355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Еловских » Вьюжной ночью » Текст книги (страница 18)
Вьюжной ночью
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:47

Текст книги "Вьюжной ночью"


Автор книги: Василий Еловских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

ПОСЛЕ УРОКА

Парта, где сидел Санька, стояла «на Камчатке» – у задней стены. Справа от нее – старый, обшарпанный, измазанный чернилами шкаф и на нем новенький замок. Точнее, замочек – махонький, будто игрушечный. Он как-то по-особому весело висит, игриво поблескивая, и вроде бы просит: ну, потрогай же меня, потрогай, погладь, чего ты, вон я какой бастенький, гладенький да чистенький. И, наверное, не было ни одного человека в их классе, который ни разу не потрогал бы, не погладил этот замочек. Особенно почему-то тянулся к нему Санька. И как не потянешься, если замочек всегда тут вот, под боком. Сегодня Санька привязал к нему нитку и незаметно подергивал ее. Слышался глухой, грубый стук.

Учительница Наталья Григорьевна сказала:

– Кто стучит? Перестаньте!

На улице белым-бело: ночью выпал снег. Он не плотно лег на землю. Пнешь – летит, как пух от ветра. Возле школы березовая рощица, обсыпанная снегом, не разберешь, где снег, где березовая кора. Вот-вот закончится урок, прибежит Санька домой, наскоро поест, наденет лыжи и – айда на улицу. Третьего дня тятя сладил ему из досок самодельные лыжи, приспособил к ним ремни для пимов, а сам Санька подобрал во дворе пару сухих палок, обстрогал их, – благодать теперь, носись по улице хоть до ночи. Подумал об этом, и стало ему так радостно, так хорошо, что нестерпимо захотелось что-то сделать, и он дернул три раза нитку: стук, стук, стук… До чего же неприятно стучит этот красивый замочек.

– Семенов, перестань, – сердито сказала Наталья Григорьевна. – Мне стыдно за тебя. Ты ведешь себя плохо.

Санька замер, даже сколько-то секунд не дышал, хотя это не просто давалось ему. К примеру, дома, читая книжку, он без конца болтает ногами, ерзает на стуле, ворочая головой, и отец, частенько говорит ему: «Да сиди ты спокойно, юла».

Какие холодные глаза у учительницы, бррр… Санька чувствует, что она недолюбливает его, хотя и скрывает это. А вот Зинку с соседней парты любит, это заметно. Зинка сидит – не шелохнется, важненько, как большая. Две коротких косички ровненько лежат на спине. Ишь ты!.. Когда Наталья Григорьевна стала что-то писать на доске, Санька встал, сделал два шага вперед и дернул Зинку сперва за правую косичку, а потом за левую – не важничай. И тут же пожалел: за левую не надо бы, когда дергал за левую, учительница обернулась.

– Хулиган! – громко и равнодушно сказала Зинка.

Могла бы и потише сказать.

Наталья Григорьевна смотрела на него в упор, устало и сердито:

– Нехорошо, Саша. Оч-чень не-хо-ро-шо!

Учительница еще молода, только-только исполнился двадцать один год. Приехала в Боктанку по направлению, оставив в городе мать, тоже учительницу, которая очень любит ее, зовет Наташенькой, дочуркой, чуть не каждый день пишет письма и вообще страшно беспокоится за нее. В городе у них хоть и маленькая (всего одна комната с кухонькой), но отдельная квартирка с удобствами. А тут пришлось поселиться на окраине, в холодной избушке, у старичков, которые держат корову, овечек, гусей и куриц, моются в тесной баньке, ими самими построенной, и каждый день, кроме громоздкой (треть избы занимает) русской печи, топят еще железную печку, труба у которой всякий раз устрашающе завывает. В комнате труба завывает, во дворах собаки воют. Ночами в избе стоит какая-то тягостная, застывшая могильная тишина. Наталье Григорьевне видятся кошмарные сны, и, просыпаясь, она слышит, как колотится ее сердце. Сугробы, чуть не до крыш. Выйдешь на улицу – тьма кромешная, только над заводом вспыхивает и вспыхивает красноватое зарево и видно, как в этом ярком отсвете длинные черные трубы подпирают черное небо. Наталья Григорьевна была истой горожанкой, любила шумные улицы с трамваями и электрофонарями, с праздничной говорливой толпой, и безлюдные заснеженные улицы Боктанки наводили на нее скуку. Но она успокаивала себя: «Ничего, привыкну. Понаберусь опыта…» В школе ей, в общем-то, нравилось: ребятишки простые, послушные. Но не все. Есть и хулиганистые. И самый-самый из них – Саша Семенов, мальчишка с настырными зелеными глазенками, егоза и непоседа. Вчера что вытворил: пожевал промокашку и с помощью резиновой тесемки запустил ее в классную доску. А позавчера швырял хлебными шариками в стену. Еще хорошо, что не в учеников.

В школе, где училась когда-то Наталья Григорьевна, работал учителем старичок с бородкой и в пенсне, чем-то похожий на Чехова. До сих пор помнит она… Стоит он у доски, спиной к ученикам, что-то собирается писать. Уже руку с мелом протягивает, сделал еще полшага к доске. И в эту минуту самый маленький в классе Мишка Зубов (он ничем, кроме роста, не выделялся) встал и шагнул к соседней парте. Учитель, не поворачиваясь, сказал:

– Зубов, сядь на место.

Ошарашенный Мишка покорно сел. Школьники думали, что на носу у старого учителя какие-то особые очки, в которых отражается все, что сзади, не через затылок же он в самом деле видит. Но не в очках тут дело было, наверное. На прошлой неделе она попробовала сделать то же самое – повернулась к ребятам спиной и, когда услышала шаги, строго сказала:

– Семенов, сядь на место.

Но это был не Семенов. Ученики захихикали.

Раздражала самоуверенная усмешка Семенова. И были неприятны даже его уши, большие, смешно оттопыренные.

На улице белым-бело – глаза режет. Облака тоже белые. И пухлые. Облака пухлые и снег пухлый. Санька пинает снег. Он и облака с удовольствием пнул бы. Под ноги попалась консервная банка, пнул ее. Хоть и мягкий снег, а банка маняще позванивает.

Саньку обогнали девчонки, среди которых была и Зинка. Важненько так это идет, две косички ровненько лежат на спине. Семенов решил еще раз дернуть ее за косички, уже шагнул было, но передумал. Ладно, пускай поважничает.

За березовой рощицей он увидел двух незнакомых мальчишек, один был в пальто, другой в латаной тужурке. Тот, что в пальто, держал белого голубя. И как – за крыло! Птица слабо дергалась.

– Да че ты, Федь?.. – сказал второй мальчишка. – Унеси домой его. Хоть суп будет.

– А мы их не едим.

– Их можно есть.

– Мама говорит, что они поганые. Как вот воробей или сорока.

– Слушай, а если тебя… за ногу, – сказал Санька. Тихо и просто сказал.

– А он все одно подыхает. Еще вчерась заболел.

Мальчишка бросил птицу на снег. Голубь резко дергался, пытаясь встать.

– Видишь? – Мальчишка тяжело дышал и шмыгал длинным носом. – Сам себя измотал, дурак.

Санька поднял голубя. Тот был мягкий, как тряпка, и лишь когда дергался, тело его приобретало какую-то упругость – в упругости была жизнь. Остатки жизни. Федька подошел к Семенову и потянул птицу за ногу.

– Отдай. Слышишь?

– Отдай, это ж его, – сказал мальчишка в тужурке, сонно глядя на Семенова.

Губы у Федьки мокрые. «Пошто они мокрые?»

– А зачем мучишь? – сказал Санька.

– Я не буду за крыло.

– Не лезь! – крикнул Санька. – Не лезь, говорю!

– Он мой. И ты не имеешь права.

Федька начал вырывать птицу, и Санька оттолкнул его. Мальчишка подскочил и, пыхтя, держа голову наклонно, будто бодать собирался, рявкнул непонятно что и пнул Семенова ногой в живот. Пинок получился слабым – Санька успел отступить. Больно не было. Было обидно. Семенов еще раз, уже изо всей силы, оттолкнул его. Федька, попятившись, запнулся и повалился. И тут же злобно вскочил:

– Я милиционеру скажу. Ты – вор. Вор, вор, вор! Вот ты кто!

Он еще раз хотел пнуть Саньку и уже заметно прицеливался, но тот был настороже. Семенов не на шутку рассердился и несколько раз помахал кулаком перед Федькиным носом:

– Я те счас врежу.

А теперь пора сказать о Наталье Григорьевне. Она шла домой. И кое-что видела, слышала. Во всяком случае, поняла, что к чему, и строго спросила:

– Вы что тут делаете?

– Он взял моего голубя. Это мой.

…А все же странно бывает, – раздумывала Наталья Григорьевна, шагая по улице. – Рождаются два человека в глухом поселке; все вроде бы схожему обоих рабочие семьи, одна школа, одна улица, рядом один и тот же завод, одно и то же небо над головой, а совесть разная. Почему? «Частная нравственность всегда в зависимости от общественной». Кто это сказал? А не все ли равно, кто. В общем-то, правильно. Но общественная нравственность для этих трех мальчишек одинакова. Положим, люди не медные пятаки. Кстати, и пятаки бывают разные. «Пятаки… При чем тут пятаки?» Книжная фраза о «частной нравственности», вычитанная когда-то много лет назад, назойливо лезла ей в голову.

«Это от усталости. Мне трудно. И я устаю. А усталость порождает навязчивые мысли и тягу к умозрению».

Она вспоминает покойного отца, который говаривал о себе: «Все мои предки были неграмотными. Сам я слесарь. У меня грубое плебейское лицо. И нос картошкой. Не пойму, почему Агнесса выбрала меня». Действительно, мать во многом была не похожа на него: из семьи учителей, по словам людей, знавших ее, «интеллигентка до мозга костей», не в пример шумливому, вспыльчивому мужу, всегда корректная, сдержанная. А вот понятия о нравственности и порядочности, как считает Наталья Григорьевна, у них были одинаковыми.

Детство, милое детство. Хотя и тогда, если разобраться, не все было легким. Недаром говорят: время – лекарь. А то что бы было, если бы раны всю жизнь кровоточили…

Она начинает вспоминать школу, хулиганистых ребятишек, свою улицу с бойко позванивающими трамваями, старый кирпичный дом, где родилась, шалопутного соседа-пьянчужку. Да, да, всякое было. Были и раны. Жизнь есть жизнь.

Санька вяло шагал по дороге. Посвистывал. По-особому посвистывал – недовольно. У него странное ощущение: туловищу жарко, ногам тоже, а лицо, уши и пальцы рук мерзнут, – видимо, на улице порядочный морозец. Но почему не мерзнут ноги и спина?

Догоняя Саньку, Наталья Григорьевна впервые подумала, что шутки его в общем-то не злые. Она крепко отчитала мальчишек, которые мучили птицу, пропесочила их и теперь почему-то чувствовала себя так, будто не они, а она сделала что-то дурное, раскаивается в этом и не знает, что делать дальше.

– А голубь где? – спросила она.

– Пропал. Я там вон в снегу зарыл его.

А Наталья Григорьевна хотела отнести птицу родителям мальчика. Того, который в пальто. Даже его адрес записала.

– Пойдем. Нам с тобой, кажется, по пути. – Помолчала и заговорила, уже слегка назидательно: – Плохо, когда человек боится только закона и когда его совесть еще не разбужена. Есть совесть, есть и стыд…

Санька не совсем понимал, о чем она говорит, все как-то мудрено, но ему было ясно, что учительница одобряет его и хочет ему хорошего.

СИНИЕ КОРНИ

Бабка Лиза любила поговорить о нечистой силе, о чертях и чертенятах, о ведьмах, домовых и русалках, о колдовстве и всяких страшных и непонятных историях, будто бы происшедших когда-то с кем-то. Она знала много сказок, в которых простые Иванушки одолевали злых волшебников, где добро всегда побеждало зло.

…Длинный, скучный декабрьский вечер. За окошком студеная мгла, поскрипывают ставни от лихого горного ветра.

Отец в ночной смене. К Саньке пришел Колька, и они слушают бабку. Она сидит за прялкой (бабка просто так никогда не сидит) и говорит, говорит. Сказка, не сказка – не поймешь что. Голос ласковый, как бы успокаивающий, не хочешь, да будешь слушать.

Речь бабкина усыпана местными словечками, а не местные, как всегда, по-уральски усечены: «быват», «устанавливат», фразы короткие, сплошь неграмотные.

Автор долго думал, как быть, и решил по-своему пересказать то, что мальчишки услышали от бабки. Так будет лучше. Конечно, автор что-то добавил от себя, изменил, внес кое-какие подробности, которых не было у бабки. Как без этого…

Звали его Иваном, прозвище у него было Настырнов. За давностью лет уже никто не помнит настоящей фамилии этого человека, известно только, что жил он на Запрудной улице, в избенке, которая давным-давно сломана, работал на заводе и был беднее всех бедных. Устав от нищеты и будучи человеком энергичным, он ушел в тайгу на поиски золота.

…Он не знает, какое было число, какой день недели. Но уже приближалась осень, косяки гусей потянулись на юг; попрятались комары, от которых летом нет спасу, замолкли птицы, ночами земля застывала и потрескивала от холода. В балагане, наскоро построенном Иваном, было сыро и неуютно. Лежанка из травы отдавала прилипчивым холодом, драное пальтишко не грело.

Пора было домой, но он все медлил и, вскакивая перед рассветом, стуча зубами и дрожа, разводил костер, наскоро пил чай с черными сухарями и бежал на речку промывать песок.

У речки не было названия. Она протекала по тайге за сотни верст от сел и деревень, и кто мог дать ей название. Речку знал отец Ивана. Он говорил: «Речка возле лешачьих болот». Отец в старости тоже занимался старательством, и тоже безуспешно.

Иван все лето бродил в горах и недели две назад пришагал сюда. Какая-то странная бесовская сила удерживала его в тайге и гнала все дальше, дальше на север, ближе к морю, навстречу зиме.

Речка тихая, глубокая. Горы где-то позади. Тайга поредела, вокруг низкорослые березки, тощие, будто засыхающие, ели и редкий кустарник. Страшно много болот. На них противные, как огромные бородавки, жирные кочки, хлюпающая под ногами синеватая стоялая вода.

В котомке у Ивана маленький кожаный мешочек, похожий на кисет, в нем граммов сто золотого песка, который он собрал за все лето, работая от зари до зари. Совсем немного. Нет, не об этих жалких крохах мечтал Иван, отправляясь сюда; он был уверен, что найдет самородки.

Под конец он ослаб. Не телом. Телом он ослаб давно. Духом. До обеда еще хватало сил, а потом разводил костер, садился возле него и часами бездумно смотрел на мечущееся пламя. Видимо, какая-то болезнь подтачивала его силы. Ночами снились кошмарные сны: будто выходит вода из речки, затопляет землю, и он тонет; будто под ним проваливается земля, он пытается вылезти и не может. Просыпается он в холодном поту и тихо лежит, прислушиваясь к тревожному шуму тайги и беспокойным ударам своего сердца.

Однажды, встав ночью, Иван собрал пожитки и зашагал по берегу речки.

Рассвет был хмурым. Под ногами потрескивала мерзлая земля и шуршала трава.

Решив переправиться на другую сторону речки, он срубил самую большую березу и перебросил ее через воду. Пошел по березке, упираясь двумя палками о дно речки. Возле берега было мелко, яркие камешки манили, везде чудился волшебный желтый цвет самородков.

Береза была скользкой, трудно идти. Но Иван все же прошел бы, если бы на дне речки не было ямы. Он совсем не ожидал этой ямы, думая лишь о том, как бы удержаться на березе, и, когда палка в правой руке вдруг ушла вниз, не устоял и повалился. Дрожа всем телом и ругаясь, выбрался на берег. Палкой подтянул фуражку, плывущую по речке. Вытащил спички. Их оказалось одиннадцать, все мокрые, не зажигаются. Разложил их на траве, чтобы подсохли, и начал бегать. Студеная как лед одежда прилипала к телу, в сапогах хлюпала вода. Дул сильный северный ветер. Онемели пальцы рук и ног. Ивану стало страшно. Впервые за все лето страшно. И он побежал. Только бы не замерзнуть, не простудиться: до дому верст с полтысячи и нигде никакого жилья.

Бежал, бежал, задыхался, падал, но тут же вскакивал и снова бежал. В голове одна мысль: бежать, бежать…

Возле болота, покрытого осокой и камышами, он запнулся о кочку и свалился, совершенно обессиленный. И уже не смог подняться.

Вокруг болота – карликовые березки; у самой трясины – высокая трава, ее толстые стебли еще зеленые, вверху они раздваиваются, образуя по три широких кривых листа. Среди пожелтевшей, поблекшей, – умирающей болотной растительности эта большая зеленая трава выглядела странно.

Еле переводя дыхание, Иван машинально схватился за твердый стебель, который легко подался. Корень у травы был синего цвета, гладкий, с тонкими, длинными ворсинками.

Ивана сильно тошнило. И, желая как-то избавиться от тошноты, он откусил кусок стебля, пожевал – горьковато. Выплюнул. Откусил от корня. Вкус кисловато-сладкий, приятный. Еще откусил. И еще.

Дрожал, без конца дрожал… Все же ослабел он за лето. Пора домой, пора! Куда же подевалась котомка? Она все время была у него за спиной. До сих пор чувствует боль в плечах от ее узких ремней. А самой котомки нету. В ней с полфунта муки, несколько сухарей, соль и чай. Там же котелок, нож и ложка.

Сейчас две мысли гнали его вперед: надо разогреться и во что бы то ни стало найти котомку. Немного разогрелся, а котомку не нашел. И с трудом, только вечером, выбрался к речке.

Прошел вверх по течению до того места, где была переброшена через речку злополучная береза, нащупал в темноте спички, лежавшие на траве, коробок и со страхом чиркнул.

Весь день он все же стоял на ногах и двигался, задыхался, падал, но двигался, а когда запылал костер, свалился возле него на хвою, наброшенную им, чувствуя смертельную усталость, ломоту во всем теле и режущую боль в висках. Голове было нестерпимо жарко от костра, а спина и ноги коченели от холода. Встать бы, просушиться, наладить подстилку, но не может двинуть ни рукой, ни ногой. Кажется, заболел. Последняя мысль почему-то не испугала, уже все было безразлично. Опять подступила к горлу тошнота и, пытаясь избавиться от нее, Иван снова начал жевать синий твердый корень неизвестной травы (в кармане лежало еще восемь корней без стеблей, которые, не помня как, он сунул туда).

Нет, корень был не только кисловато-сладким, но и с легкой горечью. Масса его под тонкой, очень твердой кожурой была мягка, как вареная репа.

Доев корень, Иван подумал, что надо бы набрать клюквы, ее много на болотах. Подумал, и мысли оборвались. Все дальнейшее походило на страшный сон: Ивана вдруг охватила мелкая неуемная дрожь. Это была дрожь не от холода, нет. Стало покалывать ступни. Будто иголками. Он подумал: не попало ли чего-нибудь в сапоги? Но вот стало покалывать и спину, живот, шею, щеки – все тело.

Воздух становился плотным, густым, тяжелым, как свинец, он все сильнее и сильнее давил на него. Иван взмахнул руками, пытаясь сбросить эту тяжесть, и крикнул. Крик был хриплый, болезненный, он напугал Настырнова. Попытался встать и не смог.

«Отравился».

Тело все сильнее и сильнее сжимало, он стал задыхаться. Ледяной холод охватил голову, все поблекло, потемнело перед глазами, и Настырнов потерял сознание.

Пришел в себя уже перед утром. Костер потухал, слабо тлели головешки. Падали редкие снежинки. Где-то далеко выли волки.

Все тело болело, будто по нему били палками. Он не чувствовал ног. Начал бить сапогами о землю, в пальцах появилась резкая боль, значит, ноги еще не совсем обморожены. Слава богу! Надо набросать в костер хворосту.

Но какая удивительно свежая, ясная голова! Он как будто бы стал другой и в мыслях, и в желаниях. Совсем другой. Затея с поисками золотых самородков сейчас казалась ему глупой. Отец тоже искал самородки и ни одного не нашел. Никто никогда не приносил в Боктанку самородки, хотя многие искали их. Иван стал вспоминать фамилии тех, кто искал, имена, отчества, они внезапно ожили в его памяти, и это удивляло и пугало.

Быстрее бы выбраться из тайги, бросив к лешему все инструменты старателя. В город, к людям!

Ивана не страшило, что нечего было есть. Он вспомнил случай, происшедший в позапрошлом году с двумя парнями: заблудившись в тайге, они две недели ничего не ели, только пили. И выжили.

Почти четыре месяца пропали даром. Сто двадцать дней. 1880 часов. Он мгновенно помножил в уме сто двадцать на двадцать четыре. Что такое? Что такое? Раньше с трудом мог помножить эти цифры даже на бумаге, он малограмотный. Сколько же будет минут? 1880 – на 60. Получается 1 128 000. А сколько секунд? 6 миллионов 768 тысяч. Перемножил 1253 на 128, 9966 на 1378, 18 732 на 6974, 118 396 на 17 983. И только 238 999 на 797 999 помножить не смог…

Вспомнилась Боктанка. Поселок всегда казался ему чистым и красивым: стоит в горах, возле Чусовой, окруженный лесом. Много купеческих особняков, кирпичных, с верандами, балконами и садами, церковь, построенная в незапамятные времена. Купцы торгуют в поселке и в ближних деревнях. Скупают у охотников шкурки соболей, песцов, лисиц и горностаев. Для этого зимой нанимают окрестных крестьян с лошадьми и едут на север, верст за триста. Доставляют охотникам муку, соль, чай, обувь, порох и дробь. Пушнину летом продают в городах по баснословным ценам, о которых обычно не любят распространяться.

Отец у Ивана служил дворником у самого богатого боктанского купца по прозвищу Бочкарь. В пятьдесят лет отец выглядел немощным стариком, был робок и испуган. Денег у них в семье всегда было мало; и они ничего не ели, кроме овощей (их они выращивали на огороде), грибов да ржаного хлеба. Отец стал выпивать, заболел чахоткой, совсем опустился, и купец рассчитал его. Старик все лето ходил по тайге, искал золото и, конечно же, не нашел. На завод его не приняли из-за чахотки, и он бродил по Боктанке, как бродяга. Увлекся картежной игрой, ставя под заклад свой домишко. Ему поначалу повезло – появились деньги. Во вторую рождественскую ночь он играл с Бочкарем. Оба были пьяны. К утру отец проиграл и домишко, и амбар, и хлев. Иван подозревает, что купец смухлевал. Рассказывая об этой ночи, игроки, близкие к Бочкарю, как-то загадочно улыбались.

Через неделю пьяный отец замерз на улице.

Сейчас Боктанка показалась Настырнову грязной и неопрятной; пахло чем-то застоялым и гнилым. Раздражал вид купеческих особняков с напыщенными фасадами, с крикливо разрисованными ставнями, нелепыми башенками, железными петухами у труб. Дома рабочих, расположенные на кривых улочках, казались слишком маленькими, жалкими, а сараи, ворота и заборы нелепо большими. Иван остановился возле одного из таких домов. Он был ему хорошо знаком, этот дом с рябиной у окон, с высоким забором, через который нельзя было пролезть и сквозь который нельзя было что-либо увидеть.

Он услышал ее голос, доносившийся из сеней. Вот она засмеялась. Почему она так противно смеется? Не смех, а какой-то грубый хохот.

Она сразу же выскочила, услышав его голос. Глянув на него, захохотала:

– Какая у тя бородища-то! Господи, какая борода! Ха-ха-ха! Ой, не могу! Ей-богу, не могу! Ой, уйди к лешему, не смеши.

Видать, ей было шибко смешно, она стала даже взвизгивать и хвататься за живот.

Иван все лето не брился и не видел своего лица. Надо бы прежде привести себя в порядок, а потом приходить, но так хочется поговорить с людьми, а особенно с ней. Он несколько месяцев говорил только сам с собой и уже привык к своему монотонному бормотанию. Трудно быть одному, и, разговаривая сам с собой, человек как бы обращается к невидимому, доброму, понятливому собеседнику.

Шура хохотала, а он критически осматривал ее. Какая она неуклюжая, на обвислых щеках красные пятна, на шее пот. Ему холодно, а ей жарко.

– Ха-ха-ха!!

Почему он раньше не замечал, что она такая неприятная?

– Заходи. – Женщина прижалась к нему плечом. – Смотри, а то тут один хахаль уже давно подбирается ко мне. Ха-ха-ха! Он ведь не знает, что у меня дед есть. Ха-ха-ха! Сядем, что ли?

Иван сказал, что спешит.

– Много ли золотишка-то принес?

И, выслушав его ответ, брезгливо поморщилась:

– Э, че от тебя ждать!

Она тоже критически осматривала его постаревшее лицо, рваную, грязную, пахнущую копотью одежонку.

Раньше он был с ней нахален и болтлив. Сейчас она смотрела на него с явным разочарованием. Проговорила уже без смеха:

– Все лето прошатался. И только это несешь?

– Только это.

– Что-то не получается у тебя.

– Да, не получается.

– Бочкарь ишо одну лавку открывает. Вот тут, наискосок. Зимой он полно шкурок всяких привез. От охотников.

– Надул их.

– Да почему надул? Ээ, – она насмешливо хмыкнула, пропела что-то про себя, посмотрела по сторонам и сказала: – Какой-то ты седни неинтереснай. Какой-то ты не такой.

Он не знал, о чем говорить с ней. Глупые бараньи глаза. И смех этот… излишне громкий, грубый.

Он шел по дороге, улавливая любопытные, изучающие взгляды редких прохожих. Кто-то крикнул:

– Ты что это, Ванюшка, странником заделался?

Это был Бочкарь, толстый (потому и Бочкарем прозвали), крепкий старик в старом-престаром порыжевшем полушубке, новых хромовых сапожках и новенькой щегольской фуражке с блестящим козырьком. Бочкарь был оригиналом и любил одеваться так вот странно – в новенькое, дорогое и в рванье.

– Ты это откуда явился, с каторги что ли? – Он говорил грубовато, противным покровительственным тоном. – Что молчишь?

Иван сказал, что возвратился из тайги.

– Небось все карманы набил золотишком?

– Кое-что нашел.

– Ври!

– Думаю скупить все твое хозяйство.

Встречаясь с купцом в прежние времена, Иван робел, голос у него напрягался, становясь просящим и жалким. А сейчас он совсем не боялся Бочкаря. И дурачился.

Купца передернуло. Сам он мог грубить, язвить, насмехаться, но не терпел такого же отношения к себе.

– Оно и видно, что нашел. Придешь завтра ко мне часов этак в десять утра. – Он помолчал. – Нет, часов в одиннадцать. Понял? – Бочкарю захотелось как-то сломить Ивана, подчинить себе. – Я ведь вижу: скотины у тебя – таракан да жужелица, посуды – крест да пуговица, одежи – мешок да лапти.

– Что поделаешь, – вздохнул Иван. Вздох был фальшивый, но Бочкарь этого не заметил.

– В одном кармане пусто, в другом нет ничего.

– Да, – робко и тихо проговорил Иван.

– Зайдешь, и дам тебе… – Он помедлил. – Дам тебе… сколько-нибудь денег.

Купец наслаждался Ивановой униженностью, это Настырнов видел по его глазам, чувствовал по его голосу.

– Будут деньги – отдашь. Понял?

– Спаси вас Христос. Только лучше уж позже.

– Что?!

– Зимой, может. Или к весне поближе.

– Ты что, смеешься, сукин сын?!

Он готов был ударить Ивана.

– Ведь я все же намыл золотишка-то. У Крутого мыса. Только больно уж страшно там по ночам. Мужичий крик все время с озера доносится. Трудно разобрать, но вроде бы «Спасите!» кричат.

Бочкарь смотрел на него настороженно, даже испуганно. Как быстро у него менялось выражение глаз.

Купец не зря насторожился. Три года назад у Крутого мыса, что в десяти верстах от Боктанки, утонул старик бобыль. На средине озера слабый осенний лед не выдержал, и старик ушел под воду вместе с лошадью и санями. Полиция объявила: был пьян. Но поговаривали в Боктанке, что бобыля «силком послал» в деревню Бочкарь. Бобыль должен был привезти десять мешков муки. Купец хотел раньше других съездить к охотникам и обменять муку на пушнину.

– Выйду на озера – нет никого. А как лягу, – опять кричат: «Спасите!»

Купец хотел что-то сказать, и, судя по выражению лица, резкое, грубое, но Иван торопливо добавил:

– Про десять мешков что-то кричал.

Купец вздрогнул.

– И каждую ночь так, – вздохнул Иван. – Страшно было. А золотишко там есть.

Бочкарь смотрел на Ивана, выпучив глаза.

Зимнюю одежонку и кое-какие вещички Настырное оставлял у крестной, одинокой старушонки, которая жила на Запрудной улице. Крестной дома не было. Иван достал ключ, лежавший над сенной дверью, и вошел в избу. Поел хлеба с квашеной капустой и паренок. Больше ничего не нашел. Нащупал в кармане синие корни странной травы. В тайге он съел только один корень, осталось еще восемь. Снова захотелось поесть их. Подумал: а если опять потеряю сознание? «Это, в конце концов, не страшно. Ведь мне стало лучше. Легче». Вынул самый маленький корень, помыл его и начал неторопливо жевать кисловато-сладкую мякоть. И уже новые мысли полезли в голову: к кому из рабочих зайти, в поселке много знакомых. Съев корень, он прилег на кровать и опять, как тогда, стал чувствовать, что воздух становится плотным, густым, тяжелым…

В полицию поступило письмо-донос от одного из екатеринбургских домовладельцев:

«Хочу сообщить вам, ваши благородия, что поселился в доме моем один подозрительный господин по прозванью Иван Настырнов. Человек этот показался мне попервоначалу тихим и богобоязненным. И я отдал ему в наем две своих комнаты. Только сдается мне, что он не тот, за кого себя выдает. А выдает он себя за рабочего. Все ночи просиживает за книжками. Их много, весь пол и стол ими завалены. По-моему, это книжки о черной магии. О колдовстве. О заговорах. У меня бессонница, ночью я часто просыпаюсь. И вот как-то встал перед утром и подошел к его двери. Слышу: чего-то бормочет, бормочет. Я туговат на ухо и не разобрал, что он бормочет. Но, по-моему, какие-то заклинания.

А в другой раз увидел вовсе чудную картину. Зашел к нему печь осмотреть, я все ж таки хозяин. Вижу, сидит за столом, и перед ним книжка лежит, старинная, толстая, с черной обложкой. Он глядит в эту книгу и говорит, говорит, говорит. Про какие-то огненные массы, которые будто бы в земле запрятаны и есть на небе и на звездах. На ад намекает. Гляжу я на него и думаю: недаром дьячка Климентия сын от книг умом тронулся. Рядом с книжками – ящики и горшки, в которых растут овощи. Только овощей таких я ни у кого никогда не видывал. Прямо в избе растут. Одна комната вся уставлена какими-то машинами и приборами. И шум такой стоит, что хоть уши затыкай. Боюсь, как бы не попортил дом.

Соседка моя при смерти была. Лежмя лежала. Настырнов начал лечить ее. И баба стала ходить. Поговаривают, что тут не без колдовства.

Настырнов не ходит на вечеринки и в кабаки. И вообще ведет себя так, будто он совсем-совсем старый. Дружит с сосланным государственным преступником Рокотовым, коий господин вам, ваши благородия, хорошо известен. Они часто встречаются в моем доме. И все за закрытыми дверями. Ничего не услышишь.

Глаз у Настырнова остр, нехорош. Дурной глаз.

Давно бы я вытурил этого человека, ни минуты не держал бы, да боюсь…»

Через полгода в местной газете была напечатана заметка: «Большую часть своей жизни Иван Настырнов провел в заводском поселке Боктанка. Несмотря на это, многое в его биографии до сих пор остается неясным. Плебей по рождению, человек грубого физического труда, едва-едва умевший читать, он за короткое время сумел достичь огромных знаний. Изучил иностранные языки. Все были восхищены его эрудицией и пророчили ему блестящую будущность. Он обладал огромной памятью и исключительными математическими способностями.

С этим человеком произошли совершенно невероятные превращения. В глухую пору средневековья его обвинили бы в колдовстве. Но в наш просвещенный век мы отбрасываем всякую мистику и стараемся выяснить истинные причины таких превращений.

Ходят слухи, достоверность которых однако не доказана, что Настырное нашел в тайге неизвестное растение с синими корнями, обладающими таинственными свойствами усиливать умственную деятельность. Человек этот говорил всем, что борется за прогресс и равенство между людьми, не понимая однако того, что именно неравенство движет миром и создает прогресс. Он считал, что человек по природе своей хорош, добр, но существующие общественные отношения толкают его на преступления и дурные поступки, хотя давно известно, что лишь вера в бога, боязнь греха и общественного осуждения сдерживают в человеке его недобрые инстинкты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю