Текст книги "Вьюжной ночью"
Автор книги: Василий Еловских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Кудрявый парень опять повернулся к толстяку:
– Таежный активист, так сказать. Герой из фильма. Давай-ка чеши отсюда, дед, пока я не рассердился.
– Взять бы вас под микитки да увести куда следует. Я все одно узнаю, кто вы такие, и сообщу начальству вашему.
– Ничего ты не узнаешь, дурная твоя голова, – усмехнулся толстяк. – Мы же из города.
– Ты мне надоел, старый хрен, – грубо сказал кудрявый. – Видишь вон ту ель? Дуй туда, не оглядываясь. Срок – две минуты. – Он посмотрел на часы. – Не добежишь за две минуты – пеняй на себя.
Старик стоял (еще не хватало, чтоб какие-то мальчишки командовали им), недовольно и вопросительно смотрел на них. Толстяк криво ухмыльнулся. Глаза у кудрявого стали нехорошо поблескивать, он небрежно поднял ружье и вдруг выстрелил поверх головы старика. Василий Андреевич видел, что тот стреляет не в него, но все равно вздрогнул.
– Что ты делаешь?! Ты что, с ума сошел?!
– Заткнись! Ты думаешь, мы шутить с тобой будем. Смотри-ка, какой он уверенный. Не слишком ли уверенный? – Кудрявый опять хохотнул. – Вот пристрелим сейчас и сбросим в болото. И никто ничего не узнает. Был – и не было. Понял?
– Понял.
– Ну и мотай отсюда. И радуйся, что жив и здоров. Костер, видите ли, забыли затушить. Головешки тлеют. Милиционер какой выискался. Да я из тебя самого головешку сделаю.
Парень, конечно, шутил. Пока шутил. Но старику тут же стало казаться, что кудрявый и не шутит вовсе. В его глазах Василий Андреевич улавливал едкий вопрос: «Ну что, старый хрен, небось штаны стали мокрыми от страха?» Нахмурившись, старик ответил ему взглядом: «Я прожил долгую жизнь и всякого навидался. Не тебе меня пугать, сопляк ты еще». Парень остро кольнул его взглядом: «Утихни, паразит, зараза несчастная! Закрой свое едало, а то врежу». В их взглядах росла и росла еще не высказанная полностью, но ясно видимая злоба, и старик начинал смутно чувствовать, что встреча эта закончится для него недобрым. Но он не был трусом, отличался упрямством, и чувство опасности лишь возбудило его, и он сказал:
– Не надо меня пугать.
У старика даже появилась мысль: а что если выхватить у парня ружье? Он как бы играючи, как-то не по-охотничьи держит его, будто это не ружье, а палка. Но эта мысль тут же исчезла: два таких лба, да разве он справится с ними. И зачем ему ружье? Ну, приведет он их к себе в поселок, а дальше что, скажет: костер развели, бутылки разбили, сороку убили, березку надломили… Ведь надо еще доказать все это, что они фотокарточки возле костра и той березки оставили. С парней этих как с гуся вода, сам же в дураках и останешься.
Кудрявый встал. Встал и толстяк. Кудрявый лениво, вяло, как бы после сна, сделал шага три-четыре и, приблизившись к старику, выкрикнул что-то короткое, злобное и быстро, с силой ткнул ему кулаком в живот. Старик застонал и согнулся.
– Что – радикулит мучает? – со злобной веселостью спросил кудрявый, закуривая. Он злорадствовал, и это, видать, оживляло, даже взбадривало его. Все в нем казалось старику каким-то необычным и злым: нос длинный и острый, как маленький кол, челюсть тяжелая, волосы плотно прижаты к ушам, будто приклеены. Конечно, у другого человека все это – нос, челюсть и волосы, – наверное, показалось бы обычным: во внешности людей мы часто видим то, что хотим, желали бы видеть. Затягивался он тоже зло и жадно, папиросина во рту резко дергалась из стороны в сторону. Когда старик выпрямился, парень вынул папиросину изо рта и вдруг харкнул ему в лицо. Харчок ударил в щеку.
– Мотай, говорю!
Василий Андреевич почувствовал, как все его тело начинает тяжело, противно напрягаться от обиды и злости. Он вынул из кармана замасленный, обтрепанный кисет, сшитый еще покойной женой, и подбросил его вверх. Кудрявый поднял голову, не понимая, что делает старик, и в этот момент Василий Андреевич ударил не по-стариковски крепким кулаком в открытую бычью шею парня. Конечно, лучше бы этого не делать, уйти бы лучше, в крайнем случае еще раз отругать их. Но уж больно он разозлился, а когда злился, то приходил в такое сильное возбуждение, что уже забывал об осторожности, никто и ничто тогда не могли сдержать его. Тогда он, как говорят, терял голову. Эту особенность его характера знали в поселке и не лезли к нему (горячих, азартных людей побаиваются даже больше, чем сильных), а бабы в критические минуты даже прибегали к нему за помощью, прося спасти их или от пьяниц мужей, или от хулиганов.
Потом оба парня долго били старика, уже лежачего, и он хрипло выкрикивал:
– Прекратите! Слышите?! Прекратите!! Негодяи!! Бандюги!!!
Он сжался, согнулся, выставив голову, надеясь, что уж в голову-то они пинать не будут. И, действительно, в голову они не пинали. И, вообще, пинали так… не сильно, как бы нехотя.
– Хватит, пошли, – сказал толстяк.
Кудрявый недовольно глянул на толстяка, посопел и сплюнул:
– Ладно, черт с ним!
После их ухода старик долго лежал на траве, смотрел на пухлое, по-осеннему скучно-серое небо, на сосны-мачты, чувствуя слабую тупую боль в спине, острую боль в животе и тяжело думая: откуда у этих людей такая жестокость, такая темная нелюбовь к природе и человеку? Говорил себе: «Я все сказал им». Какой-то внутренний голос с ехидством возразил ему: «Проку-то от этого. У каждого должен быть свой судья в душе. А уж если его нету… Валяешься вот… Жалкий». – «Я боролся… Они – дураки, и по этой причине могут кому-то показаться даже упорными и храбрыми. Налакались…» – «Пьяный лучше виден. Тем, кто пакостит, ненавистны люди, которые не пакостят».
Веселые оба, только веселость какая-то злая… Она ведь всякая, веселость, бывает. Потом ему пришла в голову еще одна мысль: «Если нетука дубины над головой, дак и пакостят…»
Вспомнилось к чему-то, как, будучи парнем, он однажды зимой заблудился в этих местах; с неба валил и валил крупный снег, будто прорвалось там, на небе, было сумеречно и тоскливо: нога то и дело упиралась под снегом обо что-то твердое, но когда вставал на это твердое обеими ногами, то проваливался и увязал – это были сгнившие деревья. Ему казалось, что он бесконечно далеко от деревни.
Чудно получается: когда тебе почему-то плохо, память как назло подсовывает из своей необъятной кладовой давние тяжелые впечатления и они выступают ярко, выпукло.
На сосне сидели две сороки и, глядя, как человек поднимается с земли (он легко поднялся, только левая нога немножко болела), громко и тревожно застрекотали, бусинки их глаз сердито запоблескивали.
Домой он вернулся уже под вечер, никого не встретив на сонной окраинной улочке. Почистил и вымыл грибы, решив утром поджарить их. Сегодня ему что-то не хотелось есть, он только выпил стакан молока и, умывшись холодной водой из чугунного рукомойника, доставшегося ему в наследство еще от отца, лег на кровать. И сразу почувствовал, что будто прилип к перине, к подушке, к кровати, слился с ними, утяжелился, оцепенел, и это странное, неведомое ему чувство его удивило.
Утром к нему заскочила соседская девчонка попросить соли. Дверь была открыта. Старик лежал на кровати. Мертвый. Дико вскрикнув – она впервые видела мертвеца, – девчонка выскочила из дома и, всхлипывая, побежала по улице.
ВЬЮЖНОЙ НОЧЬЮ
© «Советский писатель», 1982.
Остановив газик, шофер сказал:
– Ну, мне надо поворачивать вправо.
Было уже сумеречно, в свете фар снег густо сыпал на дорогу и вихрился.
– Может, все же довезешь нас до райцентра? – неуверенно проговорил Пимен. – Я хорошо заплачу.
– Смеешься, что ли? Дотуда двадцать километров. И пурга вон начинается. Свою-то дорогу не знаю, как одолеть. Прощевайте! – Шофер открыл дверцу кабины.
От ветра раскачивались стволы и тревожно шумели кроны сосен. Снег слепил глаза, был он острый и тяжелый.
– Ничего, Валюха, дойдем помаленьку, – нарочито бодрым голосом сказал Пимен своей спутнице – молодой женщине, которая была в большом – до пят – тулупе, а сам подумал: «Дело, видать, хреновое».
Из деревни они выехали еще до обеда. Пимен думал засветло добраться до райцентра, переночевать в гостинице и утречком пораньше отправиться в больницу. Но дорогу занесло снегом, и они без конца застревали и вытаскивали машину.
«Надо бы подождать с недельку, пока поутихнет погода», – пожалел Пимен.
– Ой, далеко еще как идти, – вздохнула Валя.
– Дойдем помаленьку.
– Ноженьки не держат.
– Ишо такая молодая – и не держат, – усмехнулся он. – Сколько тебе?
– Перед Новым годом двадцать шесть минуло.
– Ну вот…
– А звери не нападут на нас?
– Какие звери?
– Ну… волки.
– Не нападут. Всякое зверье боится человека.
– А вот, говорят, в прошлом годе тетка Палаша, Маньки Созоновой свекруха, дрова везла. Так на ее лошадь волки набросились.
– То на лошадь… На лошадь бывает.
– А медведи?..
– Медведи в берлогах. Не буровь, че не надо, Валентина.
Через час в тайге вовсю бушевала пурга; ветер рвал одежду и валил с ног, снегом забивало рот и ноздри. Уже ничего не было видно. Одна тьма. И снег, который летел на них со всех сторон, даже от земли. По спине Пимена текли холодные струйки. Сквозь дикий вой ветра он слышал, как трещат деревья. «Худо, худо. Зря поехал», – снова пожалел Пимен.
Валя свернула с дороги.
– Куда ты?! – он потянул ее к себе и повалился вместе с нею.
Она вскрикнула коротко и визгливо. Пимен не узнал ее голоса.
«Как робенок. Пропадешь с ей тут». Почему Валентина всегда казалась ему сильной и телом и духом?
«А тулуп-то хорош у ей». Ему вдруг вспомнилось, что когда-то в молодости у него был такой же новый мохнатый тулуп. Февральским утром поехал он в Тобольск муку продавать. Еще темно было. По дороге волки привязались. Бегут и бегут. Не нападают и не отстают. Испугался тогда Пимен и бросил волкам кусок сала, который на обед себе вез, мешок с мукой и тулуп. Лишь потом, в Тобольске, сообразил, что мешок с мукой зря бросил, – едва ли волки захотят жрать муку. К чему появились эти странные воспоминания?
Держа женщину за руку, Пимен, пригнувшись, – так легче сопротивляться ветру, – нащупывал ногами скользкую землю дороги. Спустились в низину. Здесь большак везде был завален сугробами. И Пимену все казалось, что они сбились с пути, отвратительный холодок страха расползался по телу. От злобы рыча и ругаясь, он прыгал по сугробам, до пояса проваливался в снег, бегал из стороны в сторону, нащупывая ногами гладкую твердь дороги. Женщина, согнувшись, стояла на месте. Они все время забирали влево от большака.
– У меня снег в пимах! – крикнула Валя Пимену в ухо.
– У меня тоже полно.
Снег у Пимена в валенках не таял – шерстяные носки, толстые штанины, обмотанные портянками, не пропускали тепло от ног.
Она уже совсем обессилела, спотыкалась и падала. У Пимена тоже подкашивались ноги, и ему почему-то казалось, что их вот-вот засыплет снегом. Правой рукой он держал Валю за руку, а левой без конца тер обмороженные щеки и нос. За свою долгую жизнь Пимен много раз обмораживал лицо, и оно было слишком чувствительным к холоду.
Они наткнулись на сосну. Женщина прижалась к дереву.
– Пойдем! – крикнул он и дернул ее за руку.
– Подожди!
Минуты через две он снова крикнул:
– Ну хватит!
Молчит.
– Пошли, говорят!
– Ой, не могу, подожди.
– Подохнуть хочешь? А ну пош-ли!
– Минуту… дай еще минуту.
Она засыпала стоя. На него тоже напала вялость, дремота, хотелось сесть, уткнуться лицом в воротник полушубка и, прижавшись к сосне, спать, спать…
Он понимал, что это значит: через какие-нибудь полчаса их тела превратятся в ледяшки.
– Какого ты черта!.. Дуреха!! – снова крикнул он, злясь и на женщину, и на себя.
Она слабо отталкивала его рукой и что-то бормотала.
«Еще мороз не шибко сильный», – мелькнуло у него в голове.
Пимен слыхал, что люди, застигнутые пургой, закапываются в снег и в снегу пережидают непогоду. Но он не знал, как это делают. И, может, врали люди.
– Да иди же ты!.. У, горе мое!
Он обхватил ее за талию и потащил. Она отбрыкивалась, отталкивала его, валилась на снег; он падал вместе с нею и, поднимаясь, снова волочил женщину за собой.
«Никогда не видывал такой тьмы кромешной, – подумал Пимен. – Что же это такое, господи!» Он торопливо, испуганно бороздил по снегу ногами и не нащупывал дороги – валенки легко уходили в мягкую массу.
Надо было найти дорогу. Во что бы то ни стало найти дорогу. Он бегал вправо, влево, вперед, назад. Потом потерял и женщину. Должна быть где-то тут. И – нету. Истошно заорал и, раскидывая руки, бросился на ее поиски. Валя сидела на снегу. Он чуть не свалился, наткнувшись на нее. Она опять не хотела идти, что-то бессвязно говорила. И он снова грубо уговаривал ее.
Они шли и шли, уже по снежной целине. А снег и ветер буйствовали, и земля походила на ад. Пимен скрежетал зубами и беспрерывно ругался. Валя двигалась как слепая.
Нет, он не увидел, он скорее почувствовал, что слева от него какое-то строение. Шагов через десять Пимен уперся в избушку. Нашарил дверь, с трудом приоткрыл ее, влез в узкую щель и втащил за собой женщину.
Это была маленькая бревенчатая избушка, полуразвалившаяся от старости, без окон, без печки, видимо построенная когда-то крестьянами на покосе. Пимен обшарил пол и стены, хотел спички найти. Но спичек не было. На полу – сено, сухие ветки, чурбан, какие-то палки, у двери снег. Потолок провис – не встанешь.
Прикрыл плотнее дверь. Прислушался. Валя тяжело дышит, охает.
– Ну, как ты? – спросил он.
Она будто не слышала.
– Валь!..
– Нне могу!..
– Че у тебя?
– Сердце заходится.
– Это ниче… пройдет. Укутайся и лежи.
Он придвинулся к женщине, погладил ее трясущейся рукой.
– Полушубок-то на крючки не застегнула, едрена матрена! Эх ты!
Стянул с себя шарф и намотал ей на шею.
Пимен не чувствовал пальцев ног и кожу на щеках и коленях. Долго тер колени и щеки варежкой. И вот они заныли. Стянул пимы, ударил ногой о ногу. Боли нет. Ударил изо всей силы и почувствовал резкую боль в пальцах. Обрадовался: пальцы не совсем обморожены.
Избушку заносило снегом. Уже где-то вверху слышался вой пурги.
Сжавшись в комок и уткнув голову в грудь мужчины, Валя тяжело, с присвистом дышала – спала.
У Пимена ломило спину, зудилась поясница, и вообще сидеть было как-то очень неловко. Но, боясь потревожить женщину, он лишь слегка пошевеливался. Колючим подбородком прижался к ее холодному лбу и волосам, выбивавшимся из-под шали. Тяжело вздохнув, она заерзала, как курица на насесте, откинула голову и снова уснула. Сейчас лицо ее было напротив его лица, он чувствовал это по теплому дыханию женщины. Пимен с замиранием сердца, какое бывало у него только в минуты смертельной опасности, медленно наклонялся к ней и, стараясь показать, что он спит, что все это со сна будто, слегка посапывал. Его губы коснулись краешка ее неожиданно горячих, влажных губ. Он тут же резко отшатнулся и еще крепче обнял женщину, будто краденый поцелуй давал ему какое-то право на это.
Ночью пурга утихла. Проснувшись, Валя сказала:
– О-о-о, как холодно! – У нее постукивали зубы. Еще сильнее прижалась к Пимену. – Не спишь?
– Мне нельзя.
– Все время не спал? – удивилась она.
– Не спал.
– Так-таки… ни капельки?
– Нельзя мне.
– Какой ты хороший, дядя Пимен. – Она положила голову ему на плечо. – Ой, вся дрожу. Ой, как холодно! Да что же это, господи!
– Давай поборемся, теплей будет.
Они долго боролись, катались по полу, ударяясь головой о потолок и стены.
Задыхаясь, она проговорила:
– Когда пойдем?
– Лежи покудов. Пучай посветлеет маленько. Зубы-то болят?
– Нет, перестали почему-то.
– Ну и ладненько.
– Погоди! – она замерла на мгновение. – Че это, а?
– Волки воют, – стараясь быть равнодушным, проговорил Пимен.
– Волки?! – встрепенулась она.
– Да че ты, дурочка, боишься-то?
– А как мы пойдем?
– Ничего, пой-дем.
Помолчала и вздохнула:
– Щеки болят. Ознобила.
– Говорил ить, варежкой три.
– Потемнеют теперь… Когда ознобишь, всегда темнеют. Ну зачем тока я поехала?
– Пудрой побелишь, – усмехнулся он.
– Это что же за напасть такая!
– Не только вчерась, весь февраль метет.
– Пальцы че-то онемели. Не сгибаются.
– Отой-дут.
– Какая я слабая. Даже стыдно. А знаешь, дядя Пимен, ведь ты спас меня. Пропала б я. Ей-богу, пропала б. Я тебе так… так тебе благодарна, что даже не знаю как.
Она опять вздохнула печально и помолчала, о чем-то думая.
– Я теперь все время помогать тебе буду, зови меня, когда надо белье постирать, иль полы помыть, иль постряпать чего. Как мужику без женщины?
– Может, переедешь ко мне? – сказал он неуверенным, глухим, прерывистым голосом.
– У меня ж дом свой. Ты чего?..
– Сдашь квартирантам. Библиотекарша вон фатеру ищет.
– Так прислугой-то у тебя мне тоже какая охота.
– Пошто прислугой? – он проглотил слюну и проговорил полушепотом: – Жить будешь со мной.
– Что?
– Распишемся, – тяжело выдохнул он.
– Как? – испуганно переспросила она.
– А как люди…
– Да ты что, дядя Пимен? – Валя удивленно хмыкнула.
– А че?
– Да как тебе не стыдно? Ну, как тебе не стыдно?!
– Отчего стыдно-то?
– От этого самого…
– Я ж все как по совести, чтоб все законно…
– Да ведь ты вдвое старше меня.
– Так че?
– Ты же против меня старик. И не стыдно?
– Я не силую. Я как по закону.
Она засмеялась. Так смеются люди над полудурком, сказавшим несусветную чушь.
«Господи! Что это с мужиком? Бабу он почуял, что ли?» Валя отшатнулась от Пимена.
«Не пойдет», – подумал он и почувствовал, как внутри у него похолодело. Сейчас он, кажется, не только любил ее, но и ненавидел! Не за отказ ненавидел. За смех. У него даже появилось на миг гаденькое желаньице: встать и уйти.
– И сынишке твоему отца надо. Скоро спросит: «Где папа?» А папу – ищи-свищи.
– При чем тут мой Стаська? И кому какое дело?.. – Последние слова Валя произнесла уже раздраженным голосом. Горделивая и обидчивая, она не любила, когда ей напоминали о старом грехе – случайной связи с красивым офицером, встретившимся ей в райцентре в позапрошлом году.
Помолчали.
– Ты ж пожил. А я чего?.. Я и жизни-то еще не видела.
– А я видел? – зло спросил он.
– Все ж таки…
– Да че там «все ж таки». При чем тут годы? Рази годами измеряют счастье?
«Его ничем не измеряют», – подумала она.
Снова молчали. На этот раз долго. Потом она сказала, чувствуя, что чем-то, – не только одним отказом – обидела его:
– Да, конечно… Одному легко выпадает, а другому…
– Да не то! Если о ласке говорить… так я ее тоже почти не знал, хошь верь, хошь не верь. Че уж!.. Че было-то? Было все очень даже интересно. Тока подрос – в армию забрали. И на Дальний Восток турнули. А там сопки голые да шинеля серые. И окроме их – ниче. Отслужил, домой поехал – рад-радехонек. Только-только отдышался, к гражданской жизни стал привыкать, смотрю, финская война началася. Опять забрили. А опосли – с фашистами. Так все молодые годы с винтовкой и пробегал. Больше по Дальнему Востоку, по Северу да по тундрам… Вернулся уж в сорок седьмом. А в колхозе у нас развал. Мужиков не было, одне старики, бабы да детишки. Работы – прорва, а жрать нечего – на трудодни по двести да по триста грамм тогда давали. Я от работы никогда не убегаю, сама знаешь. Ну и вкалывал. Когда жись полегче стала, женился. А Марья чахоточной оказалась. Два годка и пожили только. Да и како там пожили. Она мучилась. И я с ей мучился. Вчерась посмотрел в зеркало на себя. Весь седой, плешина уж, мешки под глазами.
– Да-да!.. А от чего лысеют, дядя Пимен?
Он чувствовал, что она улыбается. Она хохотушка, и глаза у нее завсегда игривые, так и стреляют, так и стреляют. И бесовские огоньки в них.
– Лысеют? Хм! Не знаю. Наверно, от умственности.
– А вот Авдей дурак дураком, а голова голая, как яичко.
– Да…
– Имя у тебя какое-то чудное – Пимен.
– Родителей надо ругать. Ребята в детстве Пашкой звали. Зови, если хошь, Павлом. Так вот я и говорю, седой уж и мешки под глазами. А годов-то своих старых я вроде бы и не чувствую. Как будто двадцать пять мне, а не пятьдесят. Самому чудно. Скажу кому – не верят. Тебя вот приглядел. Давно уж. Все собирался поговорить, да не решался. Боялся не боялся – не поймешь чего. И, наверно, не сказал бы никогда… да ночь эта… больно дикая. Когда смерть в глазах, всегда больше жить охота и посмелее стаешь.
Заговорил тише:
– На Кольшу метишь?.. Который на радиоузле… Знаю. Тока зря… Легкий он человек, я тебе скажу. Седни здесь, а завтра там. Ни кола ни двора. А вид – куды тебе. Тока и делов, что за мордой своей следит… По часу кажный раз в зеркало смотрится. А я, если хошь знать, в сравнении с ним куды больше деньжонок заколотить могу. Поехал с тобой не потому, что зубы… Зубы че… Я очень даже просто лечу их: выпью чекушку на сон – и утром хоть бы хны, не болит, флюс только иногда появится.
Всю ночь он обнимал ее и гладил. Нежно, как ребенка. Нет, как любимую женщину. Почему ей казалось, что как ребенка? И раньше… То печку переложит, то пимы починит. Дрова из лесу привозил, ворота старые подправлял. Он все умеет, в колхозе шибко любят его. Денег с нее не брал. На улице, в поле, на собрании всегда находил ее и прилипал жадными глазами. На ферму, где Валя дояркой работает, без дела заявлялся. А она еще удивлялась: почему у него такие странные, почти сумасшедшие глаза? Какая же наивная! Дуреха!
Женщина тихо засмеялась. Он принял это на свой счет, замолчал и сердито засопел.
Валя поспала еще часа два. Когда стало светать, они с трудом вылезли из избушки, ее почти всю завалило снегом. В лесу стояла какая-то странная могильная тишина. Ни ветра, ни снежинок. Небо скучно-серое, неподвижное.
Они отыскали большак, переметенный снегом, и неторопко пошли, огибая сугробы. За ночь подбородок и щеки у Пимена покрылись темной щетиной, он смотрел угрюмо, был, как всегда, немногословен и строго деловит; перебрасывались незначительными словами, нетерпеливо ожидая конца дороги, и Валя начинала сомневаться: говорил ли ей Пимен ночью о любви, или, может быть, все это только приснилось?