Текст книги "Вьюжной ночью"
Автор книги: Василий Еловских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
ЛИВНИ
По природе своей Петр Петрович Мошков – тихоня, но нелегкая судьбина (фронт, два ранения, послевоенная голодуха, многолетняя работа на посту председателя колхоза, что в давнюю пору было тоже не сахар, да и сейчас не больно-то легко) основательно изменила его характер, и теперь мужик этот отличался активностью, быстротой, громкоголосостью и выглядел довольно-таки суровым с виду. Но зато он знать не знал нервных болезней, так модных ныне; широкое, как лопата, лицо его всегда одинаково спокойно, ни один мускул не дрогнет, не шевельнется, хоть потолок вались.
Но сегодня ему было не по себе: весь день валились и валились, как поленья на голову, всякие неприятности. С утра-то вроде бы ничего шло. А потом… Позвонил шофер председательской машины, молодой мужик, не раз хваставший, что «за всю жись ни разу не был у докторов», и сказал, что «загрипповал», «температурка» и все прочее. Автомашину Петр Петрович и сам может водить (как трактор и комбайн), да вот беда – вчера руку поранил, затаскивая в квартиру шкаф, и врач сказала: «Повязку не снимать…»
Однако он все же съездил на поля, где косят сено. А когда вернулся и только-только сел за стол, в кабинет влетел обычно неповоротливый ветврач и выпалил, что заболели коровы: пастух по дурости подогнал их к Змеиным болотам. Гиблые места эти (болота тянутся по тайге на много верст) всегда пользовались дурной славой.
По радио (рации теперь во всех бригадах, в мастерской, даже на машинах главных специалистов есть – знай наших!) ему сообщили: над северными лугами пронесся ливень. Ну что ж, пронесся так пронесся – бывает. Но там заготовляли сенаж. И надо было колхозников с машинами куда-то спешно перебросить. Перебросили – не впервой. И тут ему сказали, что наплывают сплошные тучи с востока – сбывается прогноз о ненастье. Конечно, зимой (в отчетах и выступлениях) можно будет прикрыться этим ненастьем. А перед коровами как? Коровкам корм подавай.
И пошло, и поехало! То одно, то другое, подь ты к чемору! Заявился главбух с пухлой, как квашня, кучей бумаг на подпись. Только-только уселись, углубились в бумаги, как шумно отворилась дверь, и заявился пожилой мужичок в плаще и кривой кепке (никак не может к культуре привыкнуть).
– Петр Петрович, конягу бы мне часика на два, а?
– А к бригадиру обращался?
– Нет.
– Иди к нему. А я бригадиров не подменяю. И надо раздеваться.
Когда мужичок ушел, Мошков вызвал по рации бригадира:
– Слушай, к тебе придет… – Назвал фамилию колхозника. Петр Петрович знает в своем колхозе всех от мала до велика. – Дай ему лошадь, дров подвезти. Кстати, как он сейчас работает?
Сердито встал и открыл дверь:
– Вера, ко мне пока никого не впускай.
– Хорошо, Петр Петрович, – бойко ответила толстенькая секретарша, глядя на председателя влюбленными глазами.
Но не подумайте чего-нибудь… Баба эта – забавная баба – глядит на всех так, будто влюблена по уши. Поначалу это озадачивало Петра Петровича. А потом – ничего, привык.
И только под вечер стало тихо-мирно. С улицы тянуло свежестью. Хорошо все же, когда такая вот тишина, спокойная, деловая. Как бывший фронтовик, Мошков знает, что тишина может быть и настороженной, зловещей. Когда он лежал в тылу, в госпитале, тишина казалась ему вялой и сонной.
Жарко. Но рубаха у Петра Петровича застегнута на все пуговицы. Когда-то в детстве он сдуру сделал татуировку с помощью одного городского балбеса, приехавшего с отцом в деревню в каникулы. Да хоть бы что-то скромное вытатуировал, а то: мужик и баба вытянули губы – целоваться собрались.
На улице начал пошлепывать дождь. Застучал кровлей ветер, заходили от ветра рамы. Вот тебе и тишина!..
Когда вечером, отяжелев после ужина, Мошков, как и обычно, вышел за ворота своего дома – подышать свежим воздухом, дождь по-прежнему сыпал; с огородов тянуло острыми запахами мокрой зелени.
Мимо шагал не по-деревенски худой мальчишка лет двенадцати. Стеснительно поздоровался.
– Ты куда это так торопишься?
Мальчик остановился:
– К врачихе. К Анне Степановне. Она в город уехала. А папе плохо. И мама говорит: сходи, погляди.
– Ну, наговорил. Отец-то, заболел, что ли?
– Заболел.
– А что с ним?
– В животе чего-то.
– А зачем ты к Анне Степановне идешь, если та уехала в город?
– А она хотела приехать.
– Ну, беги, беги!
Это был сынок колхозника Якова Охохонина, мошковского одногодка и однокашника. Избы их родителей наискосок стояли. Мальчонками вместе на рыбалку, по ягоды и по грибы бегали.
Одевшись в простое и повздыхав (так хотелось отдохнуть, а, видимо, не удастся), Мошков пошагал к Охохониным. Анна Степановна была уже там, по-хозяйски рассевшись на стуле возле больного, и что-то выспрашивала у Охохонина, который лежал, согнув ноги и держась за живот. В избе поразбросано. Неприятный, щекочущий запах лекарств.
– Что с тобой, Яков Максимович? – громко спросил Петр Петрович.
Охохонин жалко и виновато глянул на председателя:
– Да вот живот болит. Ну, невозможно как…
– Поел что-нибудь не то. Третьего дня соседка моя, Егоровна, сдуру-то ядовитых грибов набрала. Возле Змеиных болот. Так тоже маялась. Едва отходили.
«Зря я насчет «отходили».
– Да каки грибы! Я их ишо и не едал нонче. Не до грибов.
Охохонину тесно на односпальной кровати (ноги вылезают, руки вылезают), такой он большой. Обычно это – молчун. А лицо, – будто мужика только что невежливо разбудили. У ног Охохонина пригорюнилась его жена Евдокия, баба тихая, безответная. У Евдокии мудреное, видать, древнее отчество – Аккондиновна, какого нынче уже нигде не услышишь, как бы насмех данное ей, скромнице. И, наверное, потому все зовут ее просто Евдокией, или Дуней.
– Так что у тебя? – приставал Мошков.
– Говорю, в брюхе болит. Схватки. Как рожать собираюсь.
У докторши глубокомысленное лицо: кажется, что она все, все знает о болезни Охохонина, а вот сказать остерегается.
– Что с ним, Анна Степановна?
– Его надо срочно в районную больницу, – не отвечая на вопрос Мошкова, проговорила докторша. – Сейчас, немедленно!
– Я еще днем хотела увезти его, – сказала Евдокия. – Да машину не нашла. Автобус утром ушел. Забежала к Пашке, а он уже нализался, окаянный. Лыка не вяжет. А у Максимова легковушка сломалась. Врет, поди. Да как их заставишь!
– А почему не в колхозе? – строго проговорила докторша. – Зачем нам частники? Петр Петрович!..
– Сейчас организуем.
Держась руками за низ живота и напрягаясь, Охохонин сдавленно постанывал, и стон его походил на храп. Утихал, а потом еще крепче хватался за живот и получался уже не храп, а что-то вроде мычания.
Анна Степановна встала:
– Петр Петрович, срочно нужна машина.
– Сперва-то у него не так, чтобы шибко уж было, – сказала Евдокия. – А вот все хуже и хуже.
Несколько шоферов были в разъезде. Один отпросился в соседнюю деревню проведать мать. Торопко прошагав с полквартала, Мошков открыл калитку в новых резных воротах. Куда тебе ворота! А дом еще краше: четыре комнаты, веранда, мансарда, амбарушка, хлевок, сарай – все в лучшем виде. Тут жил самый молодой и бесшабашный колхозный шофер с многодетной семьей (две дочки и два сына – мал мала меньше).
– Где хозяин?
– Да убрел куда-то, – ответила смазливая, расторопная бабенка, жена шофера.
– А давно?
– Да сразу как поужинал. И ума не приложу, где он.
Петр Петрович знал, где. У секретарши Веры, той самой, с влюбленными глазами.
«Везде, сатана, успеет!» – Мошков и хмурился, и ухмылялся.
Были еще шоферы, на окраине села жили. Но он махнул рукой, той, которая в повязке: подите вы!.. И через некоторое время подогнал легковую (личную) к дому Охохониных.
– Ну, пошли помаленьку, Максимыч.
Охохонин шагал, согнувшись в три погибели, поддерживаемый врачом и женой.
– А где шофер-то? – беспокойно спросила Евдокия.
– А я? Чем не шофер?
– Да вы что, Петр Петрович?! Стока шоферов…
– Поехали!
Мошков говорил эти слова не без удовольствия, дескать, знай наших!
До райцентра – села Петелино – каких-то восемнадцать километров – рукой подать. Бабы, те иногда даже пешком добираются. И не потому, что нету машин. Есть. А просто издавна привыкли так. «Деды и бабки, отцы и матери пешочком ходили. И нам бог велел».
В лесу белым-бело от дождя. Ветер, рвавшийся из глубин тайги, гнул кусты, раскачивал деревья. Машина слегка подскакивает, отчего Охохонин глухо мычит, а его жена бормочет:
– Потерпи, Яша, потерпи. Скоро приедем.
Проехали мимо Цыганских озер. Озер, собственно, нет, – низина, а точнее, впадина, поросшая грубой осокой, камышами, а по краям – жидким кустарничком. В центре этой впадины – кочковатое болотце. Старики говорят, что лет сто назад здесь были большие мелководные озера. И произошла тут одна история, о которой те же старики вспоминают не иначе, как с содроганием. Несколько цыган увели лошадей из их деревни. Деревенские догнали их в лесу и всех, как одного, порешили. А петелинские крестьяне свое поганое дело вытворили – выгнали из домов цыганок и цыганят, родичей убитых конокрадов. Зима, как нарочно, выдалась неслыханно морозной. К ночи буран нахлынул. И цыганки с ребятишками, убегая неведомо куда, все как есть померзли близ озер, в зароде. Утром поехали мужики за сеном, видят – мертвецы. С той поры и прозвали эти озера Цыганскими.
Дождевая белизна, ветер и сырость вдруг напомнили ему окопную жизнь, когда все на тебе и вокруг тебя в ненастье становилось прилипчиво мокрым, грязным, и ты не знал, где и когда сможешь обсушиться. Вот это незнание – где и когда? – было тяжелее всего. Одной землицы сколько на фронте перекопал. И сейчас бы еще заравнивал. До сих пор иногда мерещатся ему ночами фронтовые сполохи, разрывы снарядов и кажется, что вздрагивает под ним кровать. Вот тебе и железные нервы! Да что там!.. Безразличен ко всему только труп. Мошков всю жизнь работал до одури, чувствуя при этом какую-то странную, злую радость, не покидавшую его даже дома и уже непонятную ему теперь. Дескать, когда-нибудь потом, потом буду отдыхать, сейчас не до этого. И прогнал, сжег свои молодые годы.
Кажется, конца не будет слякотной дороге, мокрым лугам и почерневшему лесу. Никого. Пустынно. Хоть бы птица какая-нибудь пролетела. Замирает тайга в ненастье.
– Ну, как, Максимыч? – спросил Мошков нарочито бодро.
– Ниче, – не своим голосом выдавил Охохонин.
– Скоро приедем. Потерпи, дорогой.
О, если бы все было так, как ожидаешь! Как предполагаешь. А главное, как хотел бы. Но!.. Возле безымянной речушки они увидели знак, запрещающий проезд (дорогу ремонтировали). Начались всякому здесь знакомые дорожные мучения: машинешка подскакивала, шаталась, падала и выла на все лады. Заскользила-поплыла куда-то влево, будто по катку и, накренившись, судорожно подергалась и застыла. Стали слышны приглушенные стоны Охохонина, тоже смахивающие на вой.
«Этого еще не хватало, – с раздражением подумал Мошков, вылезая из машины. – Ладно хоть сапоги надел».
Пахло мокрой травой и навозом. Петр Петрович знал: никакого навоза тут нет, это здешняя земля так странно пахнет, когда отсыреет. Ветер по-прежнему гнал белый молочный дождь.
Мошков оглядел левые колеса машины, наполовину погрузившиеся в яму с густой грязью. Уже виднелся конец объезда.
Пока он раздумывал, как и что, Евдокия натаскала невесть откуда сосновых веток, сушняка и подложила под колеса. Тихоня, тихоня, а везде успевает.
– Гони, Петр Петрович!
Мошков подскочил к тальнику, отломил веток пять (не сразу и оторвешь, черт их дери!) и тоже бросил под колеса – надо же что-то и самому сделать.
Машина, взревев, зло выскочила из ямы.
Вскоре показалась маленькая деревушка, где тоже был объезд. Мошков, пыхтя, вылез из машины, чтобы посмотреть, нет ли и тут какой-нибудь ямы, колдобины. Приземистые избы и амбары кучились возле дороги, как бы собираясь перебраться, перепрыгнуть через нее, почернев от влаги и приобретя, под стать погоде, крайне унылый вид. Из ближней пятистенки неслись пьяные голоса, там надрывалась гармошка, и какая-то баба визгливо выкрикивала: «Эх, эх, эх!..» Видать, пляшет. К дороге бежала молоденькая, с растрепанными волосами девка. Краснорожий, с пьяными глазами парень догнал ее и дернул за руку.
– Да отстань ты от меня! – крикнула девка.
– Ну, что ты корчишь из себя?
– Отстань, говорю! Налил шары-то.
– Еще чего-то фасон гнет.
– Че ты пристал к девке? – сказала Евдокия. Но по-особому сказала – таким голосом просят, умоляют.
– Нет, ты все же пойдешь!
– Хоть кол ему на голове теши, – продолжала орать девка. – Уйди, добром прошу!
– Фу-ты, ну-ты, елки гнуты! – Парень пьяно вихлялся, дергая руками – передразнивал девку.
– Иди, давай, иди, – уже другим, заметно сердитым голосом сказала Евдокия. – Будь ты неладен! А то вот возьму и угощу палкой этой.
– Че-го?! – удивился парень, насмешливо оглядывая женщину.
– Съезжу вот по дурному-то колгану. Поворачивай давай, ать, два!
«Ну и Евдокия! – дивился Петр Петрович. – Вот те и тихоня».
– А ты откудов выползла? – придвинулся к Евдокии парень. Крепко же его пошатывает.
– Кончай концерт! – осматривая машину и не поворачиваясь к парню, сказал Мошков.
Парень глянул на широкую спину Мошкова и задиристо хмыкнул:
– Хм! А ты-то чего еще тут?!.
– Веди себя как полагается.
Петр Петрович повернулся к парню. И тот, поглядев на строгую, явно начальническую физиономию Мошкова, сказал:
– А че… Почему она?..
– А потому, что ты рылом не вышел. – Он тут же пожалел, что сказал такое. Не то и не так надо говорить.
– Ну, бляха! – снова взвинтился парень. – Тебе-то что надо?!
– Иди, иди, милый, – совсем дружески проговорил Петр Петрович, будто приглашал чайку попить. – И оставь девушку в покое.
Это был чужой колхоз, в своем на Мошкова никто так вот рот не разевает. Но девка все же узнала его:
– Здравствуйте, товарищ Мошков! Видите, что вытворяет? Надоел хуже горькой редьки. Трезвый еще ничего, человек как человек. А под пьяную лавочку – что хошь вытворит.
– А что, выпить нельзя? – сказал парень.
– Давай-ка не прикидывайся дурачком, – зашумела девка.
– Да на холеру вы мне сдались! – махнул рукой парень и пошел к дому, где продолжали отчаянно наяривать на гармошке.
У другой стороны объезда, с краю деревни, возле прясел стояли двое – молодой долговязый мужик и беременная женщина с нежным детским личиком. Мужик поднял руку:
– Довезите нас до больницы. Рожать ей.
– Да вы что?! – удивился Мошков. – У себя машины не нашли? И почему без фельдшера?
– Да я думал, что она еще с недельку походит, – удивленно махнул рукой мужик. – А ее вон корчить начало. Хотел соседа Ваньку Нарбутовских упросить, чтоб довез. А он и сам слег.
– Почему без фельдшера? – опять, уже грубо спросил Петр Петрович.
– Нету у нас никакого фельдшера. Это надо в Комарово ехать. Так уж лучше сразу в Петелино.
– Садись, мамаша, – весело сказал Петр Петрович. – Сейчас доставим тебя, куда требуется.
Долговязый без конца болтал. Видать, был доволен, что все так легко устроилось – сели, едут.
– У мамы моей было девять детишек. А у тетки Лизы, у сестры маминой, у той человек, наверно, пятнадцать.
– Ну, вот и у вас будет столько же, – не очень ловко пошутил Мошков.
– Нет, нам много не надо.
– «Много не надо», – передразнила его жена. – Тебе-то что. Тебе не рожать. Вот принесу одного, и хватит. Еще не знаю, как рожу, – добавила она тихо и отрешенно.
– Не бойсь, – протянула Евдокия. – Все рожают, не ты одна. На то и баба.
Стараясь приподнять настроение пассажиров, Петр Петрович весело сказал:
– Кого ждете? Мальчика, девочку?
– Да это все равно, – тоже весело отозвался долговязый.
– Живот-то у тебя, девонька, что-то большеват, – раздумчиво проговорила Евдокия. – Впервой рожаешь?
– Первый раз.
– Тем более. Может, и двойня.
– Типун тебе на язык, – вдруг грубо сказал Охохонин. Совсем по-здоровому сказал.
– Врач говорила, что будет один.
– Ну, они скажут!.. – Это опять проговорил долговязый.
– Да иди ты!.. – рассердилась роженица.
К Петелино подкатили в сумерках. Село разбросалось на взгорьях; дома будто сползали по мокрой склизкой земле, книзу, к озеру, покрытому сонной темно-серой дымкой. Сквозь косой дождь как-то по-особому – опасливо и нахально – проглядывали красноватые огоньки села. Здесь, возле озера, перед взгорьем дорога была в глубокой грязи. Машина едва-едва шла, трясясь и дергаясь и все плывя куда-то вбок. Беременная женщина заойкала, потом закричала: «Аа!!! Ааа!!!» Застонал Охохонин. Беспокойно завозились Евдокия и муж роженицы.
«Еще рожать будет», – подумал Мошков с испугом.
Он не знал, как это бывает. Отродясь не видывал. Видел роды коров, лошадей, овечек. Но там другое. Чего не знал, того не знал.
Кажется, он повернул куда-то не туда, машина вдруг резко клюнула, накренилась, и мотор заглох. Опять яма. Да еще какая. Он сразу понял: это – намертво, так просто отсюда не выкарабкаешься.
Грязь, колдобины только на окраинах, а дальше, на взгорьях, дорога ничего. «Тут вот, тут надо было прежде всего улаживать дорогу-то», – злился Мошков. Он опять обошел вокруг машины, слыша, как шебаршит, булькает, хлещет и хлещет ядреный дождь и доносятся приглушенное ойканье и стоны беременной. Петр Петрович торопливо зашагал, почти побежал, не разбирая дороги, к большой пятистенке на конце квартала, у ворот которого стоял-дремал «газик». Все в этом доме было по-деревенски открыто, доступно.
В комнате за столом, вокруг ведерного самовара сидело человек десять, Гоняли чаи. Старик и старуха, видать, хозяева, недоуменно и вопросительно глядели на Мошкова.
– Помогите, товарищи! В моей машине рожает женщина.
Кто-то сдержанно хохотнул. И старуха закричала на него:
– Че тут смешного-то, еретик ты этакой?!
– И у меня еще больной мужчина. А машина застряла. Вот тут, рядом.
– Дак мы-то чего? – сказал вихрастый парень, поставив стакан с чаем на стол. – У нас тут врачей нету. Идите быстрее в больницу. Она недалеко.
– «Газик» ваш?
– Мой.
– Поехали! Быстро!
– А вы что командуете?
– Митрий, ну че ты говоришь-то? – замахал руками старик. – Одевайсь живо!
Женщина еще не рожала.
Когда они сдали медикам – с рук на руки – роженицу и Охохонина, Петр Петрович наконец-то почувствовал, как он устал, измаялся. А еще надо вытаскивать машину из ямы. Надо сегодня же позвонить в одну из бригад. И надо бы поговорить с сынишкой (лентяйничать начал, плохую отметку принес по математике). Надо!.. Сколько в этом слове непреклонности, суровости. Много чего надо.
Посидев с Евдокией сколько-то в тесном безлюдном коридоре, Мошков решительным шагом – за окнами тьма, пора домой – вошел в кабинет врача. Охохонин лежал на кушетке, выставив толстый голый живот. Над ним склонилась пожилая докторша.
– Извините! Мне надо ехать. Что с ним?
– Проверяем, – не очень охотно отозвалась докторша, равнодушно поглядев на вошедшего. – Видимо, колит. Ему придется полежать у нас.
– Ой-я! – вздыхала Евдокия.
– Не вздыхай. Ничего страшного с ними не будет. Баба, наверное, уже родила одного или двойню. А Яков твой полежит и выйдет. А вот как мы будем добираться до дому? Это, пожалуй, пострашнее.
Дождь на улице сыпал и сыпал.
ИЛЬЯ ШУЛЯКОВ
© «Советский писатель», 1982.
Дело было в 1959 году, давно уже, а все помнится полно, живо, и живость тех еще молодых для меня лет, тех впечатлений как-то не согласуется с теперешними, не очень яркими впечатлениями, где есть раздумья и маловато эмоций.
…Новость эту сообщил мне первым Василий Васильевич, персональный пенсионер, человек общительный и не по-стариковски резвый. Он имел привычку каждое утро прохаживаться до магазинов и базара, покупал кое-что по мелочи, а главное, «делал проминку», без которой, по его словам, он чувствовал себя «препротивнейше». Василий Васильевич нередко попадался мне на улицах. Я работал в обкоме партии ответственным секретарем «Блокнота агитатора», с утра до ночи бегал как чумовой по авторам, в типографию, в издательство.
– Все носишься, Василка? – спрашивал он обычно.
– Все ношусь, Васильич, – отвечал я.
Почему он называл меня «Василкой», бог ведает. На этот раз Василий Васильевич был хмур и начал с другого:
– Слыхал, Илья Антонович умер? Да, сегодня под утро. Сердце, конечно… Говорят, еще вчера днем в общем-то ничего себя чувствовал. Да, вызывали. Из «Скорой помощи», из спецполиклиники. Но…
Когда я через час вернулся в обком, там уже все говорили об этом.
Илья Антонович Шуляков был весьма видной фигурой в области: уже более десятка лет работал он первым секретарем горкома партии, избирался членом бюро обкома, его видели в президиумах всех партконференций и пленумов, а также в президиумах всех самых важных собраний. Его фамилия частенько мелькала в газетах. А люди называли Шулякова только по имени-отчеству, как будто у него не было никакой фамилии.
– А знаешь, что вчера Илья Антонович говорил?..
– Слушай, сходи-ка к самому Илье Антоновичу.
Почти все жители нашего маленького областного центра знали в лицо Илью Антоновича. Внешность у него, надо сказать, была довольно-таки примечательная: крупное, рыхловатое, все в мелких морщинках лицо; такие лица считаются добрыми, и в наших краях их называют почему-то «бабскими», хотя, если разобраться, чисто женского в них ничего нету; был Илья Антонович толст, лыс и сед, говорил голосом громким, усталым и чуть хрипловатым. На каждого, кто его видел хоть раз, он производил впечатление человека знающего, пожившего на белом свете, умного и в то же время простоватого.
Вспоминаю…
Я впервые столкнулся с ним вскоре после войны, когда, приехав с фронта, устроился на работу в радиокомитет. В ту пору мы еще не слыхали о магнитофонах и, когда требовался «живой» голос, «выпускали» неискушенных людей прямо в эфир. Однажды выпустили заведующего орготделом горкома партии. Фразы три-четыре он проговорил бодро – любо-мило послушать, но вдруг его голос исчез, из репродуктора доносился какой-то непонятный шорох, подозрительное щелканье и опять зловещая, таинственная, как бы говорящая тишина. Так продолжалось несколько секунд, потом послышался тяжелый вздох и… дрожащий – ужасно слушать – голос выступающего. Я со страху закрыл уши, а когда отнял ладони, не мог понять, кто говорит: вроде бы не заворготделом и не диктор.
Что же произошло? Видя страшный провал, диктор подтянул к себе бумагу и, подделываясь под выступающего, начал читать.
Как говорят в таких случаях: разразился скандал.
Через какое-то время после этой невеселой истории председатель радиокомитета сказал:
– Вчера на пленуме выступал Илья Антонович Шуляков. Очень толковое, на мой взгляд, выступление. О строительстве. Он говорил главным образом о темпах строительства. А это важно: строим мы пока что страшно медленно. Надо организовать передачу по этому вопросу. Подите к Шулякову и постарайтесь самого его вытащить к микрофону. Поняли? Вы почему это перестали давать живые голоса?
Илья Антонович работал в обкоме партии заведующим промышленно-транспортным отделом. Он произвел на меня поначалу несколько странное впечатление. Я думал, все пойдет чинно, неторопливо, как обычно: позвоню ему, войду в приемную, секретарша доложит, подожду сколько-то… Раньше у некоторых руководящих работников была неприятная привычка: принимать посетителя не сразу, а через какое-то время, заставляя его ожидать в приемной, хотя – дело прошлое – руководящий работник не всегда был занят, и в этом проявлялось не только отсутствие чуткости, но и по-детски наивное стремление придать себе весу.
Шуляков буркнул по телефону «Заходите», и не успел я войти в приемную, как открылась дверь, и показался толстенький человек с потрепанной физиономией – он и тогда был так же лыс, сед и морщинист; шагал Шуляков быстро, устало и деловито. Быстрота эта несколько удивила меня, привыкшего к размеренной походке руководящих товарищей. Но еще больше подивился я костюму Ильи Антоновича – светло-серому в крупную клетку: партийные и советские работники по обычаям тех времен носили, особенно зимой, темные костюмы, как будто все поголовно в трауре были. Костюмы как у Шулякова считались признаком легкомыслия, «иностранщиной» и еще бог знает чем.
– Привет! – сказал он. – Пошли. Садитесь. Да вы без церемоний.
Сунув руки в карманы пиджака – это тоже не было тогда принято, другие совали в карманы брюк, – Илья Антонович прошелся по кабинету и, сев, взглянул на меня не очень настойчиво, но внимательно, изучающе.
– Согласен! Выступлю. Только не пойму, почему вы хотите писать за меня? А? Так я вас понял? Ну, дам я вам текст моего выступления на пленуме, еще несколько интересных примеров дам. Но ведь это же еще не передача. Чего я буду с чужого голоса петь? Знаю! У нас, к сожалению, не только статьи пишут за начальников, но и, скажу вам откровенно, пишут даже тексты их выступлений на разных собраниях. Говорит с трибуны областной руководитель: вид важный-преважный, голос внушительный, а слова-то не свои, слова-то чужие. И получается, что в голове у такого руководителя не мозги, а – прошу прощения – труха. Наивно прикрываемая занятостью.
– Вы только бога ради не волнуйтесь, – предупреждал я его перед выступлением.
– Не беспокойся, слушай.
Шуляков мне «тыкал», но это меня почему-то не обижало, видимо, потому, что он держался со мной на равной ноге; обижают грубость, надменность, барски покровительственный тон, холодная и вместе с тем тихая вежливая отчужденность, спокойная начальственная непреклонность, то, что создает дистанцию между «им» и «мной», что ставит меня в строгие рамки.
Говорил Илья Антонович перед микрофоном спокойно, и совсем не похоже было, что он читал. Несколько раз добавил от себя «так сказать», «это самое» и даже целую фразу – «Вообще за строительство жилья пора приниматься всерьез», отчего у меня екнуло сердце – подобная отсебятина тогда строжайше запрещалась.
– Сильно! – воскликнул председатель, так и не заметивший отсебятины Шулякова.
Вскоре Илью Антоновича утвердили директором судоремонтного завода – предприятия довольно крупного, но отстающего, куда безуспешно пытались послать «на усиление» того, другого, но согласился один Шуляков, он, видимо, не умел отказываться.
Года через два-три судоремонтный как-то незаметно выдвинулся на видное место, и в горкоме партии нам, репортерам, советовали: «Сходите-ка туда, там много интересного. Главное – по всем показателям план перевыполняют».
Человек, как известно, привыкает ко всему, привык и я вместе с другими работниками радио, что на судоремонтном хозяйствует Шуляков, обосновался там прочно, надолго, и когда его избрали первым секретарем горкома партии, это было для меня, да и вообще для многих, как-то вдруг, неожиданно. И сразу же почему-то поползли по городу разные слухи и толки о новом секретаре, порою анекдотические. Рассказывали, например, такую историю. Будучи директором, подошел Илья Антонович к молодому токарю – лентяю порядочному, покачал головой:
– Такой здоровый, такой крепкий, а норму не осиливаешь.
– Э-э, говорить-то легко. Попробуйте сами, – грубовато отозвался токарь.
И вот на другое утро Шуляков пришел в цех, к удивлению рабочих, в старом комбинезоне и сказал ершистому токарю, что сам проработает смену на его станке. Конечно, все это выглядело несколько по-мальчишески; во всяком случае, никто из директоров в нашей области никогда ничего подобного не проделывал. Илья Антонович обтачивал валики – работа не сложная, но требующая сноровки и быстроты, а парень, как дурак, болтался возле него; пот ручьями лил с директорского лица, упрел порядком Илья Антонович, но все же дотянул до конца смены – норма, конечно, была перевыполнена – и сказал парню, махая перед его носом своим длинным замасленным пальцем:
– Вот так и робь. Понял?
Никто из нас – несановных людей – не боялся с любым вопросом зайти к нему. А звонили Шулякову, когда кому взбредет на ум, и в кабинет, и даже на квартиру. Рассерженный слишком докучливым человеком, Илья Антонович кричал в телефонную трубку громко, но отнюдь не барственно: «Послушай, дорогой товарищ, неужели с такой мелочью надо обращаться непременно к секретарю горкома? Твое дело и без меня могут успешно решить». В голосе секретаря столько было искренней досады и в то же время дружелюбия, что жалобщик морщился от собственной бестактности. Шуляков все же часто, против своей воли, ввязывался в мелочи, помогая, а порою и потакая настойчивым просителям, и его безжалостно ругали за это на конференциях и пленумах. Люди эксплуатировали его доброту, его отзывчивость, урывая у Шулякова время, а ведь нет ничего страшнее бесконечных, может быть и важных для отдельного человека, мелочей, утопая в которых руководитель может упустить первостепенное, главное.
Был он прост. И прост не показушно, не наигранно, что случается у иных руководителей, которые гонятся за популярностью; казалось, что велюровая шляпа, светло-серый костюм, который полюбился ему, и галстук случайны на нем, а постоянно он носит кепку с погнувшимся козырьком и старорусскую расписную рубаху-косоворотку. Рассказывали, что Илья Антонович до смерти любил пельмени, блины, шаньги, оладьи, завариху, кулагу и другие древние русские блюда, что-то было в нем все же от старого сибирского мужичка. Был забывчив – то авторучку оставит в чужом кабинете, то карандаш, то папиросы, и эта забывчивость как-то не вязалась с его постоянной аккуратностью, пунктуальностью, и, конечно зная за собой подобную слабость и немножко стыдясь ее, Шуляков говорил: «Тридцать рублей в месяц (счет велся еще на старые деньги) я отвожу из своего бюджета на утерянные ручки».
Любил ходить пешком. Об этом знали многие и старались поймать его на улице. Иногда прохожие видели прелюбопытную картину: стоит Шуляков, держит собеседника своей здоровенной ручищей за борт пиджака и говорит ему что-то с раздражением, а собеседник, вытянув лицо, согласно кивает головой.
Работал в горкоме партии заведующим отделом пропаганды и агитации маленький, юркий человек по фамилии Патрахин. Перевелся он из сельского райкома. С легкой руки Шулякова его сразу же прозвали «бумажным завом». И было за что: Патрахин имел необычайное пристрастие к писанине, – всегда что-то строчил, исправлял, черкал, бормоча недовольно; весь стол свой завалил газетами, книгами, журналами, справками и сводками.
Рассказывают… Как-то Шуляков зашел в отдел и спросил инструктора:
– Когда свою справку представите? Уже все есть, кроме вашей.
Горком проверял работу учреждений культуры, и вопрос этот должен был обсуждаться на бюро.
– Еще позавчера написал, – ответил инструктор. – Да Петр Петрович забраковал. Я уже два раза переделывал, а ему все что-то не нравится.
– А что он говорит?
– Да по языку… О наглядной агитации велел немного добавить, а в остальном – по языку. А по-моему, все там нормально. – Инструктор помолчал и добавил уже тише и недовольно: – Сегодня сам все переделывает. Фразы с конца записки на начало перетаскивает и наоборот.