355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Еловских » Вьюжной ночью » Текст книги (страница 10)
Вьюжной ночью
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:47

Текст книги "Вьюжной ночью"


Автор книги: Василий Еловских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

– Это значит навсегда распрощаться с Москвой. Попробуй-ка потом прописаться. Так тоже не пойдет.

– Боишься?

– Ты думаешь, в Сибири нам будет лучше? Ведь чем крупнее город, тем больше благ выпадает на долю человека. А у вас к тому же такой морозина… Брр! Люди мечтают о Москве. Нне пой-дет!

Смеется. Почему ему так весело? Что-то он не нравился ей сегодня: вихляется по-уличному, посвистывает. Ей хотелось говорить серьезно, обстоятельно, и шуточки мужа были хуже ругни.

– Ну, там увидим, как… Потом видно будет.

Но она чувствовала: ничего «потом» не будет.

Ждала, так долго ждала диплома. И вот он в руках, шершавый паршивец. Голова после бесконечной зубрежки, как в хмельном тумане, не голова – артельный котел. И до сознания вроде бы не доходит еще, что учеба закончена, что уже все, все!.. Но диплом в руках, и комендантша, ворчливая тетя Клаша, уже поторапливает: «Готовьтесь, девчонки. Давайте освобождайте общежитие».

Было грустное прощание. Обнимались. Целовались. Записывали адреса. И говорили, говорили, говорили. О чем только не говорили! В одной из комнат общежития гуляли Зина и две ее подружки – Нюра и Вера: на столе распочатая бутылка сухого вина. Только что проводили на вокзал четвертую подружку, миловидную и ласковую Любу, которая умчалась к своему мужу-лейтенанту в Закавказье.

– А все же повезло Любке, – сказала Вера, бойкая, беспокойная девушка. – Как-то уж очень быстро она подцепила этого лейтенанта. Кавказ все же. Тепло. И фруктов – завались.

– Да что уж!.. – неторопливо возразила Нюра. – Кавказ, Кавказ!.. Дался тебе этот Кавказ. Маленький гарнизонишка. Солдаты да офицеры. Ну еще жены офицерские. До города черт те сколько. И потом – лейтенант. Вызвал какой-нибудь там капитан или майор, и вытягивайся перед ним в струнку.

– Воинская дисциплина, что ж такого…

Обе они – и Вера, и Нюра – едут по распределению в сельские районы.

– Говорят, будто выпускники быстро забывают друг друга, – сказал Зина. – Сперва переписываются и даже встречаются, а потом… А мне вот не верится.

– Посмотрим… – неопределенно посмеивается Нюра. Чувствуется, что она, да и Вера, немножко завидуют Зине, считают ее счастливицей.

В комнату врывается горластая, принаряженная ватага выпускников, человек десять-пятнадцать, больше девушки. Под хмельком. Смотрят на всех и на все сияющими глазами. Зине тоже становится весело. И весело, и грустно. Почти все что-то говорят.

– А знаете, девочки, мне кажется, что я по-настоящему и не жила еще вовсе. А как-то по-детски жила. И думала: вот уж закончу институт…

– Ну, в Александровке тебе будет не лучше. Даже в образе педагога.

– Если бы в самой Александровке. А то затолкнут куда-нибудь. В этом районе – сплошь болота. Ты вот в Тартайск едешь. Город все-таки.

– Всех нас, конечно, переплюнула Зинка. Тихоня-тихоня, а…

– В таких-то все черти водятся.

Смешок. Добрый смешок. Эти девчата и парни приехали из деревень и, хотя за пять лет попривыкли к городу, не прочь были возвратиться и обратно, только бы в райцентр или в село, какое побольше да поблагоустроеннее. Но Москва!.. Пожалуй, никто не отказался бы пожить в Москве, да еще с таким красивым смелым мужем, в готовой квартирке. И опять в голосах двух-трех подружек Зина почувствовала легкую зависть. Нехорошая штука – зависть. Недаром от зависти сохнут. Зависть даже жизнь укорачивает, как говорят ученые.

Зина молчала. Что она могла сказать?

– А в Созоново начали новый универмаг строить. – Это проговорила Вера (она будет работать в Созоновском районе).

«Эх, Верка, Верка, наивная ты душа!»

Сама Зина безо всякого уехала бы в Созоново, а еще лучше в свое родное село (даже рада была бы), хотя понимала: сие почти невозможно теперь – завтра за ней прилетит Евгений. Сегодня ночью она опять слышала, как шевелится и легко ударяет в бок тот, кто теперь жил в ней и о ком она не переставала думать, улыбаясь и вздыхая.

СОЛДАТСКАЯ ЛЮБОВЬ
1

Все это было давно, так давно, что, кажется, вроде бы и не было вовсе, а просто в тяжелом сне привиделось… Вскоре после начала войны наша авиадивизия перебазировалась в тайгу, в глухомань. Оставлять самолеты на старом месте, недалеко от маньчжурской границы, было опасно: немцы научили нас осторожности. И непонятно было, кого это угораздило дать команду построить аэродромы у границы, среди голых сопок, где самолеты стояли у всех на виду, весело поблескивая, как бы ласкаясь (и не легкие истребители, а бомбардировщики)? Садили самолеты у дальних таежных деревень, прямо на колхозные поля и луга. Штаб дивизии расположился в Антропово, деревушке домиков в двадцать. За деревней тянулся кустарник: сплошная сетка из тонких веток – зимой и пышный, благоухающий, непролазный – летом. Говорят, поблизости от Антропово когда-то охотились на тигров. Наши армейские охотники не могли найти даже кабанов: зверей отпугивал грозный, недовольный гул моторов, начинающийся на рассвете и затихающий только к ночи.

…Когда я проснулся, будильник показывал без пятнадцати восемь; через оконце проникал стылый синеватый свет, чуть освещая убогую обстановку моего кабинета – старый обшарпанный письменный стол, стул и скособочившуюся солдатскую койку. Прислушался: тихо. Печатник сержант Андрей Рогов, видать, уже уплелся в столовую; он ночует рядом, в комнатке, за дощатой перегородкой, и всегда тяжело, с какой-то натугой храпит. Его храп мешает мне спать. Там же стоят койки красноармейцев-наборщиков. Наборщики отпросились вечером в деревню. Конечно, ночевать в теплой хате куда приятнее, чем в редакции, где холодище, как на улице.

Редакция и типография нашей дивизионной газеты размещались в длинном приземистом доме, который стоял на окраине Антропово. Он был срублен наскоро, везде огромные – руку просунешь – щели, отовсюду дует, тянет холодом. Мы замазали и затыкали тряпками щели, но тепла не прибавилось. Возле печатной машины «американки» стояла одна-единственная на весь большой домище железная печка, похожая на бочку с квадратной дырой посредине. Сама по себе печка-бочка еще ничего, все зло в трубе: у нее не было задвижки. Пока печка топится – еще терпимо вроде бы, можно погреться, но стоит ей прогореть – все тепло почти вмиг вытягивает на улицу. А задвижку не сделаешь: труба канализационная, из чугуна, с толстенными стенками (железную трубу здесь днем с огнем не сыщешь).

Наборщики мерзли и, не переставая, хныкали, – попробуй-ка поработай на холоде. И только Рогов молчал. Это главный герой рассказа и, разумеется, заслуживает того, чтобы я написал о нем поподробнее. Как и все обитатели нашего холодного дома, он был очень молод. Андрей с завидным терпением целыми днями настраивал не в меру грохочущую от старости «американку», которая из-за смены температур никак не хотела нормально печатать. Ночами Андрей без ропота ежился под холодным одеялом, а утрами наскоро умывался на улице снегом. В общем, был он сержант как сержант, только глаза какие-то жалостливые. Глаза эти не такому парню надо бы, а младой девице, живущей у батюшки да матушки тепло да сытно.

Я временно исполнял обязанности редактора дивизионки и был в звании младшего политрука. Мне только-только минуло двадцать три, и я, помнится, немножко петушился, гордясь своими двумя кубиками в петлицах и новенькой темно-синей авиационной шинелькой со звездочками на рукавах. Бывший редактор, старший политрук, человек не по-армейски изнеженный, не захотел жить в Антропово и перевелся куда-то в город, а нового редактора что-то не присылали.

Пора вставать. Но легко сказать «вставать», изо рта идет густой крепкий пар: без термометра ясно, что в кабинете здоровый морозище. С вечера я набросил на себя кроме суконного одеяльца шинель и полушубок, и сейчас тело даже побаливало от тяжести. Сверху тепло, а снизу сквозь матрац пробирается холодок, и спине плохо, неуютно. Но все же надо вставать, черт возьми. У меня выработался свой метод подъема: под одеялом надеваю гимнастерку и брюки, сжимаюсь, со всего маху отбрасываю одеяло, шинель, полушубок и, стуча зубами, стремительно натягиваю сапоги. Самое страшное – сапоги, они узенькие, хромовые. А ведь летом даже радовался, наивная душа: «Красивые, модные…»

И вот бегу к невысокой сопке, у подножия которой – огромная землянка. Да какая там землянка, целый подземный дворец! Одной стороной он углубился в сопку, а другой поглядывает махонькими веселенькими оконцами в поле, где прошлой весной колхозники сеяли гречку, а сейчас стояли бомбардировщики. В землянке – штаб. Бегу и не чую ног своих, они как деревянные. Будто на ходулях я: топ, топ, топ! В центре штабного коридора топится железная печка, и не простая, а двухэтажная: на большой железянке еще одна железянка поменьше и в обеих огонь. Возле печки мостились штабисты-командиры, сержанты, бойцы. Тут – жара. Говор. Смех.

Стягиваю сапоги и сую белые, мертвые ноги почти что в самый огонь. А он такой веселый, такой манящий… Сколько-то времени ничего не чувствую – будто и огня нету, и ног нету. И вот пальцы начинают невыносимо ныть.

– И квелый же народ, корреспондентики, – посмеивается капитан Угрюмов, рослый, щеголеватый мужчина лет тридцати, как всегда сияя начищенными пуговицами и сапогами. Это заядлый штабист, кадровик. Он так же, как и наш командир дивизии, пожилой болезненный генерал, изредка солидно подкашливает. Я его не люблю, мне не нравится, что со мной и другими младшими по званию он разговаривает с какой-то противной ухмылкой и при этом горделиво приподнимает голову. Но на язык он остер, надо отдать ему справедливость.

– Давно всем известно, что самый квелый народ – штабисты, – отпарировал я, ничего лучше не придумав.

К печке подошла девушка-боец (она работала в штабе машинисткой), быстро и старательно, как это бывает только у новичков-солдат, приложила руку к «головному убору»; в движениях и во всем поведении ее какая-то неестественность, скованность. Девушки-бойцы стали прибывать осенью. Сперва, еще в старых гарнизонах, их размещали в начсоставских домах (девушки все-таки), а сейчас, как и всех бойцов, без поблажек, – в землянках, в тайге. Но то был все же дальневосточный гарнизон: на одну женщину приходилась, наверное, добрая сотня крепких мужиков. А эта была всем девицам девица: стройная, свежая, широкие бедра и полные груди выпирали из солдатской одежды, и казалось, гимнастерка и юбка малы ей. Мечта солдата. Надеть бы на нее широкое цветастое платье да на лужайку пустить с хороводом. Под переливы баяна. Она чувствовала всеобщее внимание и улыбалась снисходительной улыбкой женщины, все понимающей.

Приподняв голову, капитан жадно смотрел на девушку и говорил, улыбаясь:

– Замерзли? Идите сюда.

Девушка промолчала.

– Идите. Слышите?!

Она ответила суховато, совсем не так, как положено отвечать командиру:

– Ничего я не слышу.

– Неужели я так тихо говорю? Батальону подавал команды.

Это было, прямо скажем, не очень остроумно, но кто-то засмеялся.

– Нельзя так отвечать, товарищ боец.

Люба отвернулась от него и спросила у меня:

– Не помешаю?

Я пропустил ее к печке.

– Не трогайте его, – усмехнулся капитан. – Он и сам-то почти доходит, хоть сейчас в санчасть.

Это было уж слишком; видимо, он подумал, что Люба оказывает мне какое-то особое внимание, и решил унизить меня. И хохотнул даже. Как-то по-особому хохотнул – высокомерно.

Угрюмов и раньше лез к ней – игривые разговорчики, двусмысленные шуточки, рисовался, горделиво подбочениваясь при ее появлении. Сейчас он рассказывал, грея руки (он всегда почему-то грел только одни руки):

– В тридцать восьмом году на Вознесенском аэродроме любопытнейший случай произошел. В январе или феврале, не помню уж, прыгнул с парашютом штурман звена. Фамилия его была Озерский или Озеровский – что-то вроде… Прыгнул, а парашют не раскрылся – застопорило. Падает и понимает, что все, конец! С ума сходит от страха. И думает: «Никогда не верил в бога. Но если ты есть, оставь меня живым. Оставь! Весь век буду молиться». И ведь надо же было случиться такому: упал он, понимаете, прямо в сугроб. С восточной стороны Вознесенского есть небольшой овраг. И вот он бухнулся как раз в этот овраг. Точнее, на склон его, в сугроб. И как бы прокатился в снегу. Санитарная машина на всей скорости мчится к месту падения. Медики в окно глядят и уже носилки направляют, кости собирать. Подъезжают, значит, а он вылезает из сугроба цел, невредим. Только поцарапался. Да!.. Уволился потом из армии и, говорят, ярым религиозным фанатиком стал. В церковь начал ходить. И даже на попов доносы писал, считая, что те плохо поповскую службу несут.

На лице капитана брезгливая гримаса.

– Религиозным людям легче умирать, чем нам, грешникам. Мы ведь знаем, что от нас ничего не останется. Даже могилы со временем сровняют и поставят на них дома.

Он стукнул зачем-то носком сапога о край печки:

– Впрочем, церковники тоже не очень-то пугались греха. Вся история христианства зиждется на крови. Библия утверждает, что бог сам водил полюбившихся ему древних варваров на битву. И варвары эти истребляли всех, даже детей. Даже овец и ослов. И многие из этих деспотов считаются теперь святыми.

Чувствовалось: все это он говорит только для нее, для Любы. Посмеиваясь, придвинулся к девушке.

– И посему делайте вывод: жить надо сегодняшним днем. Не пугаясь греха. А то ходят, будто сонные. Как рахитики. Все вполсилы.

Да, он ее обгуливал. И как грубо, примитивно. Мне вспомнилось… Дня три назад Угрюмов, так же вот посмеиваясь, говорил двум лейтенантам-летчикам: «В жизни побеждают смелые и нахальные. И последнее, пожалуй, более важно, чем первое».

– Надо брать от жизни че можно, – ухмыльнулся боец Шагин, шофер, мрачный, неуклюжий и, как говорили красноармейцы, знавшие его, глупый донельзя человек, до войны сидевший в тюрьме за хулиганство и поножовщину. – Греха-то и быть не может. И бояться, значит, неча. Жми на всю катушку!

Шагин прямо-таки ел глазами Любу.

От угрюмовского пошловатого монолога и уж вовсе невыносимой шагинской реплики всех покоробило. И один из командиров, пожилой майор, недовольно кашлянул:

– Хватит! Не туда вас обоих повело.

Вечером, возвратясь из столовой, я увидел Любу у себя в типографии; она стояла, упираясь спиной о подоконник, держала шапку в обеих руках и игриво раскачивала этой шапкой. Голова ее тоже слегка раскачивалась; волосы, пышные, цвета осенней соломы, срезали лоб наискось, закрывали половину правой щеки и мягко ложились на воротник грубой шинели. И опять мне почему-то подумалось: с хороводом бы ей на лужайке…

В двух шагах от нее стоял Рогов – нога к ноге, одной рукой ухватил пряжку ремня и методично постукивал пальцем по пряжке, другой покручивал шпагатик: поза неловкая, видно, что напряжен. Спрашивает у нее, улыбаясь:

– А ты любишь цветы? Знаешь, здесь они какие-то не поймешь. Красивые. Я б сказал, даже очень красивые, но почему-то не пахнут. У нас на Урале нету таких.

– А какие у вас деревья?

Голос у нее другой, не тот, что утром, – веселый, простой, домашний какой-то.

Я хотел незаметно проскользнуть в кабинет, но сержант, увидев меня, сказал громко, официально:

– Товарищ младший политрук! Вот эта девушка жила возле Алма-Аты. Яблоков, говорит, там!.. Обещает попотчевать после войны.

Рогов хотел мира, он немножко заискивал. Вспомнив, что в типографии быть посторонним нельзя, добавил:

– Она – на секунду. Сейчас уйдет.

Люба надела шапку и потирала пухлую щечку рукой. Стеснялась.

– Ничего, ничего… Если спросят меня, скажите, что в штабе, – пробормотал я, неловко поворачивая назад.

– Мне надо идти. – Девушка ринулась к выходу. Рогов за ней.

Нам всем было как-то не по себе.

Наружная дверь нашего холодного дома была с фокусом: когда ее открывали вежливо, легонько, она громко и сердито скрипела, и когда быстро и грубо – молчала, как немая. Сержант, конечно, знал об этом и, подскочив к двери, с силой толкнул ее, но она – вот неладная! – на этот раз почему-то пронзительно заскрипела.

В столовой, за ужином, капитан Угрюмов сказал мне, четко отделяя каждое слово:

– Вы ничего не замечаете за своим сержантом-печатником? Как его?..

– Рогов.

– Да, да!

– Ничего. А что?

– Понаблюдайте. Он с девушкой-бойцом… С Любовью любовь крутит. – В голосе капитана та же снисходительность.

– Ну!

«Ну» можно произнести по-разному. Мое «ну» выражало неудовольствие и нетерпение. Угрюмов насупился:

– Вы что нукаете, товарищ младший политрук? Я вам сообщаю то, что уже всем известно. А, между прочим, долг службы обязывает вас раньше других узнавать все о своих подчиненных. Тоже мне по-лит-работ-ник!

Он говорил резко, как всегда самодовольно приподняв голову, и было ясно, что ему нравится читать нотации. А я злился. Весь сегодняшний день у меня был нелегким: утром уехал в одну из эскадрилий, промерз в кузове полуторки, много работал, не обедал, обратно прошел пешком километров двадцать, проголодался как волк, а официантка принесла всего-навсего ложки три сухой перловой каши, поверх которой плавала микроскопическая лужица масла, и стакан чая. А тут еще этот самодовольный тип. До чего же у него длинный, неприятный нос, подумал я. Свисает над сердитой губой как козырек. Раньше я вроде бы не замечал его длинного носа. Тихонько, но с явно выраженным сарказмом я сказал, не глядя на капитана:

– Нет, черт возьми, все же досадно, что с каким-то сержантом…

– Что вы хотите сказать, товарищ младший политрук? – зашумел он, делая ударение на слове «младший».

«Ээ, была не была!» – вдруг подумал я с какой-то непонятной мне лихостью и, глядя в тарелку, сказал убежденно:

– Девочка, конечно, не дурненькая… – Я старался говорить словами Угрюмова и подражать его интонациям. – Пухленькая. Свеженькая. Мда!

– Что вы паясничаете?

– Нет, женщина все же должна тянуться к сильной личности. А не к жалким рахитикам. Разве вы не согласны с этим?

– Что вы пле-те-те?! Что вы ломаетесь? – Он почти кричал. – Дисциплины армейской не знаешь? Хор-рош!

– Да, да, хороша. Что скажешь. Солдатка, а гордая. А гордые женщины так заманчивы. В них что-то такое, этакое… Конечно, она делает непростительную ошибку, оказывая предпочтение младшему командиру… Ну, что сержант!..

Я всеми силами старался показать, что знаю его отношение к Любе. Но Угрюмов делал вид, будто не понимает меня. И все грубо поучал, наставлял…

– Я лично тоже обожаю гордых, – продолжал я. – А у этой еще фигурка какая! Мм! Не девочка, а конфета. И как она там с сержантом Роговым? Даже перловка в рот не лезет, черт возьми, как подумаешь об этом.

– Ты что?!!

– Но ведь это у меня не лезет, а не у вас, товарищ капитан.

На нас стали оглядываться.

– И голос у нее чудненький. Этакий нутряной. Ласковый. Многообещающий…

– Замолчи! Я приказываю замолчать! Сколько лет в армии?

Это непростой вопрос: некоторые старые вояки любили задавать его военнослужащим-новичкам, стараясь показать тем самым, что новички еще недостаточно опытны, не все понимают. И их надо учить да учить.

Капитан наливался злостью. Но мне его было не жаль. Он не жалел других, что было жалеть его! Человек я в армии временный – пока война… Мне все равно. Будь что будет.

 
– Мне не к лицу и не по летам…
Пора, пора мне быть умней!
Но узнаю по всем приметам
Болезнь любви в душе моей…
 

Эти стихи вконец взбесили его. Он уперся в меня глазами и, признаюсь, мне стало вроде бы не по себе: на меня повеяло холодом, чем-то даже жестоким.

2

Когда мы в спешном порядке готовили очередной номер нашей маленькой газетки (впрочем, мы всегда почему-то спешили), ко мне прибежал посыльный.

– Товарищ младший политрук, вас вызывает батальонный комиссар Дубов. – Боец едва заметно ехидненько улыбался и смотрел, так, будто хотел сказать: «А я что-то знаю. Знаю, а вот не скажу».

У посыльных особый нюх, они без ошибки определяют настроение начальства. Но надо сказать, что и мы, командиры и политработники, глядя на посыльных, тоже частенько без ошибок определяли, что нас ожидает. В этот раз готовилось что-то недоброе. Батальонный комиссар Дубов работал начальником политотдела дивизии; уже пожилой, толстяк и добряк, скрывавший свою доброту за внешней показной суровостью, которая сбивала с толку новичков, настораживая их и пугая.

Я доложил Дубову: «…по вашему приказанию прибыл». Батальонный комиссар коротко, холодновато взглянул на меня и долго рылся в ящике стола, что-то перебирая там: это была верная примета, что старик сердится. С силой задвинул ящик и сказал:

– Садитесь. Ваш печатник…

– Рогов.

– Вот, вот!.. Этот самый Рогов… Этот самый Рогов связался с девушкой-бойцом…

– Логиновой.

– Вот, вот! У вас великолепная осведомленность, слушайте. Тогда становится непонятным ваше пассивное, так сказать, отношение к этому делу. Может быть, вы объясните.

«Угрюмов поработал. Его следы».

Я стал намекать Дубову об этом, осторожненько, туманными фразами, но получилось длинно, сумбурно, неясно.

– Что-то я вас не пойму. Кто-то на кого-то наговаривает. Какие-то странные намеки на капитана Угрюмова. Собственно, в чем вы его обвиняете?

– Вы пользуетесь сведениями капитана Угрюмова, товарищ батальонный комиссар, – сказал я напрямик и посмотрел на Дубова, стараясь определить, как это на него подействует. Вроде бы никак, не лицо – изваяние, ни один мускул не шевельнется, не дрогнет. – А он, капитан Угрюмов, по-моему, сам прихлестывает за этой девицей.

– У вас есть факты?

– Фактов у меня, положим, кот наплакал. Но!..

– Вот то-то что «но». И потом, что это за выражение «кот наплакал»? Если нет фактов, то получается сплетня. Я, между прочим, имею сведения от трех человек. Хотя должен сказать, что действительно первым мне сообщил Угрюмов. Кстати, он мне доложил, что вы очень грубо разговаривали с ним вчера в начсоставской столовой. Он старший по званию, имейте это в виду. Подождите, прежде закончу я. Что у вас за привычка перебивать начальника? Одиннадцатого числа ваш Рогов почти до отбоя проходил с Логиновой по лесу. Ее утеряли во взводе, начали искать, и всякое такое. Несколько часов отлучки. Видал, куда повело?

– Что-то не верится, товарищ батальонный комиссар.

– Что не верится?

– Несколько часов… по лесу…

– Ну?!

– В холод такой. В шинелях. Да еще в темноте.

– Ээ! – сердито махнул он рукой и с усмешкой, почти как Угрюмов, поглядел на меня. – Вот что! Поговорите с ним, как положено. Объясните, что такое поведение недостойно советского воина. А то сперва прогулки, отлучки… Кстати, он отпрашивался у вас в тот день?

– Отпрашивался, товарищ батальонный комиссар. Только, конечно, не говорил, что с ней…

– Так он тебе и скажет. Прогулки, отлучки, а потом, понимаешь, беременность, «чепэ». В шестьсот двадцатом БАО два бойца-девушки забеременели. Только успели приехать и – все, готово. Неприятности. Пусть газету получше печатает. А то или бледная какая-то, или столько краски пустит, что в руки не возьмешь. – Голос батальонного комиссара снова стал резким. – Блуд разводите.

Признаюсь, Дубов сказал не «блуд», а словечко покрепче.

– Я-то тут при чем?

– Твой красноармеец.

Надо сказать, что на первых порах за девушками-бойцами у нас был присмотр построже, чем у любой дотошной мамаши. Правда, только на первых порах…

Рогова в типографии не было, он участвовал в лыжных гонках. Пришел уже под вечер, злой, с повязкой на лбу и на вопросы наборщиков отмахнулся:

– Да так… ничего. Бузгнулся маленько. Да ничего, говорю. А что соревнования… Соревнования как соревнования. Лыжи всем дали хорошие. И шли нормально. Особенно старшина один. Ну, это настоящий мастер. Забыл его фамилию. А я пятым шел. За Шагиным. И сволочь же он, этот Шагин, я вам скажу. Седни я это окончательно понял. Там есть одна сопка высокая. И когда мы поднялись, я ходу прибавил. А спуск крутой и изгибается как дуга. Я решил Шагина обогнать и свернул с лыжни. А скорость прямо бешеная. В общем, сглупил я, зацепился за что-то и полетел. Прямо на куст. На сучья. Вот гадство! Сгоряча-то ниче вроде и не почувствовал. А так… удар только. Но вижу – кровь хлещет. Хотел подняться, да шиш. Боль в ноге, ну прямо дикая. Нет мочи терпеть. А Шагин обернулся и усмехнулся, сволота. Был бы человеком, а не свиньей, так помог бы. Ах ты, паразит, думаю! Палкой бы тебя по кумполу угостить. Ну, тут ребята подбежали… Он же блатной, Шагин этот. А такие помогают только своим. И потом еще из-за Любки он…

Андрея Рогова я позвал к себе в кабинет и сказал, как мог, сурово:

– Вот что, парень. Гулять – гуляй, но чтоб никаких следов не оставалось. Понял?

Это было не совсем по инструкции, данной начальником политотдела, и вообще не по правилам, но мне казалось, что так будет лучше.

Он отвел глаза, на его переносице появились складки.

– Тут ить капитан, наверно, наговорил. Это он все чего-то заедается.

– Да что капитан! Вы за себя отвечайте.

– Ну, а в чем я виновен?

Рогов – нервный, впечатлительный человек. Таким трудно в армии. Разговаривает со всеми не по-армейски многословно, вежлив, предупредителен, но, если его обижают, может взвинтиться, и тогда говорит резко, грубо. И вообще в нем больше штатского, чем воинского, в этом сержанте, это сразу видно, если присмотришься: одеваться любит с излишествами – то начсоставский ремень натянет, то голенища внутрь подогнет, и получаются сапоги не сапоги, черт те что (вот и сейчас у него опять не в порядке с голенищами, гимнастерка топорщится, – как петух после драки); вечерами он мирно, совсем по-домашнему, похохатывает с красноармейцами и говорит каким-то простецким, полупьяным языком: «Дык че ты, Петька?!», «А ну тя к чемору! Не блезирничай уж!»

– Что я сделал такого?.. – В голосе боль. – Рылом не вышел?

Внимательно слушает меня, виновато помаргивает, но, чувствую, не согласен со мной.

– И я за вас отвечать не намерен.

В его жалостливых глазах недоумение:

– Но, товарищ младший политрук!.. Мы с ней не как-то… А мы вполне серьезно.

– Ну и что?

– И ничего такого…

– А отлучки?

– Ну, один раз было. И ничего плохого в наших отношениях нету.

– Плохого не плохого, а нельзя, вам говорят.

– Мы жениться будем.

«Этого еще не хватало!»

– После войны будем, – поправился он.

– Вот после войны и женихайтесь. Потом все будет можно.

– Я люблю ее. И я серьезно с ней.

Разговор этот мне все больше и больше надоедал. Видимо, Рогов заметил что-то в моем лице.

– Выходит, скрываться надо, – сказал он с тоской. – Выходит, только тайно можно.

– Никак нельзя. Ни тайно, ни открыто. Да ты что, не понимаешь, что ли? Она – красноармеец. Крас-но-ар-меец!

– Но мы же только так… дружим.

«Ничего не хочет понимать», – думал я, злясь уже не только на него, но и на себя.

– А мы все равно будем дружить. Я не могу без нее. Честно говорю. – В его голосе упрямство. – И что все лезут к ней?

– Кто все?

– Я не о вас говорю, товарищ младший политрук.

Я молчал. Если б все зависело только от меня, я бы вообще ничего не говорил сержанту. Вспомнилось вдруг… Вчера под вечер я пошел прогуляться. Вяло и бесшумно валились на землю хлопья снега, и снег этот приглушал случайные звуки, возникавшие в безмолвной, застывшей тайге и сонной деревушке. Едва слышно кашлянул часовой: знайте – не дремлю. А какой приятный свежий воздух! Я неторопливо прошагал по деревне, которая чем-то напомнила мне окраинную улочку уральского городка, где я родился и жил до армии, миновал столовую, затихший штаб и остановился, услышав оклик знакомого лейтенанта Грищенко, командира «бабского» взвода, где было тридцать две девушки, и в их числе Люба Логинова. Грищенко стоял у землянок, возле которых был аккуратнейше расчищен снег и проделаны дорожки.

– Ну как воюете? – спросил я, едва скрывая улыбку.

Многие командиры дружелюбно подсмеивались над «бабским» взводным. Я ждал веселого ответа. Но Грищенко был сердит. Сплюнул:

– Да ну к черту!.. Прошусь в обычный взвод. К мужикам. Не могу больше. Обещают перевести. С ними ведь знаете как… – Он мотнул головой в сторону землянок. – Да и землянки эти… Одна халтура, а не землянки. Сунешь в печку две лучины – жара, спасенья нету. Хоть на улицу выбегай. Пройдет час какой-нибудь – холодище. Опять сунешь лучину – опять жара нестерпимая. Особенно ночью плохо. А они же все спят без задних ног. И простывают, конечно. Чихают, насморк и все такое. А что касается меня… После отбоя-то к ним не сразу и войдешь, черт те в каком они виде там.

На лице «бабского» взводного неподдельное огорчение. Я успокаивал его, говоря обычные в подобных случаях банальные фразы: «Уж если обещают, то сделают…», «В армии всяко приходится…»

Из землянки вышла Люба Логинова. Она, видимо, не ожидала встретить рядом со взводным меня, недоверчиво, как-то даже настороженно глянула на нас, замялась было, но тут же сказала громко:

– Товарищ лейтенант, разрешите к вам обратиться? Разрешите мне отлучиться на тридцать минут.

В таких, случаях взводные обычно спрашивали, куда и зачем. Грищенко ни о чем не спрашивал и метнул на меня многозначительный взгляд: «Уж мы-то с тобой, слава богу, знаем зачем. Нам эти штучки-дрючки – ооо как! – известны».

– Да вы же сегодня и так уже уходили. Скоро пойдете кино смотреть. Постойте с нами, чистым воздухом подышите. Какая все же прелесть – воздух таежный. Медовый какой-то. До армии я в Кемерово жил. Ну, у нас там воздух, конечно, другой.

Тут же без всякого перехода лейтенант сказал, что ожидается потепление, но метеорологи, «бывает, брешут», и неизвестно, в самом ли деле спадут холода. Потом сообщил новость: охотничья команда подстрелила двух здоровенных кабанов, и завтра в столовой будет гуляш из кабаньего мяса.

– Дичатинки поедим, – довольно потер руки Грищенко. – Это, брат, штучка! А там, глядишь, и медвежатиной угостят армейские охотнички.

Люба беспокойно переступала с ноги на ногу, будто на раскаленных углях стояла, лицо жалкое, болезненное. Было тяжело, неприятно глядеть на нее. Отошла от нас развалистой, совсем не армейской походкой.

– Видал? – сказал Грищенко.

Это был грубоватый вояка, отвергавший всякие «сантименты», всегда твердо, не щадя живота своего отстаивавший «дисциплинку». Чувствовалось, он немного растерян, командуя солдатами в юбках.

– Слушайте, приструните хоть покрепче своего сержанта. А то, смотришь, опять торчит тут. Давайте заключим союз: вы – оттуда, а я – отсюда. Ха-ха! Между прочим, видел вчера сценку одну. Капитан Угрюмов у штаба придирался к вашему сержанту. Дескать, не так поприветствовал. Не по уставу.

Люба, по-цивильному покачиваясь, неторопко прошлась мимо землянок до кустарника, облепленного снегом и похожего на высокие сугробы, и стала там что-то рассматривать. В сторонке, по дороге, проходили красноармейцы. Вот один из них (это был шофер Шагин) подбежал к Любе и что-то начал ей говорить, говорить. И тоже, как капитан Угрюмов, подбоченивается, рисуется, нос кверху. Она ответила что-то резкое. Но тот хоть бы что, даже слышно было, как смеется. Она пошла, он встал ей наперерез.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю