Текст книги "Вьюжной ночью"
Автор книги: Василий Еловских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Настырнов уехал на лошади в тайгу, к болотам, туда, где растет трава с синими корнями, взяв с собой двух рабочих и прихватив сконструированные им машины и приборы непонятного назначения. Из тайги никто из них не вернулся.
Многие потом искали синий корень, но безуспешно».
Наивная, смешная сказка. Но Саньке с Колькой она понравилась. И оба думали: хорошо бы найти такой корень. Колька даже во сне видел его, только корень был не синим, а черным и большим-большим, согнутым дугой. Когда он взял его в руки, корень вдруг зашевелился, и Колька проснулся. Сердчишко у него испуганно билось.
Проходили дни, месяцы, и Санька с Колькой нет-нет да и вспомнят бабушкину сказку:
– А может, он и всамделе есть, корень-то этот?
БЕЗРУКИЕ МАСТЕРА
Санька не увидел бы всего этого, если бы не заболел. Он простыл и с неделю не ходил в школу.
Нынешняя весна нагрянула рано: как-то враз потемнели, осели, а вскоре и вовсе исчезли снега на улицах, в огородах, и на небо выкатилось знойное солнышко.
Санька все воскресенье носился по улице в одной рубашонке, хотя люди ходили еще в плащах и пальто, ему приятно было слышать, как прохожие дивились, глядя на него. Потом он бродил в пруду и промочил ноги: сапожонки у него старые, тесные, не для воды.
Бабка в тот день ходила в соседний поселок, который в десяти верстах от Боктанки, в церковь молиться богу, отец работал на заводе, и Санька тогда был сам себе хозяин.
Вечером бабка напоила его чаем с малиновым вареньем, дала теплые шерстяные чулки, связанные ею самой зимними вечерами, и велела залезть на печь. Но это мало помогло, Санька по-настоящему захворал, чувствуя головную боль и слабость, кашлял, чихал и сморкался. Это все надоело ему, и он однажды утром побежал на улицу, но Егор Иванович погнал его обратно:
– А ну-ка в дом!
Спокойно сказал. Он никогда не кричит. Тих, вроде бы, а все его побаиваются, в том числе и Санька.
Нынче Егор Иванович пытался посвататься к одной боктанской вдовушке, но та наотрез отказала ему. И, говорят, еще посмеялась с подружками: дескать, на кой ляд он мне сдался, чертов молчун. Бабка настаивает, чтобы сын женился, ей уже тяжеловато управляться с домашним хозяйством, к тому же колодец бог знает где, да еще печь что-то плохо стала топиться, а Егор Иванович отмахивается: «По-дож-ду покудов».
И вот сидит Санька дома у окошка, смотрит на весеннюю улицу, на сосны древнего заброшенного кладбища. За дорогой, на краю кладбища стоят два красавца тополя. Место тут все же людное, шумновато тут, и тихий шелест тополиных листьев Санька слышал только поздними вечерами. На деревья лишь изредка садились воробьи, и больше – никаких птиц…
Ночью Санька раза три просыпался и тупо глядел в темный потолок. В пятом часу его разбудил тревожный птичий крик. Точнее сказать, не разбудил (Санька спал, не спал – не поймешь), а насторожил:
– Ккэээ! Кэээа!
Через сколько-то минут другая птица прокричала резко и длинно, утробно и недовольно.
Хотелось посмотреть, кто же кричит, но вставать было неохота, и Санька уснул. Вновь пробудился, когда уже совсем рассвело. Птицы кричали бодро и легко:
– Ккаа! Ккаа!
Санька торопливо вскочил и, выглянув в окошко, заулыбался во все лицо: верхушки голых тополей были в крупных черных пятнах – прилетели грачи. Их больше десятка. И какие же они вялые, сонные, нелегким был перелет, видать. Только одна птица резко подпрыгивала на ветке и все время как-то странно дергалась, взмахивая крыльями. Санька подумал было, что она не может усесться на тонкой ветке. Но!.. Оказывается, грач работал. Он трудился, с неистощимым упорством, без передыху. Зацепив клювом тонкую ветку, дергал и дергал ее вправо, влево, кверху, книзу, дергал без конца. Сидел на толстой ветке. Цепкие лапы, видно, скользили и, чтобы как-то удержаться, грач взмахивал крыльями; взмахнет несколько раз и опять дергает, дергает. Круглая черная головка, как маятник у стенных часов – туда, сюда. Ну и упрям!
Потом он вдруг резко взмыл вверх с длинной тонкой веточкой в клюве и, сделав почти полный круг возле тополя, уселся на дереве поблизости от того места, где только что сидел. То был не простой полет, нет: птица расправляла крылья, как мы расправляем затекшие руки и ноги. И еще… и в этом главное: грач торжествовал. Санька был уверен: птица радуется и торжествует, это был полет победителя, быстрый и сильный. Ветку он начал пристраивать в развилке тополя, где проглядывало что-то темное, большое. Непоседа работал. Он занят был важным делом. Он строил гнездо.
А грачи, сидевшие вокруг него, бездельничали и подбадривали непоседу:
– Ккувэ!
– Ккээ!
– Ккаа!
Дня через два-три они все стали непоседами. Смотришь, то тут, то там грач упрямо отрывает веточку, дергая головой и взмахивая крыльями. Дерг, дерг, дерг… И как только терпения хватает! Первый непоседа уже не работал, его дом-гнездо был готов.
Санька выздоровел и ходил в школу. Дома он нет-нет да и глянет в окошко на птиц. Прошло сколько-то дней и, на тополях уже чернело семь гнезд. Они висели как огромные мохнатые шапки у верхушек тополей, на развилках, мягко раскачиваясь от ветра.
Бабка, услышав крики грачей, встала у окна и сказала, покачав головой:
– Больно уж на жиденьких ветках-то устроились. Эх!..
Саньке тоже стало казаться, что грачи построили гнезда очень высоко, на слишком тонких ветках.
Когда начали распускаться почки и тополя покрылись как бы сонной светло-зеленой дымкой, нахлынула непогода.
Ночью засвистал, завыл, забушевал ветер, в окна за-постукивал мокрый снег. На улицы поселка ворвалась совсем зимняя метель. Во дворе что-то гремело, грохотало, падало, слышался звон разбитого стекла. Бешено раскачивались и пригибались к земле деревья.
Санька подумал о птицах: «На жиденьких ветках-то устроились…»
На рассвете он встал и первым делом подскочил к окну.
Ветер поутих, но еще сильно раскачивал деревья. Грачи сидели на тополях спокойные, безмолвные. Будто на качелях.
На развилках деревьев, как и вчера днем, темнели семь гнезд – им была нипочем метель.
Бабка уже не спала, растапливала печь. Подойдя к окошку, она сказала:
– Без рук, без топоренка построена избенка.
И тихо засмеялась.
Вечером к Саньке пришел Колька. Он, конечно же, видел грачей и их гнезда. Но как видел – видел и не видел, мало ли какие птицы летают.
Санька начал рассказывать о грачах:
– Посмотрел бы, как они ветки выдергивали.
– Откуда выдергивали?
– Из дерева, откуда.
– Ври!
– Сам ври. Выдернут и радуются.
– Ну и выдумываешь ты, слушай.
Санька впервые понял, как нелегко бывает порою высказать то, что ты видел, слышал и чувствуешь.
ИЗОДРАННЫЙ БРЕДЕНЬ
– Ой-я, не могу!.. – тяжело выдохнул Колька, когда они с Санькой вытянули из мелкой заводи, врезавшейся в кустистый берег, свой бредешок. Его распирало от склизких водорослей и острой, как пила, травы. Застрявшие в водорослях и траве три малька стали бешено подпрыгивать на берегу. Колька небрежно бросил их в воду и сел.
– Че это я так пристал?
– Я тут третьего дня десять чебаков поймал, – сказал Санька.
Он подзагнул немножко: он тогда только пять чебаков выудил, и даже не чебаков, а чебачишек, маленьких, тощеньких, так что бабка не знала, что с ними и делать – не то на сковородку бросать, не то кошке.
– А вчерась ерша поймал. Знаешь, как его тяжело было тянуть, уу! Расшеперился весь. Я думал, щуренок.
Смотав бредень, зашагали вдоль берега по тропинке, к броду. Собственно, это был и не бредень вовсе, а жалкая самоделка, так… не поймешь что.
В прошлое воскресенье Василий Кузьмич опять налетел на Кольку: такой-сякой, дескать, лентяй, недотепа. И даже пнул его. Правда, так, легонько. Но уж ругался вовсю. Что-что, а ругаться он умеет; в голосе всякий раз чувствуются неподдельная обида, горечь, и, слушая, его, можно подумать: ну до чего же славный папаша, как о сыне печется. Он потому разозлился на Кольку, что тот «весь божий день проболтался» на Чусовой – удил, а накануне «тоже весь вечер дурака валял» – копал червей на свалке мусора.
– Приволок три каких-то разнесчастных пискаришка. И еще чего-то рассусоливает, балда осинова.
Василий Кузьмич думал (впрочем, не только он, а многие боктанцы думали), что если парнишка чуть-чуть подрос, бегает, говорит (язык уже не заплетается), значит, он должен и «робить» – подметать во дворе, убирать коровьи лепехи, поливать огурцы, выносить помои, сгребать снег и всякое такое (мало ли дел по дому).
– Я с двенадцати годов на заводе роблю, – часто говаривал он.
В тот же день Колька притащил изодранный бредень (нашел на свалке). Точнее сказать, это были жалкие клочки бредня, драные-передраные, латаные-перелатаные, узелок на узелке, дыра на дыре – одна срамота. Когда Василия Кузьмича не было дома, Колька уходил к Саньке, и они вдвоем налаживали бредень: соединили его нитками, где надо, завязали, по краям укрепили две палки. Это все, конечно же, видела бабка Лиза (у нее, наверное, четыре глаза, в каждую сторону по глазу), хотя делала вид, будто не видит. И когда сегодня утром – бабка ушла на базар – мальчишки вытащили свое детище из амбара и растянули во дворе: надо же поглядеть еще разок перед тем, как идти на реку, то диву дались: бредешок был заново починен, к нему прилажена мотня, а кривые неуклюжие палки заменены на прямые и гладкие. Конечно, настоящий рыбак усмехнулся бы, сказав, что тут тоже видна неумелая рука, но у бабки все же что-то получилось, мало-мало похоже на бредешок.
Они быстро пошлепали по берегу реки; жесткая трава опутывала их босые ноги. Саньке было смешно от этого, и он пинал траву. Он вообще любит пинаться, все пинает – камешки, палки, щепки, земляные комья, что попадет под ногу. Только и делает, что пинает.
Поспешно булькает на перекате вода, у берега, возле виц, поплескивает мелюзга рыбья. А вдали, за рекой, за кустарниками, за лугом, начинаются горы; они облеплены темными деревянными избами Боктанки, амбарушками и сараями, там зеленеют квадратики огородов, узкие серые дороги, как обручами, вдоль и поперек обтягивают землю. А в самой дальней дали виднеются еще более высокие горы, те покрыты сосняком и вроде бы должны казаться зелеными, а кажутся почему-то синими, кое-где даже темно-голубыми. Чудно!
Сам завод с его приземистыми, прокоптелыми корпусами, поставленными еще горнозаводчиками Демидовыми (стены и пушкой не пробить), с плотиной и прудом в котловине между гор стоит, как бы плюхнулся в эту котловину, и оттуда выглядывают лишь две длинных трубы, будто из земли вырастают.
Нынче в половодье мутной водой заливало весь луг. Река недавно откатилась, оставив на месте длинной кривой ямины, где прошлым летом ребятишки гоняли лягушек, небольшое озерко, которое почему-то не высыхало и не осветлялось, а как бы законсервировалось, лишь чуть-чуть обмелев. Озерко было недалеко от реки. Колька подбежал к нему и махнул рукой:
– Иди-ка сюда!
– А че ты там нашел? – Санька бросил на землю бредешок.
– Слушь-ка, давай пройдем тут, а? Просто так.
Санька хохотнул:
– А че, давай! Тут лягушек полно. Зинка Сазонова, знаешь, как лягушек боится, уу! Я ей как-то в карман одну положил. Ух и орала! Ишо положу.
Колька знал, что его дружок неравнодушен к Зинке: бежит туда, где она, шутит с ней, хорохорится и задирается со всеми, стараясь обратить на себя ее внимание.
Вода в озерке темна и мутна до безобразия; тихо кругом, мертво, прямо как на озере-шахте у Змеиной горы.
Сколько же грязи на дне, вязкой, засасывающей – не сразу и ногу-то вытянешь. Вода по грудь Саньке, Кольке – по колено. Колька возле берега идет, тяжело, как старик, посапывая. Вода в озерке теплая, не то что в Чусовой.
Мелкая мотня тянется поверху, беспомощно и жалко. Бабка как-то не так сделала ее. Все умеет, а с мотней у нее не того, не получилось. Санька тянет бредень весело, рывками – все это забавляет его. Но вот он вздрогнул и напрягся, увидев, как из широких ячеек мотни вдруг выскользнули одна за другой две маленьких белобоких рыбешки, и заорал:
– Рыба! Тяни!
Колька неуклюже дернулся и упал в воду, не успев вытащить ноги из грязи. Вскочив, начал отплевываться.
– У, балда! – Санька изо всей силы потянул бредень и, торопливо сделав полукруг, выскочил на берег.
В бредне было полно грязи и травы, мотня-вспухла от них, обрюхатела. И в этой темной мешанине блеснул зеркальной чешуей плотненький чебак. Они оттянули бредень подальше от воды и трясущимися от нетерпения руками стали выбрасывать из него грязь и траву. Еще чебак. И еще. Над мотней подпрыгнул упругий острорылый щуренок. Какой красавец! Четыре штуки.
– Вот это да! – Колька даже подпрыгнул.
С ними было старое, но без дыр ведерко, которое они нашли на чердаке бабушкиного амбара. Санька сбегал к Чусовой, зачерпнул воды («В озере-то грязная»), и чебаков со щуренком опустили в ведерко.
Кто рыбачил в детстве, тот знает, как сладко замирает сердчишко при виде пойманной рыбы, как весь ты оживаешь и наполняешься радостной мальчишеской нетерпеливостью – больше бы, больше!.. И Санька с Колькой снова и снова лезут в озеро, то с одной стороны, то с другой, и так и сяк приноравливая бредешок, который начал помаленьку расползаться, в мотне уже здоровенная дыра. Вода в озерке стала совсем мутной, пакостной, как в корыте после стирки.
Каждый раз они вытаскивали по два, три, четыре чебака. Последние два захода ничего не дали, даже травы не было, грязь только. В ведре плавало девятнадцать чебаков и три щуренка. Колька нелепо прыгал возле ведерка и глупо улыбался. Он всегда прыгает, когда сильно радуется. И только при отце боится. Тот, глядя на него, прыгающего, всякий раз укоризненно качает головой: «Ну и придурок растет, едритвою налево!»
– А мальки тутока все одно подохнут, – проговорил Санька и указал на озеро: – Оно же высохнет.
В реке на виду у Боктанки было три брода, два с водяными провалами-ямами (взрослые еще как-то пройдут, а мальчишкам опасно) и третий мелкий. К этому, мелкому, они и пошагали. Санька нес бредень, а Колька ведерко. Колька хотел посидеть, жалуясь на усталость, а Санька сказал, что надо идти, а то наступает вечер: солнышко уже покраснело и на макушки сосен легло. Тальник и камыши будто чернилами облили, почернели они, отбросив от себя сонные тени. А ведь до дома надо еще версты три отмахать.
Наверное, раз в десятый заглянули в ведерко: как они там, рыбешки?.. Ничего, ворочаются. У брода Санька спросил:
– Плавают?
– Три кверху брюхом.
– А дышут хоть?
– Дышут, дышут.
Брод на самой ширине Чусовой. Здесь вечный шум, плеск, бульканье. Вода несется, несется. На дне гладкие, скользкие – едва устоишь – гальки и камни. Их страсть сколько, галек и камней, будто со всех гор скатились. Рыбешки проносятся. Из них есть упрямцы: встанет рылом против потока и стоит себе, лишь хвостиком да плавниками пошевеливая. Вроде бы мелко, вот оно, дно-то, а ступишь и – до пояса. Колька впереди, Санька сзади. Шагают. Штаны у обоих засучены выше колен. Рубах нету. Теплые дни стоят, зачем рубахи. До чего же студена вода, аж дрожь пробирает. Она в Чусовой студена даже в жару. У берега глубже и тенисто – только камни видать. И кажется, что это не просто камни, а столбы каменные из темной пучины выпирают. Хорошо видны пупырышки на спине Колькиной, крупные такие пупырышки, от озноба. Саньке смешно от этого, и он, желая повеселиться, с ходу зачерпнул в ладонь студеной воды и плеснул Кольке на спину. На пупырышки. Колька вскрикнул, выгнулся и, поскользнувшись, – он стоял на камне, раздумывая, куда бы лучше ступить, – боком повалился в воду, на ведерко. В последний момент он поднял руку с ведерком, но вода с рыбой все же выплеснулась. Шесть чебаков понесло по течению кверху брюхом, а остальных рыбин будто и не бывало – вмиг в воде исчезли, хоть бы хвостами вильнули на прощание. Выпрямившись, Колька – раз, раз! – успел все ж таки ухватить две рыбешки и, отчаянно барахтаясь, выскочил на берег, зацепив штаниной за надломленную вицу. Он что-то шибко уж испугался. А Санька долго бежал по берегу, забредая в воду и пытаясь подтянуть к себе хворостиной чебаков, плывших кверху брюхом, злясь на себя, на Кольку и на рыб. Больше почему-то на рыб.
На траве стояло пустое ведерко, а возле него лежали четыре затихших рыбки.
Колька сидел. Правая штанина у него была порвана. На штанах и так-то две заплатки, а теперь появилась еще и дыра какой-то странной треугольной формы. Санька представил себе, как обозлится Василий Кузьмич, как будет орать на все подворье, плеваться, и ему стало жалко Кольку, захотелось сделать для него что-нибудь хорошее-хорошее, чтобы Колька успокоился, снова стал бы веселым, но он не мог ничего придумать и сказал:
– Ну, че ты полетел-то, как колода? Я ж пошутил.
– Пошутил. Никуда я не пойду. Иди отсюда. Уходи, зараза несчастная!
Какие у него острые, злобные глаза, вроде бы и не Колькины – иголки, а не глаза. В таких случаях лучше не приставать к человеку, обождать. Санька, поняв это, тоже сел, помолчал. Но он не привык молчать.
– Я ж говорил тебе, что надо бы котелок взять. А ты: нет – ведро. В котелке-то все они подохли бы и поверху поплыли бы. И мы бы поймали их.
– Иди ты!
– Бабка сказывала, что у Канмаря тоже тако озеро есть. – Это Санька соврал, бабка ничего не говорила ему. – Давай завтра половим там, а? Вставай давай. Че уж!..
В избах на горе начали зажигаться слабые красноватые огоньки.
ЗА БАБКИНЫМ СТОЛОМ
В перемену к Саньке подошел Федька Касаткин и сказал вполголоса:
– Слушай, ты не против, если я ночую у тебя сегодня, а?
– Ладно, пойдем.
Федька – сын кулака, сосланного сюда откуда-то с далекого юга, немногословный парнишка, по-мужичьи слегка сутулый, бедно одетый – пиджак, видать, из дорогого сукна, но старый-престарый; рубашка тоже старенькая, чуть ли не единственная, но всегда чистая, проглаженная. Среди мальчишек своего класса Федька учится лучше всех. Лишь две девчонки по отметкам не отстают от него. Касаткины живут в дощатом бараке, отец и мать на стройке работают. Федька говорит, что раньше они жили в степной деревне и был у них «большой, в три комнаты дом», много овечек, коров и лошадей, а вот батраков не держали, «чисто все делали сами», и так приходилось ишачить, что поспят, бывало, мужики (старший Федькин братан, умерший в Боктанке в начале года, и отец) часиков пять – и снова на ногах. Так это или не так, Санька, конечно, не знает.
Весна нынче выдалась поздняя, холодная и голодная. В магазинах внезапно исчезли продукты, на базаре все страшно вздорожало, и цены, по выражению бабки Лизы, «кусалися так, что и не подступишься». Вчера Санька видел двух старых мужиков и пожилую женщину необычной внешности: узкоглазые, широколицые, скуластые, в длиннополой, цветастой нерусской одежде. Сидели они возле столовой, на земле, грязные, жалкие, пугая прохожих. И всем было ясно, что откуда-то из далекого далека, с неведомых мест приближается голодуха.
В школе начали учить ребят, как разводить кроликов. Санька купил у знакомого школьника двух самочек и самца, поселил их в хлеве, кормил, поил, убирал за ними навоз. Славная животинка – кролик: что ни дай, все слопает. И плодовитый. Везде теперь в хлеву кролики. Мясо кроличье вкусное, бабка любит его даже больше, чем курятину. Только вот роются, как свиньи. Все в хлеву изрыли. Санька просто диву дается, глядя на них.
Федькина семья, по всему видать, жила в Боктанке плохо, беднее бедных, и Федька часто напрашивался к кому-нибудь из одноклассников на ночлег, тогда он мог сытно пообедать, поужинать, позавтракать, поспать в теплой сухой избе. Он ни перед кем не лебезит, не принижается и спокойно говорит тому, другому: «Слушай, а если я сегодня заночую у тебя?» – и эта простота и уверенность нравятся Саньке. Не всякий брал его с собой, многие сочувственно вздыхали и… отказывали под разными предлогами. Он чаще всего ночевал у Саньки.
– Сегодня что-то много задали уроков, – сказал Федька. – Придется посидеть.
Можно по голосу узнать, что Федька не здешний, он по-южному акает, тогда как все боктанцы окают, и сильно, не говорит «че», «пошто», «робить», «вчерась» и других уральских слов. Правда, у него тоже есть свои, непонятные боктанцам, слова.
– Сестренка моя заканчивает школу, – продолжал Федька. – И ей хотелось бы на курсы машинисток поступить. Только не знает, есть ли где такие курсы.
– В Свердловск надо ехать. А в институт не хочет?
– С институтом ничего не выйдет.
– Боится, что не сдаст?
– Да нет, – махнул рукой Федька. – В институт же не принимают раскулаченных. Ты что, вчера родился, парень, что ли?
– Интересно! Так ить раскулачивали-то не ее.
– Тут мало интересного, слушай.
– А если взять да скрыться куда-нибудь. И потом сказать, что из рабочих.
– А документы?..
Дома у Семеновых были гости – долговязая тощая баба с тремя девочками, одна из которых была немножко постарше Саньки с Федькой, а другие – малышки-погодки. Все четверо в темной, пропыленной несвежей одежде, на платьишках заплатки. Сидели за столом. Ели. На столе – редька с квасом, квашеная капуста, картошка в мундире, соленые грузди, паренки и яички – все свое, домашнее.
Как оказалось, баба пробиралась из соседнего заводского поселка в Свердловск, к вдовой сестре, жившей где-то на окраине в собственном доме с огородом. До Боктанки шли пешочком, сколько-то проехали на попутной подводе, а здесь сядут на поезд.
– Она-то хоть знат, что вы едете? – спросила бабка.
– Да еще в прошлом году звала. Дескать, если что, так приезжайте, мол.
– А может, она так это… для блезиру? А как приедете, обратно турнет. Стока ртов навалится.
– Да нет. Не должна.
– Все ж таки надо бы тебе покудова одной съездить. Береженого бог бережет. Договориться бы. А то че ж так-то, с бухты-барахты.
– Да ничего, думаю…
– Ой, смотри, девка! Вдруг от ворот поворот получишь.
– Да не должно. Сестра все ж таки.
– Везде хорошо, где нас нет. Деньги-то хоть есть?
– Какие деньги – слезы.
– На старом-то месте худо ли, бедно ли, а жили. Пес их знает, че у их там, у городских, на уме-то. Будешь потом казниться.
Баба замолчала, понурилась, видать, и сама стала сомневаться.
– А где сестра-то робит?
– На Верх-Исетском заводе.
– А живет-то как?
– Да обыкновенно.
– Ох-хо-хо! – покачала бабка головой, глядя жалостливыми глазами на девчонок. – Упласталися, поди, за дорогу-то, малышечки. Стока отмахали. А ить ножонки-то слабенькие. Ешьте, ешьте, не стесняйтеся. Одна-то у тебя совсем махонькая.
– Да не так чтоб… За неделю до пасхи уже три минуло.
– Уу!.. А с виду-то совсем маленька.
Помолчали. Потом бабка сказала:
– Зря ты едешь, пра. В гостях хорошо, а дома лучше. Дома-то и стены помогают.
– Да какие там стены! – В голосе бабы слезы и злость. – Все к черту валится.
– Ну летом бы подладила. Где-то что-то подбила.
– А на какие шиши? Вон скока ртов. А он умотал куда-то и ищи-свищи.
– Ты про мужика свово говоришь?
– А про кого еще.
– Деньги-то хоть высылает?
– Он вышлет, жди. – Женщина говорила таким тоном, будто это бабка Лиза, такая-сякая, виновата во всем, будто из-за нее муженек сбежал неведомо куда.
Начались обычные бабьи расспросы:
– А пошто хоть он сбежал-то?
– А я откудов знаю.
– И все ж таки?
– Что все ж таки? Взял да и смылся. Тока и видели.
– И не знаешь, где он?
– Если б знала.
– Подожди! А может, с им беда какая?
– Ну прямо! Я ж сразу поняла, что он сбежал, зараза такая. Прихожу домой… Я с маленькими к соседке ходила. А старшая в школе была. Посидела у соседки. Прихожу, а его уже и след простыл. Одежу свою увез. И денег половину. Ну одежа – ладно. А деньги-то… Даже не подумал, как я… буду с имя тутка.
– Так ниче и не говорил?
– Через два дня почтальонка письмо принесла. Коротенькое. Прости, дескать. Я, дескать, тебя не люблю. А сердцу не прикажешь. Если будут деньги, пришлю. Тока врет он, скотина. Черта лысого дождешься от него. И щас хоть ревьмя реви.
– Наверно, куды-нибудь далеко махнул.
– Бабы видели, как он на грузовик садился. А грузовик в Свердловск ушел.
– А может, ты и встретишь его там?
– Не знаю. Думаю, что он дальше подастся.
– Один уехал? – спросила бабка уже более тихим голосом.
– Один. – Гостья махнула рукой. – Но такой, я те скажу, без бабы не останется. Я уж потом узнала, что он ишо к одной тут у нас бегал. К продавщице.
– Че ж ты за такого взамуж-то выходила?
– Да откудов я знала? Все они хорошие, пока ухаживают да подмазываются.
– Да! – завздыхала бабка. – Конечно, дома-то у тебя, наверное, и огородишко, какой-никакой, а был.
– Да так… маленький.
– Взяла бы да и другой огород завела. Уж где-где, а у вас тама земли-то полным-полно. Поросеночка бы купила. Кроликов. Не так уж они и дорого стоят. Грибов засолила бы да засушила. Ягодок насбирала. И жила бы как у Христа за пазухой. Чихала бы на все эти лавки-то и на базары-то.
Бабка Лиза говорила весело, дружески. Но гостье все же не по нраву была бабкина речь, и она искоса, сердито посматривала на хозяйку, по-уральски говоря, взбуривала.
– А этих куда прикажешь? – Она сердито показала на малышек. – За ними глазоньки да глазоньки нужны.
Но бабка тоже не лыком шита, любит настоять на своем.
– Я тя вдвое старея, и ты не обижайся на меня. Ты ишо в прыску [1]1
В прыску – в расцвете сил.
[Закрыть]баба. И девчонка у тебя уже вон кака. Да вдвоем-то, хо-хо!.. Бойкого даже лес накормит.
– Да уж выдумывай давай. Ну летом там… ягоды, грибы. А щас-то чего?
– И щас. Шишки вон уже есть, круплянки. Сок березовый.
– Да проку-то с этого соку.
– Крапива, и та…
– Какая крапива?
– Как какая! Кака растет. Нарви и – в суп. Репей скоро будет. Кислица.
– Ну ты, кажись, смеешься надо мной. Сама-то небось крапиву не ешь.
– Я, слава богу, без крапивы покудов обхожуся. А вот в двадцать первом году, помню, клала в суп и крапиву. И – ничего.
Бабка, видать, тоже обиделась, голос у нее стал громче, грубее. Сейчас она посматривала на бабу уже слегка иронично и изучающе приглядывалась к старшей девочке с бледным личиком и потухшим взглядом.
– Старшая-то у тебя не хворает?
– Да она-то нет. А я вот болею. Поясницу уже целу неделю ломит. И голова, как с похмелья. Ну ниче сообразить не могу.
Бабка вытащила из подпола кринку с молоком.
– Это малышкам. Нате-ка!
Самая маленькая девочка, глазастая, непричесанная, увидев молоко, заплясала на табуретке от радости.
– Ты рехнулась, и че ли?! – закричала на нее мать. – Сиди!
– Пучай порадуется. – Бабка и сама радовалась, глядя на малышку.
Старшая девочка посмотрела на молоко, на две чашки и опустила глаза. Бабка Лиза подумала, что девочка чем-то похожа на смиренную монашенку: не дашь, так и не попросит, даже вида не подаст, что хочет пить. Сегодня у Семеновых было плохо с молоком: у соседки неожиданно околела корова, и соседка, имевшая в доме пять ребячьих ртов и больного, мало на что способного мужа, впала в отчаяние. Бабка Лиза, стараясь приободрить ее, отдала ей весь утрешний удой.
Все четверо вскоре пошагали на станцию, и школьники, пообедав, занялись каждый своим делом: Санька начал читать книжку (интересную, надо сказать, с картинками – как охотятся в Африке на львов), а Федька – готовить уроки.
Когда-то Саньке казалось, что Федька так хорошо учится потому, что очень умный, но потом, наблюдая за ним у себя дома, понял: это не столько от ума, сколько от усердия – парнишка без передыху корпел над учебниками, будто прилипал к ним. Куда ни позовешь его, к примеру, зимой покататься на лотке (ведь в степи не было ни гор, ни лотков), летом порыбачить (в Чусовой вон как клюет!), он отказывается. И в Санькину мальчишескую голову приходила совсем взрослая мысль: «Память-то и старательность я, выходит, за ум принимал».
Если Санька посидит дома над учебниками, покорпит, как Федька, тоже получает хорошие оценки. Но уж больно не любит он корпеть-то. Может пробегать на улице и вообще забыть об уроках. А потом, ложась спать и вспоминая о школе, морщится и ругает, ругает себя. Он не любит и боится учителя математики, хромого громогласного человека, который стал преподавать у них вместо скоропостижно умершей старой ласковой математички. Хромой учитель суров, ворчлив, и Саньке достается от него, пожалуй, больше всего. При старой математичке он учился в общем-то неплохо, она даже похваливала его. И ему нравилась математика. А вот теперь все наоборот: не глядел бы на эту цифирь.
Вспомнилось. Недели две назад они так же вот сидели за столом: один читал, другой решал задачи. Дома были бабка и Егор Иванович. Бабка по стародавней привычке что-то вязала, тихо сидя у горки, а он лежал на кровати, спал, не спал – не поймешь.
Федька сказал:
– А ты что не готовишь уроки?
Санька будто не слышал.
– Смотри, Леонид Борисович тебя завтра обязательно спросит.
Речь шла о том самом, хромом учителе математики.
– А нашему Саньке говори, не говори – как о стенку горох. – Егор Иванович встал с кровати. – Че ни делает, все на живульку. Ремень по ему плачет, я вижу.
Произнеся эту, длинную для него, речь, Егор Иванович сел ужинать, он работал в ночную смену, которая начиналась в десять вечера, пора было собираться.
– Вот смотри, как я сделал, – продолжал Федька. – Подсаживайся.
– Да ладно тебе!
– Посмотри, у меня уже все готово.
– Ну дай дочитать.
– Слушай, если не поймешь этот материал, то дальше будет трудно.
Голос у Федьки какой-то особенный, чувствуется, что мальчишка говорит не столько для Саньки, сколько для его отца и бабки, дескать, смотрите, я неплохо соображаю и могу быть весьма и весьма полезным для вашего сына и внука. Он поглядел искательно и вместе с тем торжествующе на бабку и Егора Ивановича. Санька криво, ни на кого не глядя, ухмыльнулся, и по этой ухмылке Федьке стало ясно, что тот понял его и недоволен им.
И сегодня, когда пришел Егор Иванович (он работал во вторую смену), усталый, пропахший заводом, и, сменив рубаху, начал степенно скручивать цигарку, Федька сказал:
– Саня, ты вчера хорошо по литературе отвечал. Расскажи мне…
Это опять была игра.
– На вот!.. – усмехнулся Санька. – Будто бы ты хуже меня отвечаешь. Уж не блезирничай.
Егор Иванович ужинал, сидя за обеденным столом. Бабка утром ходила на базар и сейчас рассказывала сыну, как там все страшно вздорожало.
– Подойдет человек, спросит цену, покрутится, покрутится да и отвалится.
– А че там есть?
– Да есть кое-что. И мясо, и картошка. Да много чего. Тока не по зубам.
– Вот и займися торговлишкой, – хихикнул Егор Иванович. – Продуктов у нас полно. Озолотишься.
Бабка понимает, что он шутит, и тоже начинает посмеиваться.
– Да нет уж! Я не привыкла грабастать чужое. На холеру мне все это сдалося. Сидит, дрожит над кучкой картошки. Тьфу!
– Наши заводские?
– Да одну тока видела заводскую-то. А то не поймешь чьи.