Текст книги "Вьюжной ночью"
Автор книги: Василий Еловских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
При тряске думалось плохо, какими-то урывками и черт знает о чем; Женю поташнивало, он замерз и уже жалел, что поехал; правду говорила тетя: где их найдешь, шаманов, для них тайга – дом родной. Как он мечтал в городе об этой тайге… И как много говорили о ней в кружке краеведческом. Собственно, кружок не очень-то интересовал Женю, и он пошел в него так, от нечего делать, из-за Сашки больше, а еще больше из-за Маргариты… Он любил медицину. А вот Сашка, тот… тот всегда там, где люди, где толчея, говор и смех. Твердо ничего насчет дальнейшей учебы Сашка еще не надумал: собирался в политехнический, в летное училище, хотел стать моряком, шофером, и вот совсем недавно заявил: «Поеду в Заполярье. А кем буду – увижу». Не знает человек заботушки, на роже – вечная улыбка. А Женя сколь ни пытался перед зеркалом сделать лицо веселым, беззаботным, придать ему этакое лихое, молодецкое выражение – не получается; вид у него всегда угрюмый, печальный, будто он только-только с похорон возвратился. Но у них с Сашкой дружба – водой не разольешь.
Автобус качнулся, покатился куда-то влево и книзу и остановился, накренившись. Стало неприятно тихо. Шофер завел мотор и, дергая машину вперед и назад, попытался вытянуть ее из сугроба. Это дергание, завывание мотора, кривой пол автобуса раздражали и утомляли еще больше, чем тряска на дороге.
Шофер ругнулся матерно, но как-то нехотя ругнулся, будто это входило в его постоянные служебные обязанности, кто-то из пассажиров тяжко вздохнул, все другие угрюмо молчали. Женя подметил: жители сибирских деревень терпеливы; горожанин, застряв на такой дороге в сугробе, исхнычется, разнервничается, а деревенские молчат – будто так и надо, насупились. Лишь одна молоденькая, чернявая, с бойкими глазенками, в мужском полушубке, сидевшая рядом с Женей, была беспричинно весела и шумлива.
– А ну вылазь! – крикнула она, махая рукой.
Вылезать не хотелось, Женя и без того замерз в легком городском пальтишке и твердых, как дерево, пимах. Чернявая поглядела на него и вдруг ни с того ни с сего заорала:
– Полюбуйтесь-ка на милягу! Поглядите-ка! Чуть тепленький.
– Ой, как остроумно! – отозвался Женя как мог холоднее.
– Нет, послушайте, он еще грубит.
Пассажиры начали посмеиваться. Какая-то старуха проговорила:
– Нонче мужики-то хужее баб.
Это вконец рассердило Женю, и он с неприсущей ему прытью ринулся из автобуса, деланно-безразлично поглядывая по сторонам.
Толкал автобус рядом с чернявой, которую, как он потом узнает, звали Гутей. Напрягаясь, она поджимала губы, хмурилась, и это ее старило, делало некрасивой. А вообще-то она была недурна, только, пожалуй, слишком курноса, и кожа на темных щеках шершава, груба. Руки по-мужски крепки. Гутя, единственная из всех, не мерзла и, расстегнув полушубок и оголив крепкую жилистую шею, весело посматривала вокруг, будто заявилась на бал. Ехидничала, подзуживала:
– Из города, вижу.
– А что у меня, клеймо городское?
– Вроде. Вы хваткие, городские-то. Осенью к соседке племянник приезжал. Тоже из города. Пошел с ребятами уток стрелять. А недалеко от озера болото. Наши-то в сторону свернули, а городской прямиком через болото поперся. Прыгает с кочки на кочку, а потом бултых – и завяз. От страха и ноги и руки отнялись. Пришлось вытаскивать, милягу. На другой день за грибами пошел. Собирает возле самой деревни поганки какие-то. Оглянулся – волк стоит. Корзину в кусты – и… задал стрекача. А это не волк, а собака была.
Похоже было, что она придумала историю с горожанином. Женя хотел ответить как-нибудь поязвительней, но автобус, выскочив из сугроба, рванул вперед, и пассажиры побежали.
Когда старуха сказала: «Застряли б было, а тут медведи и волки ходют. Следы-то вон», – Гутя, пристально, даже зло глянув на снег возле дороги, действительно испещренный чьими-то следами, усмехнулась:
– Ходят, ходят… Человек с собакой.
Повернувшись к Жене, пояснила голосом, в котором на этот раз чувствовалось какое-то даже веселье и дружелюбие:
– След задних ног у медведя совсем как человеческий. Только на медвежьем видны еще когти. А след волка крупнее, чем у дворняжек, и подлиннее.
С простотой и непосредственностью таежной жительницы, уже совсем позабыв о перебранке, она стала расспрашивать у Жени, сколько ему лет, где он живет, к кому приехал. Сообщила, что сама тоже учится, летом подрабатывает в колхозе – «куда пошлют» – и думает после десятилетки… Впрочем, ничего не думает: «Устроюсь где-нибудь, были бы руки». Выглядит куда старше своих лет и уж, конечно, может постоять за себя.
– Какой ты большой. Дяденька, достань воробушка. И имя у тебя какое-то бабское, – усмехнулась она.
– Почему бабское? – обиделся Женя. – Говоришь какие-то глупости. У тебя вот действительно… У тебя птичье имя, вот! Напоминает что-то гусиное – гу-гу-гу. Нет, в самом деле. Гу-гу-гу. Утя-утя-утя. – Он дивился тому, сколь свободно разговаривает с девушкой.
– Пошто ты думашь так? – Это она уже баловалась. – Пошто ты меня, деревенску, обижашь? Гли-ка на его, на лешака!
Улыбки, как они непохожи: веселые и печальные, добрые и злые, ехидные, простодушные, саркастические, презрительные, блаженные, умные, ласковые, а порою гармоническая смесь того и другого, и не поймешь, что выражают, – не то удовольствие, не то досаду или еще чего. И не всегда даже самая веселая и умная улыбка красит.
Раздумывая об этом, Женя пришел к выводу, что улыбка – и ласковая и насмешливая, сильнее насмешливая – очень к лицу Гуте, – девушка выглядит симпатичнее.
Она сказала, что была в городе только раза два и давно и сейчас уже плохо помнит, какой он, город. Ну, если и помнит, то только гладкую, как стол, дорогу, пятиэтажные дома и длиннющие заводские трубы с черным дымом. Некогда ездить, и далеко. Вот у двоюродной сестры побывала. У нее ребятишки мал мала меньше, а сама едва ходит. Мужа нет. Дровишек поколола, постирала. Потом к бабушке поедет, тоже поделает кое-что. Каникулы – чего байды бить?
У Жени было какое-то странное, даже мучительное состояние: казалось ему, будто он что-то недоделал, что́ должен был доделать давным-давно, и надо торопиться, торопиться, и он понимал в то же время, что где-где, а в тайге городская поспешность смешна, даже опасна, здесь живут неторопливой, размеренной жизнью.
В Тарасовке он узнал, что «какие-то чудные люди, может быть те самые «шаманы», были тут сегодня утром, попили воды и потом, отдыхая, били в барабан и что-то кричали на непонятном языке, и через сколько-то времени умчались, и сейчас они, наверное, уже охо-хо где».
Автобус ушел обратно, других машин не предвиделось, и по совету Гути Женя стал разыскивать управляющего фермой, которого все «недавно видели», но почему-то не знали, где он, и выяснил: вечером пойдет совхозный грузовик, но ехать придется в кузове, накрывшись брезентом.
4
По деревне гулял студеный ветер, неся колючий, жесткий снег, и Женя с испугом подумал, что, пожалуй, занесет, завалит дороги – частое явление в тайге, и тогда… Тогда можно будет только на лошади или пешком. Пешком… в такой мороз… а до Новодобринского больше сорока километров. Он написал сестре коротенькое – в десять строчек – письмо, озаглавив его: «Шаманы скачут на север», и начал разыскивать Федотовну. Трехоконная бревенчатая изба, в которой жила Федотовна, была чистая, ладная, ничто в этой избе и надворных постройках не скосилось, не продырявилось, все стоит прямо, твердо; оконные наличники в резных украшениях, над печной трубой – железный петух.
Женя прошелся туда и сюда возле дома, соображая, под каким все же предлогом лучше войти, и, ничего толкового не придумав, постучал. В избе тихо. Постучал сильнее. Хлопнула дверь, и послышались шаги, неторопливые, шаркающие; чувствовалась в шагах этих спокойная уверенность. Он увидел старушку с маленьким морщинистым личиком, строго поджатыми губами, лоб по-старомодному закрыт платком. Она молча смотрела на него, и молчание ее было требовательным: зачем пришел, что скажешь?
Женя спросил, не сможет ли она накормить его, – первое, что пришло на ум. Старуха удивилась:
– А чего ко мне? – У нее голос человека, который спал, умаявшись за день, и его вдруг грубо разбудили.
– К кому-то надо. Шел и… постучал. – Он подивился: до чего же складное вранье у него получается, и вроде бы не шибко стыдно, даже немножко лихо отчего-то. – Столовой-то у вас нету.
Старуха молчит, смотрит.
– Я хорошо заплачу.
– Ладно, забредай давай.
Долго охала, расхаживая по избе, – «Не знаю уж чего и дать, не обессудь», – и поставила молоко, картошки в мундирах, и хлеба на троих.
Он с любопытством горожанина, редко бывавшего в деревне, рассматривал избу. Древние полати у входной двери, икона с лампадкой в переднем углу и телевизор с большущим экраном, напротив которого – мягкое, вполне современное кресло.
– Веруете?
– Да како уж!
Выспросив, кто он такой, куда едет и зачем (Женя все сказал правильно, кроме одного, будто пробирается он на центральную усадьбу совхоза, там у него дядя; от вранья ему уже становилось противно), Федотовна села возле стола, наискось гостя и стала вязать чулок. Выглядела она аккуратной, опрятной, была не по-старушечьи легка в движениях, светленькое в горошек отутюженное платье молодило ее, – довольно симпатичная старушка, только разговаривает как-то таинственно, многозначительно, будто великие истины изрекает.
Женя вспомнил: когда они вышли из автобуса и он спросил о Федотовне, Гутя проговорила с пренебрежением: «Божья старушка?.. Не очень уж божья. Так подлечит – стоять не будешь».
– На пенсии?
– Да. Благодать теперь. Электричество вот, радиво.
– Телевизор вон какой.
– Сын привез из города. Придумали же люди штуку такую.
«Смотри-ка, вполне современная старуха», – улыбнулся Женя. Федотовна поняла его улыбку по-своему и засмеялась:
– А чего!.. Вот головы у людей!
Лицо у нее изменилось, когда она засмеялась, – стало жалким каким-то, глуповатым.
– Да, техника у нас, брат, не та, что была во времена колдунов, – издалека начал Женя. – Колдунов-то помните, наверное?
– Да, жила тут у нас когда-то одна. Я еще девкой ходила. Говорили люди, будто колдовала. Бабешки боялись ее. А я не верила. Все это ерунда на постном масле. Конечно, кое-что знали они, колдуны. Травы ядовитые, к примеру. Втайне даст корове пожрать – и заболеет корова. Помню, у нашего соседа враз и корова и теленок подохли. И сосед решил, что это колдунья. Подвыпил крепко, выломал кол, какой поздоровее, и, не говоря лишних слов, бабахнул колдунью по башке. У той и дух вон. Темный народишко был.
Женя все более удивлялся: ведь он надеялся увидеть человека дремучего, с отсталыми взглядами, этакий живой осколок прошлого.
– Как вы тут… газеты-то выписываете?
– А пошто нет. Местную и «Медицинскую газету».
– «Медицинскую»?.. А зачем?
– Интересно. Заметки всякие о лечении.
– Вы и сами иногда лечите, говорят, – обрадовался Женя, что нашел повод для перехода к главному вопросу.
Она заметно насторожилась:
– Ну, если слушать, кто что говорит…
– А в Новодобринском-то мужика лечили.
– Так это ж свояк. И ничего я не лечила. Что я – доктор? Травки только и дала. Чтоб вместо чаю. А откуда ты все это знаешь? Ну и свояк, ну и болтун!
– А наговоры применяете?
– Чего?
– Заговариваете или нет? Если заболел человек… Она заерзала на скамье.
– Этаким не займаемся.
Начала собирать со стола.
– Ну, поел? Отправляйся теперь по делам своим, а мне к корове надо.
Он заплатил ей втрое дороже, чем стоили продукты; ему хотелось знать, как она будет на это реагировать. Федотовна спокойно сунула деньги в комод, вздохнула, будто ей заплатили не втрое больше, а втрое меньше, строго поджала губы, и Женя сказал неожиданно зло:
– Зря вы, бабуся, травку свою людям даете. Кто ее знает, что это за травка. А то ведь могут и к ответственности привлечь.
– К какой такой ответности? – У старухи затряслись руки.
– Лечить имеют право только врачи.
– А я супротив, что ли? – Взгляд ее был сейчас неприятно прилипчив.
– Да знаете ли…
– Что – знаете ли?! – зашумела старуха, перебивая Женю. – Плетешь ты, милай, черт те че. Объелся до одури. Выметайся давай. И на кой леший я пустила его?
«Есть зубы, – подумал он, выскакивая в сени. – И хоть бы знахарка-то была настоящая».
А в доме все громче, с каким-то даже подвыванием, ругалась старуха.
Он повернул в переулок, где жила Гутя, заглянул в окошко и сквозь цветы, а их в домах сибирских деревень всегда много, увидел девушку, ходившую по комнате. Она тоже каким-то непонятным образом почувствовала его приближение, даже как будто вздрогнула, обрадовалась и выскочила на улицу, на ходу застегивая пальто.
– Ты? – засмеялась.
– Может, и я.
Они поговорили, стоя возле ворот, возбуждая любопытство прохожих, и она повела его к какой-то Вассе Алексеевне, которая оказалась совсем древней, иссохшей старухой. Спина у Вассы Алексеевны была согнута дугой, старуха все время смотрела на пол, выставляя вперед маленькую, как у ребенка, седую головку. Вот она медленно и осторожно села, и только тогда Женя увидел ее обесцвеченные, мутноватые, мертвые глаза отжившего свой век человека.
– Тяжело ей, неловко тревожить, – сказал Женя.
– Да какое там! Ее хлебом не корми, только дай поболтать. Ты ей в ухо кричи, она глухая. Вечером, когда придет с работы ее дочь, у них страшный крик в доме – так разговаривают.
Старуха не сразу поняла, что от нее хотят, а поняв, хрипло закричала:
– А как же! Молилися, молилися. Молитвы богородице читали. «Отче наш» читали. И водой наговорной опрыскивали, и личико умывали. Поглаживали иль растирали, когда как. Все было, как же. Вскочи, к примеру, чирей у тебя. Заговорю – и проходит.
– Ну да, так и пройдет, – усмехнулась Гутя. Но старуха не услышала ее голоса и не увидела ее усмешки.
– А ежли бородавки вырастут, берут нитку, вяжут узелки на нитке-то и потом прячут нитку ту в навоз. Поглубже. Прогниет с навозом нитка та – и бородавки пропадут.
Гутя снова усмехнулась.
– А то, помню, баба одна… Ух мастак была соринки из глаз языком вытаскивать. Махнет язычищем-то своим длинным – и соринки как не бывало.
– А наговаривали как, бабушка? – крикнул Женя.
– Наговаривали, а как же, наговаривали.
– А как? Какие слова говорили? – Женя весь напрягся от ожидания, приготовив карандаш и бумагу.
– Слова-то? От бессонницы вот… Вот… Заря моя, зоренька, серый петух на насесте, возьми крик-сы и бессонницу у раба божия… Как тебя? – спросила она строго.
– Что как?
– Как звать-ту тебя?
– Ну, Евгением.
– У раба божия Евгенья, отнеси в темные леса, быстрые воды, желтые пески… Аминь!
– Ясно, – удовлетворенно проговорил Женя. – Только вы сказали «крик-сы». Что это такое – «крик-сы»?
– А крик, крик. Робенка крик.
– А зачем добавлять «сы»?
– Ды крик.
– Брось, – засмеялась Гутя, – ничего она тебе не пояснит.
– От лишая тоже… – продолжала бабка, видать вошедшая в охоту. – Лиши, лиши, поди к Мише, здеся те не быть, бело тело не марать, желтой кости не видать. – И закончила скороговоркой: – Пойди на острова и на желтые болота. Аминь!
– Здорово! – воскликнул Женя. – Вы гений, бабушка.
Гутя стукнула его по руке:
– Не смейся!
– Вы и сейчас больных заговариваете? – спросил он, чувствуя какую-то противную вкрадчивость в своем голосе.
– Я-то? Где уж! Заговаривала, когда молодухой была. А теперь вон к докторам бегут. У докторов почти всякое слово помогат. А ране-то – ко мне да к Дуняшке Мясниковой.
– Это к той карге, к Федотовне, – пояснила Гутя.
– Помню, сердилась я на Дуняшку шибко, уж больно хотелося мне одной. А тут она под ногами путается. – Старуха хихикнула, но вместо хихиканья у нее получилось короткое хриплое «хык», похожее на кашель.
Из длинной путаной старухиной речи Женя понял, что в соседней деревне Буньковая живет знахарка по имени Василиса, та «все ишо травой пользует и наговоры знает».
И Женя пошагал в Буньковую, до которой было около десяти километров, решив, что до вечера успеет и туда и обратно.
Это была уже совсем скверная дорога, автомашины по ней не ходили – слишком узка, слишком завалена сугробами; только кое-где за ветром проглядывали следы полозьев, а то – снег, снег, снег, как просека, только не прямая, а странно кривая: шарахается налево, направо, порой даже обратно вроде бы поворачивает и – снова вперед, будто прокладывал дорогу эту вдрызг пьяный возница. Не сразу, но Женя понял: они по-своему умны, эти «пьяные» извилины дороги, – отворачивают от болот, чащоб, речек. Кругом лес – сосны, ели, березы, кусты, валежник, как всегда бывает в нехоженой тайге, много валежника; все перемешано, густо, угрюмо, дико, покрыто снегом, в тихую погоду, видимо, пугающе безмолвно, а сейчас бушует: глухо шумят, скрипят и постанывают от ветра деревья; сухой снег не падает, а носится и носится возле земли, кружится и подпрыгивает.
Он сначала не понял, что это: сквозь снеговую пелену проглядывал черный округлый предмет, и Женя, вздрогнув, почувствовал какой-то особый, не от мороза, холодок на спине, замерло сердце – парню показалось, что его дожидается медведь. Вторая мысль была обнадеживающей: «Он не стал бы дожидаться». Это был старенький грузовичок, завязший в сугробах, засыпанный снегом, без шофера. Женя открыл дверцу кабины, и на него дохнуло безжизненным запахом металла и бензина. Он знал: на таежных дорогах Сибири нередко можно встретить брошенные машины, их обычно вытаскивают другими машинами, иногда тракторами, а если случится такая беда где-то далеко, среди больших снежных навалов, то грузовик стоит и стоит, всеми забытый. Потом он темные пеньки принял за волков. Ему даже показалось, что пеньки движутся. Плюнул от злости, и плевок отбросило ветром на пальто.
И все же волков он увидел, когда вышел к Иртышу, широченной в этих местах реке, один берег которой был высок, обрывист, а второй – пологий, весь в кустарнике. Они бежали возле кустарника один за другим, большеголовые, ходко, опустив длинные пушистые хвосты, бежали, плоховато различимые в снежной кутерьме, будто призраки. Он никогда не видел живых волков, только на картинках. Но понял – они! Их было штук пять; вроде крупных собак и почему-то черного цвета. Черные волки. Нет, он не слыхал о таких. Он слыхал только о серых. Впрочем, эта пустяковая мысль пришла ему в голову уже потом, в деревне, а сейчас он, не на шутку перетрусив, остановился. Мысли… Какие они бывают суматошные, стремительные. «Выломать деревце и отбиваться», «Волки боятся металлического звона. У меня только монеты», «Залезть на сосну». Последняя мысль ему показалась наиболее разумной, и он ринулся было к дереву, но волков уже не было, они скрылись из виду. Снова пошел, с опаской, ругая себя, шаманов, знахарок и проклятую пургу, так частую в этих местах.
Огромный синеватый в белых мечущихся крапинках-снежинках Иртыш делал тяжелый, ленивый поворот вправо, а жалкая дорожка-кривуля, по которой Женя шагал, смешно и испуганно шарахнулась от реки куда-то влево, за холмы. Воздух становился все более плотным, тяжелым и обжигающим, таким, какой бывает только в лютые сибирские холода. За всю дорогу он не встретил ни одного человека, – мертвая машина, стонущий лес, темные тени волков, ветер и снег. И все. Ему казалось: остановись он на миг – и застынешь. Хотелось отдохнуть, сесть, прижаться к сосне, согнуться и поспать, поспать. Сперва немножко хотелось, потом больше и больше, и вот уже нет терпения… Он не стал чувствовать на лице мороза и ветра. Уснуть хотя бы на десять минут. Хотя бы на минуту. Он понимал, что это значит, – эта минута будет для него последней. И он побежал. Побежал, задыхаясь, злясь на свою слабость и усталость.
В Буньковой был медпункт. Пока фельдшерица, стараясь помочь, – он обморозил щеки, пальцы ног и рук – торопливо выискивала что-то в шкафу, Женя приложил руки к раскаленной печке-голландке. Боль пришла не сразу, а через сколько-то минут, пришла разом, острая, невыносимая. Никогда в жизни он не испытывал такой мучительной, адской боли. Чудно… Не одна, а две мысли терли ему мозг: когда прекратится боль? до чего много здесь приборов, медикаментов, как чисто, опрятно в этой захолустной лечебнице…
Оказалось, он шел в Буньковую зря – Василиса умерла еще в позапрошлом году. Никто не мог сказать, что-либо толком о ее знахарстве. Судя по всему, старушка занималась этим делом давным-давно и, видимо, втайне. Внучка Василисы, вертлявый подросток, с ухмылкой посматривала на длинноногого очкастого парня, и когда Женя, балясничая, подшучивая, спросил, не осталось ли какой травы от старухи, – это надо для краеведческого кружка, – девчонка засмеялась, пошла в чулан и принесла грязно-серую тряпку, завязанную узлом. В тряпке была измельченная сухая трава, похожая на обыкновенную сенную труху. Немножко – две-три столовых ложки.
– А от каких болезней, не знаешь? – весело спросил он.
Она ответила тоже весело:
– Бабушка говорила, что это лекарство от болтовни.
– Думаешь, помогает?
– Бабушка говорила, что да. Принимай до еды утром и вечером.
Он скользнул взглядом по окнам. На улице носился ветер со снегом. Безлюдно. Наверное, от этой безлюдности, мороза и пурги, а еще оттого, что ожидалась невеселая обратная дорога, Василисина изба казалась Жене какой-то необыкновенно уютной и милой.
Да, конечно, в здешних местах когда-то водились и знахари и колдуны, им верили, их боялись, и они, видать, порядком зарабатывали на шарлатанстве, но это было когда-то.
Разговаривая с девчонкой, он все время ощущал что-то слегка тягостное, неприятное. Нет, девчонка тут была ни при чем. Просто у него отчего-то остался нехороший осадок; он пытался осознать причину этого и не мог, и лишь когда она спросила: «Обратно пойдешь?» – Женя понял вдруг… Полчаса назад он остановил на улице милиционера – выяснить, где дом Василисы. Тот спросил, как бы между делом, откуда Женя прибыл, зачем. Милиционер тоже был не буньковский и появлялся здесь, как и в других ближних деревнях, наездами, но знал всех местных жителей наперечет и зорко присматривался к приезжающим. Женя ответил. Голос у него был простуженный, прерывистый и недовольный, прямо скажем – подозрительный голос. И милиционер произнес стереотипную милицейскую фразу:
– Пройдемте, гражданин.
Они недолго беседовали; прощаясь, милиционер извинялся, улыбался, однако настроение у Жени было все же слегка испорчено. Теперь он сердился уже не на милиционера, тот знал свое дело, а на себя: к чему это тягостное чувство, нытик, жалкий неврастеник?
Он сегодня усвоил еще одну истину: незнакомая дорога кажется куда длинней, чем знакомая: до Тарасовки он дошел сравнительно быстро и без происшествий.
5
До отъезда оставалось еще часа два. Походив по деревне и оценив на собственном опыте правдивость старинной пословицы «Ожидание – хуже пытки», он зашел в клуб – бывшую церковь без купола, где, судя по объявлению, написанному кривыми буквами на куске фанеры и прибитому на наружной стене здания здоровенными гвоздями, чтобы не сорвало ветром, должны были быть массовые игры и танцы. Игр не было и вроде бы не предвиделось, только танцы. Под баян. Танцевали три-четыре пары шустрых девушек, почти девочек; у стен, возле беспорядочно наваленных стульев и скамеек, – в клубе был большой зал, где смотрели кино, проводили собрания, репетировали и танцевали, – сидели взрослые девки, принаряженные, немножко смешные от своей напускной серьезности и чинности, а возле терлись парни.
Пришла Гутя с двумя подружками, хотела повернуть направо, но, увидев Женю, который сидел слева, поколебалась было и села с ним. Подружки, пристроившись возле Гути, разговаривали между собой, не обращая на нее внимания, – создавали условия.
– Сегодня мы с мамой стирали. Устала, – сказала Гутя.
Видать, она всегда была на диво откровенна. Женя подумал, что уж кому-кому, а Гуте каждый день, наверное, приходится нелегко.
– Послушай, а где у тебя отец?
Он спросил об этом так, от нечего делать, но, взглянув на нее, понял, что вопрос неприятен ей.
– Бросил? – снова спросил он, уже тихо, сочувственно.
– Что мы, тряпки, что ли? Убежал в город… с шлюхой тут…
Отвернулась. Рассердилась. Волосы у нее свисали на лоб, почти закрывая правую бровь. Вот так же свисают они и у Маргариты. Хотя нет. У этой тонкими слипшимися клоками – так получилось, а у той нарочито небрежным, холеным локоном.
Долго сердиться Гутя не умела и, повернувшись, сказала:
– Как-то чудно в жизни бывает. Вот моя мать, к примеру, такая хорошая женщина и, говорят, красивая когда-то была, а почти весь век прожила одна. А другая бабешка злая, ленивая, неряха, и рожа – как у обезьяны, а смотришь, куда с добром мужика отхватит. И если разойдется, сразу второй, третий присватываются.
Вошли трое парней. В середине – хмурый здоровяк с длинными руками и длинным носом, похожим, как показалось Жене, на клюв дятла. Раскачивается, ухмыляется. Крикнул:
– Привет, красотки! – Постоял, комедиантски приложив ладонь к уху: – Я не слышу ответа на вежливое приветствие.
– Оглох, наверное, – сказала Гутя.
Все засмеялись, даже баянист, обтиравший усталое потное лицо платком.
– Я до тебя доберусь, Гутька! – погрозил кулаком здоровяк. – Тошно те будет вместе с твоим хахалем.
«Это про меня, – подумал Женя. – Какой-то шут гороховый». Он заметил, как парень раза два стрельнул по нему злобным взглядом.
– Ой как страшно! – отпарировала Гутя.
– А сжалася, как лиса в клетке. Уж думаешь, по какой дороге побегут твои ноги.
– Нашелся храбрец на девок да на овец.
– Могу и ухажорам мозги вправить.
«Что он лезет?» – начал сердиться Женя.
– Собирались хвастуны допрыгнуть до луны, – продолжала словесную перестрелку Гутя.
Баянист заиграл краковяк. Танцующих на этот раз было много, они закрыли собою и здоровяка, и его приятелей, усевшихся у противоположной стены.
– Это сын Федотовны Санька, – сказала Гутя. – Шофер на грузовике. Пьянчужка и баламут. Но работает, между прочим, неплохо. Они обое Мясниковы – и Санька и Федотовна – работяги, что скажешь.
Странная эта Гутя: только что раздражалась, готова была съесть Саньку, а сейчас говорит бесстрастно и глаза веселые.
– Работяги, но все для себя. Картошки у них – завались и всяких других овощей тоже. Корова породистая, до двадцати пяти литров дает. Телку держат, свиней, овечек, куриц. Даже гусей. Излишки – в город тянут, машина-то всегда под рукой.
– Она же не его личная?
– За таким разве уследишь? Да это все можно и по пути… Девки, между прочим, поглядывают на него. И танцует он здорово.
Жене были неприятны слова «Танцует здорово». Сам он танцевать не умел, а плясал так, что у людей, глядевших на него, появлялась на лице ехидная улыбка: «Уж хоть не выходил бы ты, длинноногий».
– Ребята побаиваются его. Драться любит. Смехи: поранится когда – кричит: «Мне не страшно, у меня доктор домашний».
Санька с дружками куда-то ушел, и Женя обрадовался, но вскоре они вернулись и были уже явно навеселе, кривлялись, грубо и пошло шутили, обнимали девок. Санька много танцевал, нарочно смешно дрыгая ногами.
– Пойдем, что ли, потанцуем, – сказала Гутя.
– Я не умею.
– Но? – удивилась она. – Нет, в самом деле?
– В самом деле.
– А я почему-то думала, что все городские хорошо танцуют. На уборку к нам студенты приезжали. Наробятся, а все ж таки танцевать им обязательно надо.
Он хотел сказать, что и в городе ребята самые разные, но замолчал, увидев Саньку, который, набычившись и грубо отстраняя танцующих, шел к ним пьяной, развязной походкой.
– Че к ней пристаешь? – прохрипел Санька, недобро смотря на Женю.
– Ничего не пристает, сам ты отстань! – крикнула Гутя.
– Сиди, жужелица!
– Ты чего обзываешься? Уходи отсюда!
– Выйдем на улицу, потолкуем. – Он вульгарно мотнул головой.
– Не ходи! – сказала Гутя.
– Гуть-ка!..
– Отвались!
– Что вам нужно от меня? – как можно строже спросил Женя.
– Пой-дем!
– Еще раз повторяю, что нужно? Говорите здесь.
– Пошли на улицу.
– Никуда я не пойду.
– Трусишь? Нет, пойдешь! Тока на старух налетать мастак.
«На мать намекает, – подумал Женя. – Это она ему…» Но даже в этом нелепом положении он не обошелся без шутки: «Научные исследования всегда сопряжены с опасностями».
– Оставьте меня в покое.
Санька схватил Женю за руку и потащил к двери. Женя оттолкнул его.
– Ах ты, муха дохлая!
– Да что это такое! – закричал Женя. – Ты пьян. Ты хулиган. Уведите его!
Танцы прекратились.
– Не надо, Сань, – просил Мясникова один из его приятелей, стараясь закрыть собой Женю. – Давай спляшем, Сань.
Санька отшвырнул приятеля и опять схватил Женю, на этот раз за борта пальто.
Он сжимал борта с лошадиной силой и смотрел так, будто хотел проглотить или, по крайней мере, в порошок стереть Женю. Жене стало страшно, и, видимо, оттого он закричал еще сильнее:
– Ну, ты за все ответишь!
– Чего пристал? – подскочила к Саньке Гутя. – Отпусти! Отпусти, тебе говорят. – Она стала отдирать Саньку от Жени.
– Уйди, Гутька! Слышь?
Какой-то парень в стороне злобно хихикал и радостно твердил: «Вот счас, вот счас…» И странно: этот противный голосишко Женя слышал лучше всех других, более громких голосов.
Подбежал баянист и тоже начал отдирать Саньку от Жени и уговаривать, но уже командным голосом:
– Товарищ Мясников, прекратите безобразие! Товарищ Мясников!
Визжали девчонки.
Женя безуспешно пытался вырваться, с ужасом чувствуя, что, пожалуй, вот-вот заплачет. Уперся руками в грудь Саньки, рванулся и чуть не задушил себя; крикнул, сам не зная что, и ткнул Мясникова коленом в брюхо. Ткнул слабо, желая лишь как-то воспротивиться и не быть куклой. А Санька рассвирепел:
– Ты бить меня… глиста очкастая?! Бить меня!..
Он ударил кулаком, как чугуниной, Жене по носу и, распаляясь, заорал на весь клуб, заматюкался. Его схватили баянист и двое парней, но он отбросил их и снова со всей силой ударил Женю по лицу. У Жени упали очки – и все вокруг покрылось туманом, стало неясным, расплывчатым. Он даже расслышал, как под Санькиным валенком хрустнуло стекло очков. Этот хруст озлобил Женю больше всего, и он, простонав, ринулся на противника, замолотил кулаками. Санька схватился за глаз. Женя решил, что пора бежать, но в этот же миг был отброшен к стене, спиной на перевернутые скамейки.
– Да держите его, мерзавца! – крикнула Гутя.
Санька успел еще раза два пнуть лежащего Женю, и тут его схватили, оттащили к двери. Некоторое время продолжалась возня и слышались Санькины непристойные ругательства, но вот возня прекратилась, только вздохи и сопение, затем стало тихо. И в странной тишине этой раздался веселый басистый голос:
– Ты чего, чего распетушился-то?
Как потом выяснил Женя, это был тракторист лет сорока, увалень и молчун, из тех людей, о которых издревле говорят: косая сажень в плечах, медвежья сила – и который, подобно большинству крупных, могутных мужиков, отличался незлобивостью и добродушием. За трактористом сбегали девчонки.