Текст книги "Кануны"
Автор книги: Василий Белов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
IV
Он едва удержался, чтобы не сходить в Шибаниху до Иванова дня. Всю троицкую неделю до заговенья он жил с ощущением душевной Я приподнятости, начал бывать на всех деревенских праздниках. Он то в одной, то в другой деревне несколько раз видел Тоню, сначала в троицу, затем в заговенье. Она, как и все девушки, плясала и пела на гуляньях. Прозоров узнал о ней все, что мог. Тоня жила в безотцовской семье, с матерью и двумя младшими братьями, у нее было обидное прозвище, но у кого в деревнях не было прозвищ? Она считалась не хуже, не лучше других, но он теперь знал, что никто, кроме него, не принимает ее всерьез.
В Иванов день он пришел в Шибаниху, пряча желание увидеть ее за внешним предлогом: надо было узнать о продаже зерна.
Превосходный полдень опять был ярок и зелен. Лето только что вошло в полную силу, но оно еще не изнуряло людей ни работой, ни зноем, только скотина уже страдала от оводов. Прозоров нарочно пошел не большой проезжей дорогой, а той, знакомой тропой, через покосы, мимо озера и над речкой. По этой дороге старухи ходили в церковь, девки и парни на гулянки, а мальчишки удить.
Так славно было ступать по этой веселой тропе! Молодые, сочные, зацветающие травы росли чуть ли не на глазах, они так и перли из теплой земли. Казалось, от одного вида мясистых стеблей щавеля вязало во рту. Дикий, цветущий бело-розовым цветом клевер источал едва уловимый медовый дух. Везде домовито гудели шмели, они кургузо садились то на клевер, то на бордовые колокольцы, огнетая их своей тяжестью. Купальницы, затопившие было весенней желтизной все луга, теперь уступили место этим колокольцам, первым ромашкам и нежной, пронзительно-розовой, словно лазурной гвоздичке, которую называют в народе девичьей красотой. Кое-где в парных низинках уже зацветал пушистый, белый, с кремово-желтым отливом багульник. В конце сенокоса он будет дурманить косцам головы, но пока его очень немного, и тонкие запахи других трав овевают лицо при каждом, еще нежарком луговом вздохе.
Дорожка, обросшая панацеей, бежала по сенокосным полянкам. Она то касалась молодого березняка, то огибала густые всплески ольхи, ивы и не до конца отцветших черемух, то вскидывалась на краснеющую земляникой горушку, то спадала в комариную, пахнущую папоротником низину. Остро, слепяще мерцало в зеленых прогалинах густой синевы долгое озеро.
«Боже мой… – смутно и как-то отстраненно, будто это был не он, а кто-то со стороны, думал Прозоров, – Боже мой… Как все хорошо…» Под вечер он вышел на заречные шибановские покосы, к тому самому сеновалу, где сушился две недели тому назад. В сеновале все было так же, как и тогда, только осы свили под крышей серое большое гнездо. Оно висело вверху словно лукошко, но было почему-то совсем безжизненным. Владимир Сергеевич прилег на сено, стал слушать кукование кукушки и шелест осин за стеной сеновала. Он был сейчас совершенно счастлив. Может быть, это ощущение полного счастья разом вскинуло его на ноги: он подтянул сапоги, отряхнулся, одернул жилетку. «Да, люди счастливы, пока они не замечают своего счастья. Оно, это самое счастье, исчезает, как только осознаешь его… Почему же оно исчезает как раз тогда, когда его осознаешь? И уже не возвращается больше…»
Владимир Сергеевич Прозоров отмахнулся от этой мысли, как от назойливого комара, который звенел над затылком и около уха. На эту отмашку из гнезда молниеносно вылетела оса. Прозоров отмахнулся от нее, и вдруг сразу несколько ос с жалобным звоном бросились на него. Одна из них вцепилась в запястье, конвульсивно выгнулась и влепила жало. Прозоров, смеясь, по-мальчишески резво выскочил из сеновала. Острая боль в руке тотчас исчезла, но через минуту рука заныла и начала тяжелеть. Когда осы прекратили преследование, Владимир Сергеевич набрал сырой земли и осторожно, чтобы не запачкать манжет, приложил к опухшей руке. Однако боль стала еще устойчивее.
«Шутки шутками, а что было б, если б все осы ужалили сразу, одновременно? – подумалось Прозорову. – Пожалуй, было б не до сватовства».
Посмеиваясь над собой и стараясь не думать о распухшей руке, он вышел в заречное поле, к мосту, ведущему на шибановский берег. Здесь, у картофельных погребов, выкопанных в песчаном высоком берегу, Прозоров сел и огляделся. На той стороне стояла Шибаниха. Оттуда слышались голоса мальчишек и взрослых парней, играющих в «бабки». Большому гулянью было еще не время, но гармонь уже сказывалась в одном конце, словно бы не всерьез. И так же, как бы не взаправду, прозвучала девичья песенка:
Мой миленочек лукав,
Меня дернул за рукав.
Прозоров не разобрал конец частушки и вдруг взволновался. Взволновался и ужаснулся тому, что он хотел сделать. Он решительно вышел к мосту. Какой-то мальчонка в закатанных выше колен штанах, в красной праздничной рубахе, стоя в воде, высматривал рыбину. Увидев Прозорова, он засмущался и, набычившись, пошел по воде, к берегу.
– Ты чей, мальчик? – окликнул Владимир Сергеевич.
Мальчишка остановился и, стесняясь еще больше, уставился в землю.
Прозоров подошел к нему.
– Так чей же ты?
– Рогов.
– Ивана Никитича?
– Игы.
– А как зовут? Да ты не бойся.
– Серегой. – Мальчик окончательно смутился.
Прозоров достал серебряный полтинник и подал ему.
– Возьми, купишь в лавке пряников.
Сережка замотал головой и бросился бегом в гору.
Прозорову пришлось дважды окликнуть его, чтобы остановить.
– Подойди сюда, не бойся.
Сережка подошел.
– Ты Тоню знаешь?
– Пигалицу?
– Ну да, – улыбнулся Прозоров. – Ты можешь ее найти?
Владимир Сергеевич, стараясь быть спокойнее, объяснил свою необычную просьбу: Сережка разыщет в деревне Тоню и пошлет ее сюда, на этот берег, только чтобы никто об этом не знал. Мальчишка внимательно слушал и серьезно кивал, обещая сделать все точь-в-точь. Он так и не взял полтинник, побежал через мост, в гору, к деревне. Владимир Сергеевич проводил глазами красную рубашку и только теперь заметил, как сильно бьется сердце… Опомнившись, он со стыдом обдумал всю нелепость своего положения, но было уже поздно: красная рубаха Сережки мелькала где-то в густых проулках деревни.
Было далеко за полдень. Вокруг переливались от ветра хлеба: поле ржи сквозило тем сизым отливом, который приходит вместе с выходом озими в трубку. Густой, но не навязчивый запах зеленых соков плотно и настойчиво вместе с ветром давил со стороны поля. По песчаной дороге шли в Шибаниху ранние гости: старухи с внучатами. Они шли полем босые, неся обувь на палочках за спиной, вместе с узелками гостинцев. Выходили на мост и крестились, затем переходили на шибановский берег и долго, не торопясь, мыли в речке ноги. Затем поднимались в гору, по тропкам, к подворьям своей родни. В деревне изредка взыгрывали первые гармони, слышались крики играющих в «бабки».
Владимир Сергеевич Прозоров то садился под крышу погреба, то вставал и ходил около. Никогда в жизни он не испытывал такого стыда и волнения.
* * *
В деревне жизнь шла своим чередом. Шибаниха праздновала Иванов день. Какое ей было дело до того, что за рекой на взгорье волновался и маялся Прозоров?
Один Сережка Рогов, обремененный заботой и тайной, думал о нем. Мальчишка прибежал в деревню и огляделся: искать Тоню, да еще в праздник, дело не шуточное. Маленькие ребята били по рюхам в проулке у Кеши Фотиева, неподалеку играли в «бабки» мужики и большие ребята.
Сережка сбегал в другой конец, потом на малый посад. Нигде не было видно больших девок, одни маленькие сидели на бревнах и качались на скрипучих качелях. Каждая держала в носовом платке по праздничному крашеному яичку. «Тоже петь норовятся, копырзы», – подумал Сережка, подражая дедку Никите. Он почти всегда подражал дедку, но сам это, конечно, не замечал.
– Вы Тоньку-пигалицу не видели? – он остановился и сердито поглядел на девчонок.
– А тебе на что?
«Не стоит с ними связываться». Сережка побежал дальше. Он обязательно нашел бы Тоньку, обегал бы все дома и нашел бы, не остановись он у толпы, где мужики и ребята играли в «бабки».
Сережка, стараясь не забыть о своем деле, решил посмотреть хоть капельку. Крепче всего он любил в своей жизни играть в козонки. У него даже имелась своя битка. Десятка два крашеных и столько же некрашеных козонков лежало дома в натодельной пестерочке. Он копил «бабки», часто проигрывая их другим ребятам, но после каждого пивного праздника, когда мать варила студень, ему доставалось два, а то и четыре. Как было не взглянуть на игру!
Он протиснулся сквозь девок и баб. Играли самолучшей в деревне биткой – нечаевской. Только что начали очередной кон. Иван Нечаев, в красной, как у Сережки, рубахе, поставил свою пару и далеко закинул малую битку. Ведь тот, кто закинет все дальше, первым будет и бить. И все охнули: уж очень далеко закинул Иван Нечаев.
– Ну, Ванюха, гляди, не попасть!
– Попаду не попаду, лишь бы первому, – сказал Нечаев, давая место Жучку. – Давай, Кузьмич…
Шибановцы не любили Жучка за жадность и хитрость. Куда было Нечаеву связываться с Жучком, ежели Жучку были нипочем не только Микулин, но и председатель ВИКа, и Игнаха Сопронов, бывший секретарь ячейки. Говорили, что после того, как Сопронова сняли с ячейки, Жучок обозвал его попом-расстригой, и Сопронов уехал из волости куда глаза глядят.
Жучок взял из фуражки пару убогих некрашеных овечьих «бабок» и поставил на кон. На него зашумели:
– Ты чего экую мелюзгу?
– Ставь коровьи, крашеные!
– С такими не примем!
Жучок неохотно заменил козонки. Встал и забросил битку совсем рядом, всего на сажень от черты.
– Ну, Северьян Кузьмич! – захохотали вокруг. – Добро бить, да что останется. Самый остатний…
– Мне торопиться некуда, – сказал Жучок своим сиротским голосом, зорко поглядывая за Кешей, который забросил битку чуть подальше. Акимко Дымов, гостивший у Нечаева, подтянул голенища и тоже поставил пару, за ним бросили битку братаны Новожиловы, председатель ВИКа Микулин и шибановский поп.
Павел Рогов поставил свою пару и прикинул, откуда бить. Нечаева по-прежнему никто не осмелился перекинуть, он был первым. Между Дымовым и Нечаевым оказалось порядочно места, и Павел перекинул Акимка, чтобы пробить вторым.
Наконец все желающие играть поставили свои «бабки». Больше никого не было. Кон стоял как на блюдечке, все встали подальше от боков. Бабы, не смолкая, подначивали играющих:
– Этот-то, этот-то…
– Не говори!
– А ты чего, Северьян, близко? Гляди, ничего не останется, всех выбьют.
– А председатель-то? Где дак первой, а тут самый остатний.
– Нет, это Жучок самый остатний.
– Этот пазганет!
– Ну! А ты, батюшка, после кого?
Отец Николай не отвечал, водил плечами притопывая. Он делал разминку.
Ивану Нечаеву подали его каменную битку. Нечаев встал на свое место, расставил ноги, обутые в не очень новые, но хорошо промазанные дегтем сапоги. Сдвинул под пояском красную ластиковую рубаху, прищурил правый глаз и поднес к носу битку. Он прицелился так трижды, поднося битку к самому носу. Потом вдруг отступил правой ногой назад, размахнулся. Дважды быстро переступил вперед и сильно ударил в кон, подавшись вперед всем своим коренастым телом. И затряс от обиды белой своей головой: битка прошла выше кона.
– Вот! – охнула его сестра Людка. – Не будешь эк далеко закидывать!
Нечаев, отказавшись «солить», в отчаянии махнул рукой и отошел в сторону. Павел взял битку и ударил без подготовки. Битка прошла тоже верхом и с краю. Это был тоже позор. Павел решил «посолить», то есть поставить двойную ставку, но «бабки» кончились. Он затравленно оглядел народ, заметил Сережку, своего юного шурина, который, чуть не плача от обиды, глядел на него.
– Сережа! А ну беги, принеси козонков!
Сережка схватил кепку и что было духу бросился домой за «бабками».
Павла не стали ждать. Микулин выбил всего одну «бабку», Новожиловы трех на двоих, а отец Николай и Кеша позорно промазали…
Бабы потешались над незадачливыми игроками, кон оставался целехоньким, когда очередь дошла до Жучка. Жучок же с близкого расстояния сильно хрястнул в самую середину, козонки из-под битки так и брызнули… Он сложил в корзину целую кучу выигранных «бабок».
– Ну и хитер, Северьян, хитер!
– Солить не солил, а всех обставил!
– Так вы чего, мужики, неужто Жучку уступите?
– От молодец!
И Сережка забыл то, о чем просил его Прозоров. Он с сердечной болью отсчитал дома десяток «бабок» и приволок Павлу. Игра началась снова… Пестрая сутолока Иванова дня заволакивала Шибаниху. Молодежь из дальних волостей еще не скопилась в деревне, но деревня на широкую ногу принимала гостей. Улицы совсем опустели. Весь народ был по домам. И вот как раз в этот момент из отвода от поскотины в деревню вошли двое странных людей. Обвешанные сыромятными ремнями, держа в руках сундучок с каким-то непонятным «струментом», они попросили воды у новожиловского колодца. Напились и откашлялись. И вдруг один из них, здоровенный рыжий мужик в английской, с большим козырьком фуражке, набрал воздуху, заорал:
– Кому животину лечить, легчить, быков, жеребят, обрубать копытаа! Легчить, лечить, обрубить копы-таааа!
В домах заоткрывались окошки, завысовывались головы гостей и хозяев. За чужаками увязалось человек шесть прискакивающих ребятишек. В том числе и Сережка Рогов…
«Коновалы, коновалы пришли!» – потянулся, полетел ветерком занятный слух.
Акиндин Судейкин сидел дома со свояком Егором. Он только что налил в ендову кислого, не больно удачного пива и только хотел налить в стаканы, как с улицы донесся этот громкий призыв коновалов.
– Стой, Егорко! – Акиндин вскочил со стула. – Вон оне! Как раз вовремя…
– Неужто всурьез? – свояк не верил своим ушам.
– Всурьез… Матка, зови их сюды.
Акиндинова женка заревела в голос, двое девчонок-подростков тоже захныкали. Но Судейкин был неумолим, он уже давно решил прикончить «дело», вылегчить жеребца.
– А ну остановить водополицу! – крикнул он на плачущее семейство. – Вот я вас!
Когда коновалы сравнялись с домом, Судейкин высунулся в окошко:
– Откуды, товарищи?
Коновалы остановились.
– Дальние. Сейчас с Пунемы правимся.
– Милости прошу к моему шалашу. Заходите.
Коновалы переглянулись: приглашение было как будто серьезным. Они зашли в избу, поздоровались, а хозяин сразу налил им пива.
…Через полчаса вся Шибаниха знала, что Акиндин Судейкин будет легчить Ундера. Сережка Рогов стоял с раскрытым ртом среди мужиков и ребят, скопившихся в проулке в доме Судейкиных.
– С чего это он вздумал жеребенка-то легчить? Рехнулся, видать! – сказал Акимко Дымов, усаживаясь на тесовом штабеле.
– Судейкин в землю на две сажени видит, – возразил Савватей Климов.
– Видно, причина есть.
– Притчина одна.
– Да какая?
– А такая, что капитал, свое заведение.
– Ну, загнул. Да какой в Ундере капитал-то?
– В Ундере-то? В ём капиталу… – Савватей Климов присвистнул, – на тьпцу кобыл хватит, не то что в тебе. У нас-то вон и всего по одной бабе.
– Ну, у тебя-то, Савва, наверно, не одна. – Жучок похлопал Климова по сухой спине.
– Есть. Не скажу, – кротко согласился Савватей.
– Ох, Савва, так это тебя ведь легчить-то надо?
– Куда Савву легчить!
– Мать-перемать! – вдруг встрепенулся Савватей. – А ведь он не имеет правое жеребца легчить! Он мне о масленице проспорил. Евонный Ундер мою кобылу должен три года обслуживать.
– Ты в суд подай.
– Верно. Как так?
– Аблаката найми!
Все ждали, переговаривались. В доме Акиндина чуялись приготовления: кипятили самовар, принесли два ведра речной воды. Вышел на лужок рыжий коновал, засучил рукава и, разбирая сыромятные ремни, даже не поглядел на публику. Вдруг Новожилов-младший раздавил сапогом цигарку и произнес:
– Шутки-то, ребята, шутками… А моя Шибра вон загуляла. Не хотел к жеребцу гонять, думаю, после праздника.
– В поскотине кобыла-то?
– Дома стоит.
– Ну, так веди, пока не поздно.
– Да ведь… А что? Пойду, может, договорюсь.
И Новожилов пошел в дом к Судейкину.
Минут через пять он выскочил из ворот и, чуть не бегом, заторопился домой. Через какое-то время его вороная, широкая как печь, Шибра уже стояла в проулке, кося на народ беспокойным глазом и прядая ушами. Баб и девок, скопившихся около, как ветром выдуло из проулка. Снова остался тут один мужской пол. Новожилов уже держал кобылу посреди лужка. Мощное призывное ржание Ундера послышалось из-за бревенчатых стен Акиндинова дома. Судейкин вышел на крыльцо. Он высморкался и махнул рукой: «А, все трын-трава! Давай, мол, Новожилов, держи крепче». И прошел в конюшню. Через пять минут рыжий коновал распахнул ворота. На лужок стремительно вылетел ярящийся Ундер. Сухое тело Акиндина Судейкина почти висело у большой, мотающейся головы жеребца. Толстый аркан, привязанный к недоуздку, волочился по земле. Акиндин, не выпуская аркана, отскочил от Ундера. Жеребец захрапел и, даже не остановившись, поднялся. Грива его взметнулась, он впился зубами в холку вздрагивающей Шибры. Сережка запомнил большой, налившийся кровью глаз, косматую, словно туча, гриву. После второй садки Шибру увели, а Ундера несколько минут еще гоняли на аркане по кругу.
Потом второй коновал вынес на лужок ведро с водой и таз с кипятком, разложил инструмент, наладил льняную веревочку для жгута. По-видимому, этот маленький коновал был главным. Второй, здоровый и рыжий, разобрал ремни. Акиндин Судейкин подал им аркан, тряхнул головой:
– Валяйте… В избу пойду, тут помощников хватит.
– Мы, Акиндин Ларивоныч, и без помощников. Дело знаем.
– Bаляйте…
Акиндин Судейкин понуро направился к крыльцу, но вернулся. Жеребец был теперь спокойнее, стоял перетаптываясь, не мотал громадной своей головой и не рвал аркан из рук коновала. Акиндин погладил его по лощеной обширной косице: – Ну, брат…
И быстро пошел к дому. Ундер, словно почуяв беду, тревожно заржал, и было в этом ржании что-то совсем беспомощное. Жеребец как будто просил не оставлять его одного на лужке с этими чужими, незнакомыми мужиками, среди праздничной деревенской ватаги.
Коновалы одновременно и мелко, словно бы невзначай, перекрестились. Рыжий осторожно и ласково похлопал Ундера по груди и окинул ремнем сначала одну переднюю ногу жеребца, потом другую. Ундер вздрогнул, но не успел ничего сделать. Коновал смело подпрыгнул под брюхо, стремительно обежал зад жеребца, подпрыгнул еще, затем с силой дернул концы ремней. Жеребец тревожно переставил громадные ноги, ремни стянули их еще больше, но он переставил еще, и коновал успел затянуть обе петли. Ундер задрожал, хотел сделать прыжок и вдруг повалился на траву. Ноги его были намертво связаны. Коновалы быстро скрутили их дополнительными ремнями, быстро вымыли руки. Маленький подошел к сундучку: на солнце остро, ослепительно блеснуло. Ундер храпел и бился в путах, его могучее тело мелко вздрагивало, все вокруг замерли.
Рыжий коновал взял нож и присел к Ундеру. Вдруг жеребец дернулся, и страшный жалобный визг, не визг, а пронзительный крик вылетел из проулка, повис над всею Шибанихой.
Сережка Рогов весь затрясся, будто осиновый лист. Он смутно запомнил, как жеребец дергался на траве, как двое мужиков с волосатыми, кровавыми по локти руками распрямились над стихающим жеребцом. Один из них взял с земли два кроваво-сизых комка, кинул их в пустое ведро, пошарил вокруг глазами. Увидав Сельку Сопронова, кивнул:
– А ну-ка, иди закопай!
Селька с восторгом схватил ведро. Он потащил его на задворки Кеши Фотиева.
…Сережка бежал по улице, не помня себя и не зная, куда он бежит. Жуткий, проникающий в каждую кость рев Ундера все еще звучал в ушах, в глазах переливались красным волосатые руки двух коновалов. Он перемахнул прямо через крапиву и побежал домой, даже не заметил большой ольховской ватаги, которая входила в Шибаниху и выстраивалась у отвода в широкий ряд, чтобы первой войти через всю деревню. Гармонь яростно взыграла у отвода. Ольховские пошли по деревне, играя железными тростками. За ними тоже в ряд еле успевали пестрые, во все цвета платья и сарафаны ольховских девиц. В Шибанихе начиналось большое ивановское гулянье.
* * *
На взгорье, повыше картофельных погребов, в окружении кустиков стоял сделанный из веток небольшой шалашик. Наверное, здесь отсиживались одинокие, застигнутые грозой прохожие: в шалашике можно было только сидеть. Спасаясь от оводов, Прозоров наломал веток, залатал дырки в кровле, влез в это сооружение и сел, уткнувшись подбородком в колени. Шибаниха – большая деревня – была как на ладони.
Синичка села у его ног и пропищала что-то. Крупная холодная капля обожгла щеку. Где-то далеко, нарастая, заворчал гром, но не докатился, растаял, сошел на нет.
На востоке, подернутый дымчато-голубой мглой, маялся от жары лес, кроны сосен едва различались на горизонте. Зато чуть ближе, отделенный стожьями, стоял ближний лес, и в его густой шевелюре легко различались мощные бронзовые сучья. Кроны застыли, словно клубы заколдованных зеленых домов. Деревня по сравнению с лесом виднелась совсем близко, там белели в проулках платки и слышались голоса играющих в «бабки».
«Она ни за что не придет, – снова подумал Прозоров. – Почему она должна прийти, боже мой… Она не придет, и в мире все останется как есть. Но почему? Почему, например, васильки – это синие очаровательные цветы – так бесполезны и даже вредны, а ржаной колос цветет незаметно и некрасиво?» Владимир Сергеевич зажмурился, сдавливая пальцами лысеющий череп.
От леса тянуло теперь настоянным на травах и иглах жаром, оводы залетали прямо в шалаш. Вокруг в парном воздухе томились кусты и травы. Облака с красноватыми подпалинами табунились в неясной сини небесной мглы.
Внизу, как голубые вены крестьянской руки, вились по травяным поймам излучины двух речек. Над большой речкой белел мост, сзади волновалась под ветром густая зеленая рожь. Пройдет несколько недель. Набрякшие благодатной тяжестью колосья согнут в дугу миллионы золотистых стеблей. И древнее ощущение хлебопашца, безрассудное, безотчетное, не подчиняющееся ничему, кроме самого себя, вдруг поднимется от пяток, захолонет где-то около сердца и затуманит голову.
В сущности, ведь все люди в мире пахари…
Кто не оцепенеет в этом непостижимом тревожном мерцании? В этом извечном, еле слышном ропоте усатых колосьев? Будто шепот древности, шепот людских поколений, живших на этой земле и превратившихся в эту землю, почуется в шорохе колосьев. И люди оставят все на свете. Они возьмут в свои руки серпы.
Раскаиваясь, краснея и проклиная себя, Владимир Сергеевич покинул шалаш и снова как на ладони увидел Шибаниху. Она была многолюдна, загадочна, желанна, враждебна, священна и дорога для него. А что значил он для нее?
Пронзительный, леденящий вопль вдруг долетел из деревни. Прозоров вздрогнул и весь сжался от этого крика. Но он не стал, не мог думать, что означает этот леденящий крик, он быстро пошел обратно в Ольховицу, как во сне преодолел эти зеленые вечерние версты…
В Ольховице было тихо и пусто. Он не стал заходить в свой флигель, а направился в ныне коммунарский пустой дом. Лег на прошлогоднее сено и заснул. Сон его был тяжелым и странным. Он как будто и спал и не спал, весь мир был для него тишиной, не было ни мыслей, ни образов. Он не мог очнуться и тогда, когда открыл глаза, не воспринял того, что увидел. Митька Усов, председатель коммуны, живущий в Прозоровском доме, тряс его за плечи. Он просил подстричь шевелюру и держал в руке ножницы.
– Владимир Сергеевич, стыдно в гости идти! Оброс как леший…
Прозоров поглядел куда-то сквозь него…
Не ощущая правой и левой стороны, не ощущая верх и низ, с открытыми глазами, Владимир Сергеевич лежал на спине и ни о чем не думал. Может, это было чувство бескрайности окружающего его мира? Времени не существовало, оно остановилось. Он ощупал лицо, провел ладонями от висков к шее, по бокам до бедер и вдруг ясно, остро ощутил свою материальность, свою плоть. Оказывается, он всего-навсего частица материи, крохотная, затерянная в мире частица, которой суждено остынуть и исчезнуть среди этой бескрайности.
Он встал и как лунатик начал ходить по настилу. Его мускулы ныли, он слышал, как сердце толкается в ребра и гонит кровь по этому простому, познанному им, Прозоровым, устройству. Да, да, это устройство и есть он – Прозоров, это в нем пульсирует красная жидкость, которая называется кровью.
Он не пошел во флигель, где жил, и снова лег, тишина была необъятная. И вновь исчезли три измерения, вновь бескрайность, безбрежность пространства растворили его, и только какие-то абстрактные образы чередовались, путались, поглощая друг друга, смещались, исчезали и вновь нарождались в его сознании.