355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Еловских » Вьюжной ночью » Текст книги (страница 11)
Вьюжной ночью
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:47

Текст книги "Вьюжной ночью"


Автор книги: Василий Еловских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)

– Товарищ Шагин! – крикнул лейтенант. – Подойдите сюда.

И мне:

– Видал? Вот так и караулю. Навроде классной дамы. Или игуменьи. Ха-ха!

Влюбленные немножко похожи на сумасшедших. Я впервые подумал об этом, наблюдая за Роговым: он мог даже в лютую стужу, а она нередка здесь зимою, подолгу выстаивать в кустах, возле землянки, где жила Люба, и, переминаясь с ноги на ногу, по-детски похлопывая руками, ждать, когда девушка выйдет. Днем бегал в штаб, чтобы встретить ее в коридоре, и дежурные по штабу уже начали грубо выпроваживать его. Сержант наш заметно похудел, побледнел, стал растерян и странен: сидит, ничего не делая, никого не замечая, и улыбается как блаженный. А то что-то бормочет про себя. И на работе: крутит и крутит «американку», как автомат, а сам в мыслях где-то далеко-далеко отсюда, глянет на машину – не туда пошло… Но он еще вроде бы таился, скрывал свою любовь. А Люба нет. Я слышал, как она говорила девушкам-бойцам: «Я его ни на кого не променяю. Он лучше всех». Влюбленные женщины, не в пример нам, мужчинам, не боятся своей любви и готовы сказать о ней во всеуслышание.

Мне стало казаться, что Люба и Рогов похожи, как брат и сестра, хотя он был худощав, темноволос, длиннолиц, а она в телесах, светленькая, с личиком круглым, как месяц. Странное, необъяснимое сходство, появляющееся обычно у людей, уже давно живущих ладной супружеской жизнью.

3

В штабе пропали часы, принадлежавшие майору Звягинцеву, человеку, как мне тогда казалось, уже старому, с мужиковатой, на первый взгляд, даже отталкивающей внешностью, но беззлобному, честному, чем-то удивительно похожему на батальонного комиссара Дубова. Часы Звягинцев привез еще с колчаковского фронта. Они принадлежали убитому в бою командиру взвода, под чьим началом служил красноармеец Звягинцев. А взводному еще при царском режиме подарил часы его отец, а отцу – еще кто-то. В общем, часы были старые-престарые, неуклюже большие, тяжелые, с двумя крышками и надписью на внутренней крышке: кто-то когда-то кому-то подарил их. У вещей ведь, как и у людей, бывают сложные, запутанные судьбы. В штабе втихомолку посмеивались над допотопными, смешными часами, которые к тому же все время запаздывали и частенько останавливались. Но майор дорожил ими и охотно показывал их всем. Часовых мастеров в тамошних местах днем с огнем не сыщешь, и Звягинцев по моему совету вызвал вечером Рогова, который кое-что понимал в часах. И вот в эту пору, когда оба они – майор и сержант – возились со старинным механизмом, стараясь проникнуть в его тайны, командир дивизии вызвал к себе штабистов. Звягинцев ушел к генералу, а Рогов, сколько-то времени поколдовав над часами, вернулся в типографию, оставив на столе записку: «Товарищ майор! Сделал, что мог. Часы, как видите, ходят. Не знаю только, долго ли вот проходят».

Записка лежала на столе, а часы исчезли.

Подозревали Рогова. Горячие головы предлагали поступить круто: вызвать сержанта и сказать: выкладывай часы, или будет худо. Но Звягинцев наотрез отказался: «Невероятно, чтоб он… Починил и – в карман. Спрошу, но осторожно…»

Звягинцев судил да гадал, как ему быть, а Рогова в Антропово уже не было, он уехал в город с серьезным заданием: надо было получить на армейском складе новую «американку», которую нам, после долгих просьб, наконец-то дали, отгрузить ее, на конечной железнодорожной станции разгрузить и подождать автомашину. Возвратившись из командировки, он, конечно же, узнал об этой истории, бегал к майору, о чем-то долго говорил с ним и как-то сразу сник, осунулся, помрачнел, хотя вроде бы никто ни в чем не обвинял его.

Я был убежден, что Рогов не виновен и что тут что-то не чисто. А почему убежден – не смог бы сказать. Такое бывало со мной; убежден, а доказательств нет, они приходят позднее.

Весной злополучные часы нашлись, их обнаружили на дне неглубокого колодца, заваленного щепками и забитого сверху тремя досками. Колодец этот крестьяне забросили еще в двадцатых годах – перестала поступать вода. Наши интенданты решили углубить его. Рассказывали, что майор Звягинцев, которому красноармейцы принесли часы, недоуменно и комично, как мог делать только он, пожал плечами.

– Ну и чу-де-са!

– Подозрение было вроде бы на печатника Рогова, – сказал адъютант командира дивизии, все знающий, везде успевающий, не в меру бойкий младший лейтенант. – Наверное, он взял. А потом побоялся и бросил.

– Нельзя же так бездоказательно… – возразил я. Узнав о находке, я поспешил в штаб.

– Кто и зачем набросал в колодец щепок? – недоумевал Звягинцев.

– Это связисты, – разъяснил адъютант. – После того, как построили казарму. Не захотели увозить – и бух в колодец.

– Когда набросали?

Адъютант позвонил куда-то и доложил:

– Десятого мая. Ох и перетрусил старшина связистов, слушайте, даже голосок задрожал. Пакостливы, а трусливы.

– Стойте! – воскликнул я, обрадованный неожиданной догадкой. – Давайте разберемся. Часы исчезли четвертого мая вечером. Так? Так! Рогов пятого утром уехал в штаб армии за печатной машиной. Я помню точно, что пятого. Он уехал, совсем не зная, что его подозревают. Совещание в штабе закончилось уже после отбоя. А Рогов лег спать рано и часов в шесть утра уехал. Какая ему была необходимость сразу же бросать часы в колодец? Майор поддакнул:

– Вроде бы…

– Десятого мая в колодец набросали щепок, а тринадцатого Рогов приехал. Это я тоже помню. Я еще ругал его, что он долго проездил. А он сказал в шутку, что тринадцать – цифра нехорошая и лучше бы приехать двенадцатого.

– Да, конечно, он мог бы эти часы продать в городе или где-то по дороге, – сказал Звягинцев. – Мда! Рогов здесь ни при чем. Значит, хотели нагадить мне. Но зачем?..

Майор в эту минуту не походил на себя: как-то смешно съежился, вздрогнули губы, дернулась кожа под левым глазом и, думая о чем-то своем, он тихо произнес непонятную мне фразу:

– Да, бывает и так, что причина ненависти уже исчезает, а сама ненависть остается.

Звягинцев думал, что часы украли, а тут было что-то другое, и, как всякого простого и прямого человека, его раздражала эта непреодолимая неясность; ведь неясность иногда бывает более неприятна, чем даже гнетущая ясность.

Забегая вперед, скажу, что загадка с часами была все же разгадана, в конце года, когда Звягинцева уже не было в Антропово (его перевели в штаб армии). Виною был рядовой Шагин. Его отдали под трибунал: он выпил с кем-то из деревенских, поскандалил под пьяную лавочку и кого-то избил до полусмерти. Были у него и самовольные отлучки – Шагин оставался Шагиным. Не знаю, когда сказал Шагин, кому сказал, но сказал, похвастал, будучи под арестом, что именно он «утырил» и бросил часы, чтоб насолить сержанту Рогову. Об этом мне, как бы между прочим, сообщил капитан Угрюмов, который последнее время не трогал Рогова и Любу, заведя знакомство с одной веселой антроповской вдовушкой и вполне утешившись этим.

«А весна везде хороша», – подумал я, выйдя из штаба. Как легко дышится, черт возьми! Воздух тайги первозданно чист, влажен и пахнул почему-то свежей зеленью, хотя деревья и кусты еще девственно голы, а земля, только что освободившаяся от снега, нема и черна.

Меня окликнули. Это был Дубов, куда-то неторопко шагавший по грязной дороге.

– Когда напечатаете бланки?

– Сегодня к вечеру, товарищ батальонный комиссар.

– Чего тянете?

– Печатник болел.

– Что с ним?

– Грипповал.

Какое все же магическое слово «болел», оно одинаково сильно действует и на штатских, и на военных. Если даже маленько и приврешь.

– Дня через три приедет новый редактор.

– А кто?

– Старший политрук Максимов.

Дубов хотел еще что-то сказать, но замолк на полуслове, тяжело мыкнув, будто подавился чем-то. Впереди нас, этак метрах в трехстах, возле кустов, шагали в обнимку Рогов с Любой. Они были к нам спинами. У меня похолодело в груди. Собственно, чего было пугаться. Подумаешь!.. Но почему-то похолодело, тяжело, болезненно. Столько мелких неприятностей из-за одного человека. Он и захворал из-за ухажерки, подолгу выстаивая у «бабских» землянок, даже голос стал с хрипотцой. Видел вчера… Мимо типографии проходил женский взвод. Рогов выскочил на улицу и выкрикнул: «Ответь маме на письмо, она ждет». Лейтенант Грищенко злобно покосился на типографию. Когда Рогов вернулся, глаза у него были недовольные и влажные.

Эти люди были упрямы и жалки в своей любви, ни с кем и ни с чем не желая считаться.

Дубов, конечно, тоже увидел солдата в брюках и солдата в юбке и понял, кто это. Его правая мохнатая бровь резко приподнялась и так же резко опустилась. Чтобы угодить Дубову, я сказал:

– И народец же!..

– Ну, ладно… – неопределенно проговорил батальонный комиссар. – Мне – в столовую. – Он повернул на узкую грязную тропинку, которая без конца кривляла и тянулась неизвестно куда. – Самый, брат, непонятный и тяжелый народ – это влюбленные… – И Дубов как-то странно, совсем не по-дубовски, игриво хихикнул.

Судьба часто преподносит нам всякого рода неожиданности. В конце сорок второго в авиадивизиях ликвидировали газеты, я еще сколько-то служил на Дальнем Востоке (уже в другой дивизии), потом прошел офицерскую переподготовку, стал строевиком, уехал на фронт и в этом коловороте совсем забыл об Андрее Рогове, о Любе и вообще обо всех антроповцах. Через много лет один из бывших армейцев, с которым я изредка переписывался, сообщил мне, как бы между прочим, что Рогов («Ну, тот самый – помнишь?») живет в Свердловске, работает на заводе бригадиром. Будучи в знакомом городе проездом (я тоже уралец), зашел к Роговым.

В дверях стояла немолодая, но еще стройная женщина и вопросительно смотрела на меня темными красивыми глазами. Когда я назвал себя, она как-то по-особому – коротко и печально – улыбнулась, и чем-то далеким-далеким, волнующе знакомым повеяло на меня.

– Не узнаете? Любовь Гавриловна Рогова. В девичестве звалася Логиновой. Вас я тоже бы не узнала. Вы совсем, совсем другой. Проходите, пожалуйста. Как вас сейчас называть, не знаю. Не буду же говорить: товарищ младший политрук. А по фамилии тоже как-то неудобно.

Широкий коридор, застеленный хорошим ковром, дорогое трюмо. Через открытые двери виднелась богатая обстановка комнат. Снимая пальто, я спросил:

– А где Андрей?

Она недоуменно посмотрела на меня:

– А вы что… не знаете? Он же умер. Еще в позапрошлом году. Двадцать восьмого сентября.

Она вздохнула, помолчала и добавила уже другим – каким-то усталым, тяжелым голосом:

– Умер Андрюша.

Я попросил ее рассказать, как это случилось.

– От инфаркта миокарда. Не знаю даже, с чего начать. В общем… после войны мы с ним как-то плохо жили. Я имею в виду материальную сторону. Ну, комнатушки в частных домах. Да еще за городом. У него шинелишка старая, а у меня полушубок рваный. В общем, хуже некуда. Я переживала. Я такая… по всякому поводу переживаю. А ему вроде бы все хорошо, все ладно. Лишь бы я была рядом. Ну, потом он стал бригадиром. Дали нам сперва однокомнатную квартиру. А лет через пять трехкомнатную. И уж вот тут мы зажили. Жить бы да радоваться, а у меня опять со здоровьем стало не ладно. То болит, другое болит. Все ничего вроде бы, и вдруг температура подскакивает. И так слабею, что сидеть не могу. В больнице лежала. И ребятишки все чего-то хворали. А у нас их трое. Андрюша и говорит: поедем, слушай, в Москву. Там платные поликлиники есть, где знаменитые профессора принимают. Ну, что ж, говорю, давай. А он до этого вместе с заводскими на уборку картошки в колхоз ездил. И, видно, перенапрягся. Что-то там, в общем, произошло. А он был такой… Никогда, бывало, не стонал, не жаловался. Сходил к врачу. Выписали ему лекарств. Я и говорю: «Слушай, давай позже когда-нибудь слетаем». – «Нет, полетим!» Я взяла билеты на самолет. И полетели мы. И в самолете вижу: что-то не то с ним. Хотя хочет показать, будто все нормально. А когда приземлились – тут уж вовсе… Едва стоит. И с аэропорта его увезли прямо в больницу. Там он и помер. Знаете, я до сих пор чувствую себя виноватой. Хотя вроде бы от чего виноватая-то? Конечно, надо бы отговорить его и не лететь бы. Не полети – и, наверное, жил бы.

– Как же так… в самолете?

– Врачи в московской больнице сказали мне потом, что у Андрюши еще в Свердловске был микроинфаркт. Они как-то определили это. Видимо, наш здешний врач не разобрался.

А все же она сильно изменилась – столько лет пролетело, да и каких лет! Была нервно суетлива, домовито озабочена и все куда-то поспешала, чем вовсе не отличалась Люба-солдат. А глаза прежние – темные, влажные, глубокие.

– Живу вот помаленьку. Хорошо, в общем, живу.

Я рассказал, как мы с батальонным комиссаром видели ее и Андрея на окраине Антропово и как Дубов, тяжело мыкнув, торопливо свернул на тропинку. Это почему-то мне хорошо запомнилось.

Любовь Гавриловна закивала головой:

– А знаете!.. Вскоре после того, как вы уехали, он встретил Андрюшу на улице. Андрюша в тот же день рассказал мне об этом. Встретил и манит пальцем. Смешно так манит, будто мальчишку-несмышленыша: «Подойди-ка!» Глядит сердито не сердито – не поймешь: «Скажи мне откровенно: очень любишь ее?» Как в колокол бухнул. – «Кого?» – это Андрюша-то спрашивает. – «Не придуривай». – «Люблю, товарищ батальонный комиссар». – «Всерьез?» – «Всерьез, товарищ батальонный комиссар. Что хошь ради нее сделаю». – «И люби. Лишь бы любовь твоя была чистая». Погиб он потом, в сорок пятом… Почему хорошие люди так легко, так просто погибают? Я вот счас вспоминаю об Антропово даже с каким-то удовольствием, ей-богу. И сама не пойму почему. Чудно!.. Нечего вроде и вспоминать-то. А Андрюша говорил, что его мучило тогда чувство ожидания. Страшно хотелось ему, чтобы быстрее кончилось все это. И чтобы были мы вместе.

Когда я разглядывал альбом с фотографиями, выискивая Андрея (на снимках последних лет он был лысоватым, с усами, я ни за что не узнал бы его, встреться он где-то на улице), в комнату вбежала девушка, пронзительно похожая на Любу-бойца (я даже вздрогнул), только потоньше да лицом повеселее. Звали ее тоже Любой.

– Сколько вашей дочке? – спросил я Любовь Гавриловну и вдруг почувствовал себя как-то неловко.

Люба старшая молчала, затаенно улыбаясь. Ответила Люба младшая:

– Тысяча девятьсот сорок третьего года рождения.

– А сыновья мои Вовка и Минька у бабки гостят, – сказала Любовь Гавриловна. – Вовке шестнадцать. А Миньке четырнадцать.

Вскоре появился еще один гостюшка – длинноволосый парень в светлых брючках. Вошел легко, по-хозяйски. Сел. И обнял девушку.

«Ну, у этих любовь не краденая, – подумал я. – А, впрочем, от препятствий она только разгорается». Не скрою, меня несколько покоробила бесцеремонность парня: мне кажется, что обниматься надо все же не на людях.

Парень выпил вместе с нами браги (она была по-уральски ядреной, сладкой, приятной на вкус) и поморщился:

– Варварский все же напиток.

– А Андрюша любил, – тихо сказала Любовь Гавриловна. – Пропустит, бывало, стакашек и крякнет: «Ничего, дескать, славненькая у тебя ноне бражка получилась. Аж в ноги, стерва, ударят. Может, еще по стакашку трахнем?» На прошлой неделе я день рождения отмечала. Подружек позвала. Ну… сухого вина выставила. И чтоб Андрюшу мово… вспомнить, бражки сделала немножко.

Что с ней произошло: она едва сдерживалась, чтобы не заплакать.

– Мама, не надо! – почти выкрикнула девушка.

Отворачивая от нас лицо и неприятно громко, как-то по-старушечьи сморкаясь, Любовь Гавриловна торопливо ушла на кухню.

Я шагал по затихшим вечерним улицам города, и мне вспоминались стихи Низами:

 
Бывает, что любовь пройдет сама,
Ни сердца не затронув, ни ума.
То не любовь, а юности забава,
Нет у любви бесследно сгинуть права:
Она приходит, чтобы жить навек,
Пока не сгинет в землю человек.
 
ШАМАНЫ

© «Советский писатель», 1982.

1

Было поздно уже, школа давным-давно опустела, непривычно затихла, выпячивая на улицу черные дыры-окна, лишь в одном классе еще горел свет – здесь занимался краеведческий кружок. Руководитель кружка, преподаватель истории Андрей Иванович, посмотрел на окна, в которые проглядывал слабоватый и холодный, чуть иссиня, без конца мигающий свет уличных фонарей, вынул из кармана часы и заметно заторопился:

– Итак… Договорились, что каждый из вас во время каникул соберет материалы, показывающие развитие экономики и культуры нашей области. И изложит на бумаге. Темы выбираете сами. Поройтесь в газетах и книжках, побывайте в музеях. Ну и… ну и поговорите с людьми.

Женя Сараев, длинноногий тощий юноша с угрюмым некрасивым лицом, в очках, поглядел на хорошенькую Маргариту Федорец, сидящую возле окна, и крикнул неестественно бодро:

– А давайте проедем по области. Ну куда-нибудь на север, а?! Можно на лыжах.

– Да ты что?! – хохотнул его дружок Сашка Рыжаков. – В такой-то холодище.

– Э, слабаки!

– Собаку не выгонишь за ворота.

– Сла-ба-ки! Ну, а я поеду!

– Он поедет! Поглядите-ка, как сейчас рванет домой.

Ребята засмеялись. Андрей Иванович улыбнулся и завздыхал; был он стар, болен – уже собирался на пенсию – и к вечеру невыносимо уставал.

На улице, как и обычно бывало в эту пору, свирепствовал ветер; надсадный и тревожный вой ветра заглушал все шумы маленького сибирского города, доносились лишь изредка гудки паровозов – школа стояла рядом с вокзалом, но вот повалил снег, и гудков тоже не стало слышно; ветер, снег, мечущийся, красноватый свет электричества, твердая земля под ногами, и больше ничего. Морозом обжигало лицо. Сашка поднял воротник тужурки.

– Слушай! Ведь говорим вот: человек господствует над природой и всякое такое. А вздумалось этой самой природе… Ээ, куда ты поперся?

Женя шел к центру, хотя им обоим – они жили на одном квартале – надо было сворачивать направо, туда, где сквозь снег проглядывали, окруженные странным при пурге красным заревом заводские корпуса. Причина такого Жениного поведения была проста: в снежных вихрях то появлялась, то исчезала желтая шапочка Маргариты – девушка жила у центральной площади.

Женя остановился, сказал:

– У меня тетка живет в Новодобринском. Это поселок такой по Северному тракту. Звала меня. Поедем, слушай, вместе.

– А сколько дотуда?

– Двести… тридцать примерно.

Сашка свистнул:

– Нет, друг, не смануть тебе меня. Это моя бабушка говорит: не смануть.

– А там знаешь какие места? Ты видел Иртыш? Нет, в самом деле!.. Куда больше Волги. А берега дикие-дикие, высокие-высокие. Я в прошлом году был там. Вышел на берег, и как-то даже не по себе стало – сине и мрачно-мрачно. Первобытностью какой-то отдает.

– А мне лучше что-нибудь покультурней.

– Стерлядок поедим.

– Не, не смануть!

– Фактов всяких для кружка наберем.

Сашкиного лица не видно, но Женя чувствует его ехидную улыбку: в таких случаях жирный подбородок у Сашки выдвигается вперед, нижняя губа приподнимается, слегка закрывая верхнюю губу.

– Ты захаживай перед отъездом-то, – фальшиво вздохнул Сашка. – Простимся хоть, а то вдруг тебя медведи задерут.

Говоря откровенно, Женя не огорчился от того, что Сашка отказался ехать; не хочешь – не надо, поедет один, так вся слава ему, хотя Женя – добряк и охотно разделил бы любую славу с Сашкой. Тетя писала: «Че-то шибко худо чувствовала себя на той неделе. Так одна тут знакомая дала мне настоя из трав лесных. И все будто рукой сняло».

Знахарка!

Он будет писать о развитии здравоохранения. Ну, а знахари?.. Что ж, и о них можно, – грязные пятна на чистом фоне. Он все разузнает, хоть какая дорога, хоть какой морозина! Тетя сказала по телефону: «Приезжай». Она любила Женю, но имя его ей не нравилось. «Прозвали черт те как. Ни в одной деревне имя такого нету», – и получалось у нее не «Женя», а «Жоня».

«Все, все обладим. Бабки всякие есть и колдуны. А как же, и колдуны! Колдуют, колдуют. Приезжай, покажу».

Маргарита сказала как-то не без насмешки: «Длинные ноги мешают в дороге». Это она о нем. Тоже мне поэтесса! Приехала с родителями из Ленинграда и, рассказывают, ни в одной деревне за всю жизнь еще не была, только на даче. Да и куда ее, по асфальту только ходить, куда ее! Застынет. Он мысленно говорил ей задиристые, грубые слова, хотя понимал, что все это чепуха, все неправда, что уж если говорить начистоту, то страшно любит он эту хорошенькую изнеженную девчонку. Женя полюбил ее, кажется, сразу, как она появилась, еще осенью – осень та на диво тепла была; когда школьники ватагой шли по улицам, обсыпанным желтыми и красными листьями, а Маргарита с наивным любопытством оглядывала все вокруг, улыбчивая, подвижная и немножко чопорная, он, помнится, украдкой восхищенно посматривал на нее. Потом все время ходил за ней, в трех, десяти, в ста шагах – как придется, длинный, неловкий, похожий на злоумышленника, пожирая ее глазами, а она даже не замечала его. Возле нее всегда подружки. И парни. Вожак! Но странный вожак, кажется, слабее, беспомощнее всех. Он не знал более прелестного имени, чем у нее, хотя ребята говорили, что ничего особенного нет – имя как имя. Удивительно: Женя всегда считал, что любовь – для взрослых, а ему едва исполнилось шестнадцать.

Она была жестоко равнодушна к нему. Безразлична, как к телеграфному столбу, к урне для мусора. А он терялся при ней, говорил неестественно громко, натужно, банально, глупо гикал, изображая лихого, нелепо подпрыгивал, чуть-чуть не доставая головой потолка, и терял очки. Старенькая преподавательница литературы, единственная из преподавателей, понимала все это и тихо вздыхала. Не будь Маргариты, парень и учился бы, наверное, лучше. При ней он дерзил учителям, петушился, выглядел слишком самолюбивым и самонадеянным. Фраза «Любовь – это счастье» была ему непонятна, казалась придуманной поэтами в красивых стихах; сам он тяготился любовью, как тяготятся недугом, болезнью, понимая, что эта миниатюрная грациозная девушка, всегда по моде одетая и говорившая как-то не по-сибирски, совсем не для него, такого угрюмого, неуклюжего, который не может пройти без того, чтобы не задеть за парту, или стол, или стул. Не зная, как избавиться от такой напасти, он выискивал у Маргариты всяческие недостатки и вроде бы находил их кучу – легкомысленна, боится холода, не переносит жары, длинноватый нос, один кривоватый зуб, но избавления не чувствовал: все время думал о ней, видел ее лицо, слышал ее голос. Ждал, когда она обратит на него внимание, хотя бы два-три слова, ласковый взгляд; мучился от ее жестокого равнодушия, своей нескладности и завидовал тем ребятам, которые запросто, порой небрежно, даже грубо заговаривали с ней, острили, вызывая ее улыбку, – Маргарита любила шутки. До смерти хотелось ему выделиться чем-то. Нет, он не был тщеславным, вовсе нет, выделиться только в Маргаритиных глазах, только в ее… Но чем? Любят тех, кто силен и смел.

Силен и смел!

2

Северный тракт, протянувшийся на полтысячи верст и в летнюю пору покрытый непролазной, липкой – ногу не вытянешь – грязью, ямами и колдобинами, был ровен и гладок сейчас, только переметен местами, покрыт сугробами. Но все равно Женю страшно укачало, мутило и пошатывало слегка, когда он шел с чемоданом по поселку и сидел в теплой не в меру тетиной горнице.

Тетя была рада-радехонька. Когда-то давно, еще в тридцатые годы, уехала она с мужем в тайгу на заработки, прижилась тут, похоронила мужа, вышла на пенсию и коротала последние дни свои одна-одинешенька. Так уж вышло: знакомых полно, а из родных поблизости – никого.

– Тетя Лиз, а где эти самые, колдуны и знахарки? – спросил он, уплетая мягкие, пахучие шанежки, стряпать которые тетя была великая мастерица.

– Кто?

– Ну, колдуны и знахарки. Ну, о которых ты говорила.

– Я говорила? Когда говорила?

– Да по телефону-то!

– А! Фу, надо же! Так ведь я че… Ведь это я так, шутя.

У Жени екнуло сердце.

– Как шутя?

– Да так! Это ведь мы с тобой шутя.

– Да ты чего?

– А ничего. Колдунов-то я, милый, и сама в жизни никогда не видывала. Господи Исусе! Ну какие теперь колдуны? А насчет знахарей. Знахарей?..

Она задумалась, нервно перебирая края передника, видимо, ей было неудобно от того, что подшутила над племянником, невинную шутку он, кажется, принимает за ложь. Она вообще очень нервная, вечно хлопочет, что-то делает, торопится, беспокоится, хотя много ли надо одной, и все как-то не везет ей: куры подыхают, поросенок – кожа да кости, а коза почти не доится. В бога тетя не верит, но почему-то часто поминает и бога и чертей, верит в сны, и в черную кошку, и во всякую другую чепуховину.

– Тут ведь такое дело… Не сморозь я насчет колдунов-то, так, поди, и не приехал бы? Может, тебе кого другого? Есть тут у нас дед один. О, дед! Что хочешь расскажет. И спляшет и споет. Знахарку? Святой воды?.. Да зачем тебе?! Мм… Так вот, может… Позавчера были тут двое… Только не знаю, как и назвать – черт те кто. По обличью вроде не русские. А по-русски говорят вроде чисто. Один – старик, с бороденкой жидкой, а другой – лет этак тридцати. Впусти, говорит, погреться. Ну, впустила, конечно. Посиди, места не пересидишь. Вышла я во двор, козу в хлев загнать. Иду обратно-то, с дровишками, гляжу с крылечка в окошко. Ба-тюш-ки! Молодой-то сбросил тулуп. И одежонка на нем оказалась ну совсем, знаешь, дикая. Плащ не плащ, халат не халат. И весь он какой-то ерундой, побрякушками, железными безделушками увешан. Как елка игрушками. Пляшет, корчится, прыгает по горнице-то. Рожа искривилась. Как сумасшедший. И все кричит чего-то, кричит. Не по-русски. И колотушкой по барабану лупит. А на барабане тоже чего-то понавешано. Молодой беснуется, а старик по коленям себя хлопает и ржет и ржет.

– Это шаманы! – заволновался Женя. – Ты выдумала? Слушай, ты это выдумала?

– Ну ей же богу!

– Да ты же в бога не веришь.

– Ну честное слово! Разве такое выдумаешь? Стою и думаю, что делать? Что за люди? Бросила дровишки – и за ворота. Позову, думаю, соседку на всякий случай, мало ли… И в эту пору как раз на санях еще какие-то люди подъехали. И шаманы те, или как их там, на улицу выскакивают. Увидали меня: «Спасибо, хозяка! – «Хозяйка»-то уж не получается. – Ехать нада, быстро нада, хозяка» И умчались.

– Шаманы! Куда они поехали?

– Да по тракту.

– Шаманы!! Где они сейчас?

– На тебе! А я откуда знаю? Ищи-свищи!.. Поп еще тут к нам приезжал.

– На кой мне попа! А нельзя у кого-нибудь спросить, где эти шаманы?

– Да откуда?.. Проехали – проехали… Может, уже верст за тыщу. А чего ты психуешь? Ну, вот еще Федотовна из Тарасовки была как-то. Я сама ее упросила. Животом я мучилась.

– Слушай, а может, все-таки кто-то знает?

– Никто ничего не знает. Я тебе говорю. Мало ли ездят?

– Ну я сам спрошу.

Она укоризненно покачала головой:

– Иди, если делать нечего.

Бывает же так. Ему стало легко и весело, будто не было бесконечной окаянной дороги с заносами и морозом. С первой минуты, как он услышал о шаманах, стало легко, стало весело.

Шаманы! Он готов был броситься за ними. Но за окнами – тьма; от ветра поскрипывают ставни, печная труба гудит и свистит: «Ууууииии!». От деревни до деревни двадцать – тридцать километров, только шаманам и ездить.

Лежа в постели, он слушал глуховатый теткин голос:

– Настоя из лесных трав дала она мне, Федотовна-то.

– Ну!

– Чего нукать-то? Полегчало.

– Это не от травы.

– А от чего?

– От внушения. Ты поверила, что старуха тебя излечит, и оттого почувствовала себя легче.

Женя еще с пятого класса решил стать врачом и прочитал много разных книжек по медицине.

– Ври! – усомнилась тетка. – Вот если зубы заломит, то тут тебе хоть как внушай. От дум-то еще больней делается.

– Что она с тебя взяла за лечение?

– Да ничего. Ну, чайком попоила. Банку грибков солененьких дала. Ну, что это! Отказывалась она, а я дала.

– Слушай, расскажи мне о ней поподробнее.

– А че же… все рассказала. Выпила тогда полстакана и… все. Она не ко мне, а к мужику одному приезжала. Через дом живет. И чего тебе далась эта Федотовна?

Ночью снились ему тайга, два мужика в малицах, они били в бубны и с гиканьем прыгали через костер; пурга затушила костер, завалила землю снегом, из-под елки вылезли мужики в малицах и заорали: «Мы не шаманы, мы – колдуны».

3

Маленький потрепанный, видавший виды автобус, забитый пассажирами, бойко бежит по Северному тракту, огибая сугробы, шарахаясь вместе с трактом то вправо, то влево от болот, рек и чащоб – извилисты, запутанны таежные дороги. Дыханием очищая стекло от льда, Женя жадно смотрит на сосны и ели, на поляны в глубоком снегу, на тракт, по которому несется снежная поземка, и ему становится отчего-то и весело и грустно. Всегда есть что-то волнующее в поездках по сибирским дорогам, тянутся и тянутся они по тайге, упрямые, сильные и жалкие, и кажется, нет им ни конца ни края. Женя смотрит на вековые деревья, и зябко становится ему от мысли, что, выйди он сейчас из автобуса, углубись в тайгу, и вскоре заблудишься: к северу нет, говорят, дорог и деревень, на сотни километров вокруг – тайга и тайга. И снег – с головой провалишься, и холод; медведи в берлогах, голодные волки, лишь редко где попадется полуразвалившаяся избушка, поставленная охотниками бог весть когда.

Он выехал чуть свет, надеясь догнать шаманов или хотя бы что-то узнать о них (вот будет новость! Он представил удивленно вытянутые лица ребят и… Маргариты). Тетя ругалась, не пускала.

До прихода автобуса он разговаривал с мужиком, у которого знахарила Федотовна. Тот ничего особого не сообщил: да, приезжала, подлечила маленько. Дальней сродственницей ему приходится Федотовна-то. Что болело? Голову кружило по утрам. Травки дала, с чаем пил, мед, черную смородину и печенку сырую есть велела. «Знает, какие продукты полезны, старая карга!» – со злой насмешкой подумал Женя. Потом к врачу мужик ходил, лекарства ел и пил. «Мед, печенка, смородина да еще хороший врач – недурно!» Не кружится голова теперь. «Еще бы!..» Что заплатил Федотовне? Да она ничего и не просила. А все же? Ну, щучку дал. Щук он до черта в Иртыше налавливает – не жаль, тем более что сродственнице. Больше ни к кому Федотовна не ходила. «Лечение сугубо по знакомству».

После разговора с мужиком Женя написал письмо двоюродной сестре, которая жила в одном доме с Маргаритой и была с ней в дружбе. Обо всем написал. И о пурге. И даже заголовок поставил: «В погоне за шаманом», как будто это статья в газету. Он решил отправлять по письму в день – одно сестре, другое – Сашке. Сашке можно и наскоро, информационно, друг есть друг – поймет, а сестре – политературней и даже можно немножко сентиментально, девчонки любят, когда немножко сентиментально. Что скажет Маргарита?

Автобус свернул с тракта на проселочную дорогу, уж совсем скверную; она была по-своему красива – тихие глухие дороги в густой тайге имеют свою прелесть, – но неудобна для проезда; ехали едва-едва, натыкаясь на сугробы и застревая, пошатываясь с автобусом то вправо, то влево, машина тряслась, вздрагивала, болезненно завывала, было холодно и сыро. Женя прилипал к глазку, проделанному в обледенелом стекле, и уже не видел поземки, только снег, кругом снег и толстенные стволы сосен; видимо, ветер бушевал наверху и, путаясь в макушках деревьев, поставленных плотно, как частокол, ударял порывами по земле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю