот момент Василий Андреевич ударил не по-стариковски крепким кулаком в открытую бычью шею парня. Конечно, лучше бы этого не делать, уйти бы лучше, в крайнем случае еще раз отругать их. Но уж больно он разозлился, а когда злился, то приходил в такое сильное возбуждение, что уже забывал об осторожности, никто и ничто тогда не могли сдержать его. Тогда он, как говорят, терял голову. Эту особенность его характера знали в поселке и не лезли к нему (горячих, азартных людей побаиваются даже больше, чем сильных), а бабы в критические минуты даже прибегали к нему за помощью, прося спасти их или от пьяниц мужей, или от хулиганов.

Потом оба парня долго били старика, уже лежачего, и он хрипло выкрикивал:

– Прекратите! Слышите?! Прекратите!! Негодяи!! Бандюги!!!

Он сжался, согнулся, выставив голову, надеясь, что уж в голову-то они пинать не будут. И, действительно, в голову они не пинали. И, вообще, пинали так… не сильно, как бы нехотя.

– Хватит, пошли, – сказал толстяк.

Кудрявый недовольно глянул на толстяка, посопел и сплюнул:

– Ладно, черт с ним!

После их ухода старик долго лежал на траве, смотрел на пухлое, по-осеннему скучно-серое небо, на сосны-мачты, чувствуя слабую тупую боль в спине, острую боль в животе и тяжело думая: откуда у этих людей такая жестокость, такая темная нелюбовь к природе и человеку? Говорил себе: «Я все сказал им». Какой-то внутренний голос с ехидством возразил ему: «Проку-то от этого. У каждого должен быть свой судья в душе. А уж если его нету… Валяешься вот… Жалкий». – «Я боролся… Они – дураки, и по этой причине могут кому-то показаться даже упорными и храбрыми. Налакались…» – «Пьяный лучше виден. Тем, кто пакостит, ненавистны люди, которые не пакостят».

Веселые оба, только веселость какая-то злая… Она ведь всякая, веселость, бывает. Потом ему пришла в голову еще одна мысль: «Если нетука дубины над головой, дак и пакостят…»

Вспомнилось к чему-то, как, будучи парнем, он однажды зимой заблудился в этих местах; с неба валил и валил крупный снег, будто прорвалось там, на небе, было сумеречно и тоскливо: нога то и дело упиралась под снегом обо что-то твердое, но когда вставал на это твердое обеими ногами, то проваливался и увязал – это были сгнившие деревья. Ему казалось, что он бесконечно далеко от деревни.

Чудно получается: когда тебе почему-то плохо, память как назло подсовывает из своей необъятной кладовой давние тяжелые впечатления и они выступают ярко, выпукло.

На сосне сидели две сороки и, глядя, как человек поднимается с земли (он легко поднялся, только левая нога немножко болела), громко и тревожно застрекотали, бусинки их глаз сердито запоблескивали.

Домой он вернулся уже под вечер, никого не встретив на сонной окраинной улочке. Почистил и вымыл грибы, решив утром поджарить их. Сегодня ему что-то не хотелось есть, он только выпил стакан молока и, умывшись холодной водой из чугунного рукомойника, доставшегося ему в наследство еще от отца, лег на кровать. И сразу почувствовал, что будто прилип к перине, к подушке, к кровати, слился с ними, утяжелился, оцепенел, и это странное, неведомое ему чувство его удивило.

Утром к нему заскочила соседская девчонка попросить соли. Дверь была открыта. Старик лежал на кровати. Мертвый. Дико вскрикнув – она впервые видела мертвеца, – девчонка выскочила из дома и, всхлипывая, побежала по улице.

ВЬЮЖНОЙ НОЧЬЮ

© «Советский писатель», 1982.

Остановив газик, шофер сказал:

– Ну, мне надо поворачивать вправо.

Было уже сумеречно, в свете фар снег густо сыпал на дорогу и вихрился.

– Может, все же довезешь нас до райцентра? – неуверенно проговорил Пимен. – Я хорошо заплачу.

– Смеешься, что ли? Дотуда двадцать километров. И пурга вон начинается. Свою-то дорогу не знаю, как одолеть. Прощевайте! – Шофер открыл дверцу кабины.

От ветра раскачивались стволы и тревожно шумели кроны сосен. Снег слепил глаза, был он острый и тяжелый.

– Ничего, Валюха, дойдем помаленьку, – нарочито бодрым голосом сказал Пимен своей спутнице – молодой женщине, которая была в большом – до пят – тулупе, а сам подумал: «Дело, видать, хреновое».

Из деревни они выехали еще до обеда. Пимен думал засветло добраться до райцентра, переночевать в гостинице и утречком пораньше отправиться в больницу. Но дорогу занесло снегом, и они без конца застревали и вытаскивали машину.

«Надо бы подождать с недельку, пока поутихнет погода», – пожалел Пимен.

– Ой, далеко еще как идти, – вздохнула Валя.

– Дойдем помаленьку.

– Ноженьки не держат.

– Ишо такая молодая – и не держат, – усмехнулся он. – Сколько тебе?

– Перед Новым годом двадцать шесть минуло.

– Ну вот…

– А звери не нападут на нас?

– Какие звери?

– Ну… волки.

– Не нападут. Всякое зверье боится человека.

– А вот, говорят, в прошлом годе тетка Палаша, Маньки Созоновой свекруха, дрова везла. Так на ее лошадь волки набросились.

– То на лошадь… На лошадь бывает.

– А медведи?..

– Медведи в берлогах. Не буровь, че не надо, Валентина.

Через час в тайге вовсю бушевала пурга; ветер рвал одежду и валил с ног, снегом забивало рот и ноздри. Уже ничего не было видно. Одна тьма. И снег, который летел на них со всех сторон, даже от земли. По спине Пимена текли холодные струйки. Сквозь дикий вой ветра он слышал, как трещат деревья. «Худо, худо. Зря поехал», – снова пожалел Пимен.

Валя свернула с дороги.

– Куда ты?! – он потянул ее к себе и повалился вместе с нею.

Она вскрикнула коротко и визгливо. Пимен не узнал ее голоса.

«Как робенок. Пропадешь с ей тут». Почему Валентина всегда казалась ему сильной и телом и духом?

«А тулуп-то хорош у ей». Ему вдруг вспомнилось, что когда-то в молодости у него был такой же новый мохнатый тулуп. Февральским утром поехал он в Тобольск муку продавать. Еще темно было. По дороге волки привязались. Бегут и бегут. Не нападают и не отстают. Испугался тогда Пимен и бросил волкам кусок сала, который на обед себе вез, мешок с мукой и тулуп. Лишь потом, в Тобольске, сообразил, что мешок с мукой зря бросил, – едва ли волки захотят жрать муку. К чему появились эти странные воспоминания?

Держа женщину за руку, Пимен, пригнувшись, – так легче сопротивляться ветру, – нащупывал ногами скользкую землю дороги. Спустились в низину. Здесь большак везде был завален сугробами. И Пимену все казалось, что они сбились с пути, отвратительный холодок страха расползался по телу. От злобы рыча и ругаясь, он прыгал по сугробам, до пояса проваливался в снег, бегал из стороны в сторону, нащупывая ногами гладкую твердь дороги. Женщина, согнувшись, стояла на месте. Они все время забирали влево от большака.

– У меня снег в пимах! – крикнула Валя Пимену в ухо.

– У меня тоже полно.

Снег у Пимена в валенках не таял – шерстяные носки, толстые штанины, обмотанные портянками, не пропускали тепло от ног.

Она уже совсем обессилела, спотыкалась и падала. У Пимена тоже подкашивались ноги, и ему почему-то казалось, что их вот-вот засыплет снегом. Правой рукой он держал Валю за руку, а левой без конца тер обмороженные щеки и нос. За свою долгую жизнь Пимен много раз обмораживал лицо, и оно было слишком чувствительным к холоду.

Они наткнулись на сосну. Женщина прижалась к дереву.

– Пойдем! – крикнул он и дернул ее за руку.

– Подожди!

Минуты через две он снова крикнул:

– Ну хватит!

Молчит.

– Пошли, говорят!

– Ой, не могу, подожди.

– Подохнуть хочешь? А ну пош-ли!

– Минуту… дай еще минуту.

Она засыпала стоя. На него тоже напала вялость, дремота, хотелось сесть, уткнуться лицом в воротник полушубка и, прижавшись к сосне, спать, спать…

Он понимал, что это значит: через какие-нибудь полчаса их тела превратятся в ледяшки.

– Какого ты черта!.. Дуреха!! – снова крикнул он, злясь и на женщину, и на себя.

Она слабо отталкивала его рукой и что-то бормотала.

«Еще мороз не шибко сильный», – мелькнуло у него в голове.

Пимен слыхал, что люди, застигнутые пургой, закапываются в снег и в снегу пережидают непогоду. Но он не знал, как это делают. И, может, врали люди.

– Да иди же ты!.. У, горе мое!

Он обхватил ее за талию и потащил. Она отбрыкивалась, отталкивала его, валилась на снег; он падал вместе с нею и, поднимаясь, снова волочил женщину за собой.

«Никогда не видывал такой тьмы кромешной, – подумал Пимен. – Что же это такое, господи!» Он торопливо, испуганно бороздил по снегу ногами и не нащупывал дороги – валенки легко уходили в мягкую массу.

Надо было найти дорогу. Во что бы то ни стало найти дорогу. Он бегал вправо, влево, вперед, назад. Потом потерял и женщину. Должна быть где-то тут. И – нету. Истошно заорал и, раскидывая руки, бросился на ее поиски. Валя сидела на снегу. Он чуть не свалился, наткнувшись на нее. Она опять не хотела идти, что-то бессвязно говорила. И он снова грубо уговаривал ее.

Они шли и шли, уже по снежной целине. А снег и ветер буйствовали, и земля походила на ад. Пимен скрежетал зубами и беспрерывно ругался. Валя двигалась как слепая.

Нет, он не увидел, он скорее почувствовал, что слева от него какое-то строение. Шагов через десять Пимен уперся в избушку. Нашарил дверь, с трудом приоткрыл ее, влез в узкую щель и втащил за собой женщину.

Это была маленькая бревенчатая избушка, полуразвалившаяся от старости, без окон, без печки, видимо построенная когда-то крестьянами на покосе. Пимен обшарил пол и стены, хотел спички найти. Но спичек не было. На полу – сено, сухие ветки, чурбан, какие-то палки, у двери снег. Потолок провис – не встанешь.

Прикрыл плотнее дверь. Прислушался. Валя тяжело дышит, охает.

– Ну, как ты? – спросил он.

Она будто не слышала.

– Валь!..

– Нне могу!..

– Че у тебя?

– Сердце заходится.

– Это ниче… пройдет. Укутайся и лежи.

Он придвинулся к женщине, погладил ее трясущейся рукой.

– Полушубок-то на крючки не застегнула, едрена матрена! Эх ты!

Стянул с себя шарф и намотал ей на шею.

Пимен не чувствовал пальцев ног и кожу на щеках и коленях. Долго тер колени и щеки варежкой. И вот они заныли. Стянул пимы, ударил ногой о ногу. Боли нет. Ударил изо всей силы и почувствовал резкую боль в пальцах. Обрадовался: пальцы не совсем обморожены.

Избушку заносило снегом. Уже где-то вверху слышался вой пурги.

Сжавшись в комок и уткнув голову в грудь мужчины, Валя тяжело, с присвистом дышала – спала.

У Пимена ломило спину, зудилась поясница, и вообще сидеть было как-то очень неловко. Но, боясь потревожить женщину, он лишь слегка пошевеливался. Колючим подбородком прижался к ее холодному лбу и волосам, выбивавшимся из-под шали. Тяжело вздохнув, она заерзала, как курица на насесте, откинула голову и снова уснула. Сейчас лицо ее было напротив его лица, он чувствовал это по теплому дыханию женщины. Пимен с замиранием сердца, какое бывало у него только в минуты смертельной опасности, медленно наклонялся к ней и, стараясь показать, что он спит, что все это со сна будто, слегка посапывал. Его губы коснулись краешка ее неожиданно горячих, влажных губ. Он тут же резко отшатнулся и еще крепче обнял женщину, будто краденый поцелуй давал ему какое-то право на это.

Ночью пурга утихла. Проснувшись, Валя сказала:

– О-о-о, как холодно! – У нее постукивали зубы. Еще сильнее прижалась к Пимену. – Не спишь?

– Мне нельзя.

– Все время не спал? – удивилась она.

– Не спал.

– Так-таки… ни капельки?

– Нельзя мне.

– Какой ты хороший, дядя Пимен. – Она положила голову ему на плечо. – Ой, вся дрожу. Ой, как холодно! Да что же это, господи!

– Давай поборемся, теплей будет.

Они долго боролись, катались по полу, ударяясь головой о потолок и стены.

Задыхаясь, она проговорила:

– Когда пойдем?

– Лежи покудов. Пучай посветлеет маленько. Зубы-то болят?

– Нет, перестали почему-то.

– Ну и ладненько.

– Погоди! – она замерла на мгновение. – Че это, а?

– Волки воют, – стараясь быть равнодушным, проговорил Пимен.

– Волки?! – встрепенулась она.

– Да че ты, дурочка, боишься-то?

– А как мы пойдем?

– Ничего, пой-дем.

Помолчала и вздохнула:

– Щеки болят. Ознобила.

– Говорил ить, варежкой три.

– Потемнеют теперь… Когда ознобишь, всегда темнеют. Ну зачем тока я поехала?

– Пудрой побелишь, – усмехнулся он.

– Это что же за напасть такая!

– Не только вчерась, весь февраль метет.

– Пальцы че-то онемели. Не сгибаются.

– Отой-дут.

– Какая я слабая. Даже стыдно. А знаешь, дядя Пимен, ведь ты спас меня. Пропала б я. Ей-богу, пропала б. Я тебе так… так тебе благодарна, что даже не знаю как.

Она опять вздохнула печально и помолчала, о чем-то думая.

– Я теперь все время помогать тебе буду, зови меня, когда надо белье постирать, иль полы помыть, иль постряпать чего. Как мужику без женщины?

– Может, переедешь ко мне? – сказал он неуверенным, глухим, прерывистым голосом.

– У меня ж дом свой. Ты чего?..

– Сдашь квартирантам. Библиотекарша вон фатеру ищет.

– Так прислугой-то у тебя мне тоже какая охота.

– Пошто прислугой? – он проглотил слюну и проговорил полушепотом: – Жить будешь со мной.

– Что?

– Распишемся, – тяжело выдохнул он.

– Как? – испуганно переспросила она.

– А как люди…

– Да ты что, дядя Пимен? – Валя удивленно хмыкнула.

– А че?

– Да как тебе не стыдно? Ну, как тебе не стыдно?!

– Отчего стыдно-то?

– От этого самого…

– Я ж все как по совести, чтоб все законно…

– Да ведь ты вдвое старше меня.

– Так че?

– Ты же против меня старик. И не стыдно?

– Я не силую. Я как по закону.

Она засмеялась. Так смеются люди над полудурком, сказавшим несусветную чушь.

«Господи! Что это с мужиком? Бабу он почуял, что ли?» Валя отшатнулась от Пимена.

«Не пойдет», – подумал он и почувствовал, как внутри у него похолодело. Сейчас он, кажется, не только любил ее, но и ненавидел! Не за отказ ненавидел. За смех. У него даже появилось на миг гаденькое желаньице: встать и уйти.

– И сынишке твоему отца надо. Скоро спросит: «Где папа?» А папу – ищи-свищи.

– При чем тут мой Стаська? И кому какое дело?.. – Последние слова Валя произнесла уже раздраженным голосом. Горделивая и обидчивая, она не любила, когда ей напоминали о старом грехе – случайной связи с красивым офицером, встретившимся ей в райцентре в позапрошлом году.

Помолчали.

– Ты ж пожил. А я чего?.. Я и жизни-то еще не видела.

– А я видел? – зло спросил он.

– Все ж таки…

– Да че там «все ж таки». При чем тут годы? Рази годами измеряют счастье?

«Его ничем не измеряют», – подумала она.

Снова молчали. На этот раз долго. Потом она сказала, чувствуя, что чем-то, – не только одним отказом – обидела его:

– Да, конечно… Одному легко выпадает, а другому…

– Да не то! Если о ласке говорить… так я ее тоже почти не знал, хошь верь, хошь не верь. Че уж!.. Че было-то? Было все очень даже интересно. Тока подрос – в армию забрали. И на Дальний Восток турнули. А там сопки голые да шинеля серые. И окроме их – ниче. Отслужил, домой поехал – рад-радехонек. Только-только отдышался, к гражданской жизни стал привыкать, смотрю, финская война началася. Опять забрили. А опосли – с фашистами. Так все молодые годы с винтовкой и пробегал. Больше по Дальнему Востоку, по Северу да по тундрам… Вернулся уж в сорок седьмом. А в колхозе у нас развал. Мужиков не было, одне старики, бабы да детишки. Работы – прорва, а жрать нечего – на трудодни по двести да по триста грамм тогда давали. Я от работы никогда не убегаю, сама знаешь. Ну и вкалывал. Когда жись полегче стала, женился. А Марья чахоточной оказалась. Два годка и пожили только. Да и како там пожили. Она мучилась. И я с ей мучился. Вчерась посмотрел в зеркало на себя. Весь седой, плешина уж, мешки под глазами.

– Да-да!.. А от чего лысеют, дядя Пимен?

Он чувствовал, что она улыбается. Она хохотушка, и глаза у нее завсегда игривые, так и стреляют, так и стреляют. И бесовские огоньки в них.

– Лысеют? Хм! Не знаю. Наверно, от умственности.

– А вот Авдей дурак дураком, а голова голая, как яичко.

– Да…

– Имя у тебя какое-то чудное – Пимен.

– Родителей надо ругать. Ребята в детстве Пашкой звали. Зови, если хошь, Павлом. Так вот я и говорю, седой уж и мешки под глазами. А годов-то своих старых я вроде бы и не чувствую. Как будто двадцать пять мне, а не пятьдесят. Самому чудно. Скажу кому – не верят. Тебя вот приглядел. Давно уж. Все собирался поговорить, да не решался. Боялся не боялся – не поймешь чего. И, наверно, не сказал бы никогда… да ночь эта… больно дикая. Когда смерть в глазах, всегда больше жить охота и посмелее стаешь.

Заговорил тише:

– На Кольшу метишь?.. Который на радиоузле… Знаю. Тока зря… Легкий он человек, я тебе скажу. Седни здесь, а завтра там. Ни кола ни двора. А вид – куды тебе. Тока и делов, что за мордой своей следит… По часу кажный раз в зеркало смотрится. А я, если хошь знать, в сравнении с ним куды больше деньжонок заколотить могу. Поехал с тобой не потому, что зубы… Зубы че… Я очень даже просто лечу их: выпью чекушку на сон – и утром хоть бы хны, не болит, флюс только иногда появится.

Всю ночь он обнимал ее и гладил. Нежно, как ребенка. Нет, как любимую женщину. Почему ей казалось, что как ребенка? И раньше… То печку переложит, то пимы починит. Дрова из лесу привозил, ворота старые подправлял. Он все умеет, в колхозе шибко любят его. Денег с нее не брал. На улице, в поле, на собрании всегда находил ее и прилипал жадными глазами. На ферму, где Валя дояркой работает, без дела заявлялся. А она еще удивлялась: почему у него такие странные, почти сумасшедшие глаза? Какая же наивная! Дуреха!

Женщина тихо засмеялась. Он принял это на свой счет, замолчал и сердито засопел.

Валя поспала еще часа два. Когда стало светать, они с трудом вылезли из избушки, ее почти всю завалило снегом. В лесу стояла какая-то странная могильная тишина. Ни ветра, ни снежинок. Небо скучно-серое, неподвижное.

Они отыскали большак, переметенный снегом, и неторопко пошли, огибая сугробы. За ночь подбородок и щеки у Пимена покрылись темной щетиной, он смотрел угрюмо, был, как всегда, немногословен и строго деловит; перебрасывались незначительными словами, нетерпеливо ожидая конца дороги, и Валя начинала сомневаться: говорил ли ей Пимен ночью о любви, или, может быть, все это только приснилось?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю