Текст книги "Кануны"
Автор книги: Василий Белов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)
Когда он исчез, левая щека Сталина вновь коротко дернулась, он остановился посреди кабинета и произнес:
– Типичный кулак. Эти мужички загубят нам все дело, Зарубите, Калинин, это себе на носу! Вместе с вашим Бухариным.
– Почему с моим? Насколько мне известно… – Калинин глядел куда-то в пространство. – Насколько мне известно, у вас, товарищ Сталин, тоже до сих пор не было принципиальных разногласий с Бухариным. По крайней мере, в крестьянском вопросе и в борьбе с оппозицией. Пятнадцатый съезд…
– Что значит принципиальных? – крикнул Сталин. – Что значит до сих пор? Что значит принципиальных?
…Калинин снял очки, большим и указательным пальцем надавил на верхние веки. Промигался. Без очков лицо его всегда приобретало выражение детской беспомощности, но это было обманчивым впечатлением.
IX
Петька Гирин, по прозвищу Штырь, нисколько не удивился, когда увидел Данила Панина на Воздвиженке. Еще утром по плетеной корзине он понял, что приехали земляки. Петька был рад этому. Здесь, в Москве, его волновала даже эта плетеная корзина с крышкой на новых петельках. От одного скрипа дранок и пирожного запаха, источаемого корзиной, бывший шибановский нищий, а ныне один из курьеров канцелярии ЦИКа Петр Николаевич Гирин оказался в то утро словно на крыльях. Правда, он всего два дня назад вернулся из Шибанихи. Но деревня и родина вновь казались ему далекой землей, куда, может быть, никогда не будет возврата.
Самым первым осознанным и закрепившимся в памяти воспоминанием Гирина была большая изба, наполненная белым дымом. Третья часть от пола не имела ни единой дыминки, граница дыма и чистого воздуха различалась очень четко. Белый как молоко, густой этот дым напоминал небо, но тогда Петька еще не умел сравнивать. Ему нравилось бегать и прыгать под этим дымом босиком по черному холодному полу. Было приятно, что дым не душит его, как душит взрослых людей: входя в избу, они сгибались в три погибели.
Другое, самое сильное воспоминание осталось от первого хождения к причастию. Ему плохо запомнилось то, что он видел: мерцание свечек, залитые светом оклады икон, суровые добрые лики угодников, а также хоругвь прорезной меди и цветные платки шибановских баб. Все это он помнил смутно, эти зрительные картины путались с незабытыми образами его многочисленных детских снов. Зато очень ярко запомнилось пение. Широкое, всепроникающее, оно на всю жизнь осталось в душе – сладким осколочком чего-то невыразимо прекрасного и необъятного. Петька сидел на руках матери, и это пение на миг обволокло, поглотило его, пронизало все его маленькое существо. Может быть, это было не все пение, а всего одна напряженно-высокая нота или один, но самый прекрасный в жизни и мире звук. Этот звук, растаявший под расписными сводами шибановской церкви, навсегда поселился в Петькином сердце: ему было тогда три или четыре года.
А в пять он уже ходил с корзинкой по деревням. До сих пор не зарубцевалось в гиринском сердце это больное, оставленное детством место. Из тех горьких хождений он больше всего запомнил одно: когда он пришел в Ольховицу и чужие, незнакомые ребята кидали в него камнями. Камни летели градом, ребятишки гнали его вдоль улицы, и он, в слезах и отчаянии, затравленно забежал в чье-то крылечко. В сенях молодой бородатый мужик тесал топорище. Он спросил Петьку, чей и откуда. Пока Петька, уткнувшись лицом в стену, вздрагивая плечами, стоял в сенях, мужик сходил в избу и принес пригоршни вяленой репы. Он высыпал лакомство в Петькину кепку, погладил по его голове большой жесткой ладонью. Петькино сердце таяло от благодарности и любви, ненависть к чужим ребятишкам быстро исчезла. Но мужик подозвал ребятишек, взял одного из них за загривок, сорвал горсть крапивы и отстегал по голым ногам, приговаривая: «Не обижай убогих, будь человеком! Не обижай убогих, будь человеком…» Петька, позабыв корзинку с милостынями, побежал по дороге, ближе к своей деревне, но выстеганный крапивой мальчишка догнал его в поле и подал корзинку. Петьке было уже жалко сверстника, а тот бодрился и все приговаривал: «А вот и не больно, а вот и не больно нисколечко!» Они сели на обросшую куриной слепотой бровку канавы, и Петька по-братски разделил с Пашкой вяленицу, подаренную Петьке Пашкиным отцом Данилом Пачиным.
Накрепко унаследовав отцовское прозвище, Петька жил с матерью и сестрой, пока не пришло письмо из Москвы от отцовского сослуживца. Все остальное Гирин помнил уже ясно и четко. До самой смерти Шиловского – старшего Петька спал с Арсентием на одной кровати, хлебая с ним одну и ту же похлебку. С получки они покупали одинаковые покупки, а в литейке формовали одни и те же детали.
Жизнь зацепила Петьку своей новизной и поволокла, устремила куда-то, он помнил все, но не успевал осмысливать. Однажды он очнулся курьером канцелярии ЦИКа. Привыкший к шуму литейки, к запаху литейного газа и земледелки, он было подумывал и о женитьбе, но тут жизнь, вернее работа, начисто изменилась. Осмысливая эти изменения, Петька начал задумываться сперва о своей, а потом и не только своей судьбе.
По праздникам и выходным, когда Арсентий распускал по комнате дух одеколона и гуталина, а на столе в соседстве с зеленым графинчиком кипел самовар, Петька брал купленную на паях с Арсентием гармонику, играл и пел знакомую, но заново понятую песню о московском пожаре:
Судьба играет человеком,
Она изменчива всегда.
То вознесет его над веком,
То бросит в бездну без следа.
Лаврентьевна по-матерински тепло глядела на обоих ребят, вагранщик Гусев приходил из соседней комнаты. Зеленый стеклянный графинчик в виде мужичка в лаптях с балалайкой в руках и с пробкою вместо шапки никогда не опорожнялся досуха, пили чай, пели все вместе старые и новые песни либо шли смотреть очередное кино. И Петька опять забывал свою судьбу, но судьба не забывала про Петьку Гирина.
Один из секретарей Михаила Ивановича Калинина (Чухонос, как его мысленно называл Петька) пришел на работу после Гирина, и пришел с понижением в должности. Гирин чувствовал это по его поведению. Чухонос ни с того ни с сего сразу же невзлюбил Петьку, и между ними установились внешне простые и даже как будто бы панибратские, но внутренне довольно холодные отношения. Чухонос все время злил Гирина и ехидно посмеивался над гиринским пристрастием к форсу. (Петька и впрямь был любитель пофорсить: его сапоги всегда блестели, на гимнастерке красовалось два-три значка, а ремень и пистолетная кобура были самыми модными.) Только Чухонос и сам был не безгрешен. Задетый однажды за живое, Петька решил подшутить над секретарем. Из всех недостатков начальства Петька выбрал самый главный и безобидный: почему-то секретарь любил нюхать шапки посетителей. Пока деревенский ходок либо какой другой клиент сидел у председателя ЦИКа, секретарь, изловив момент, украдкой внюхивался в нутро головного убора. Может быть, он различал ходоков по запахам или еще для чего-то, но редкая шапка или фуражка оставалась необнюханной. Гирин знал об этом и однажды в чей-то лохматый крестьянский треух незаметно сыпанул крепкого нюхательного табаку. С тех пор придирки стали еще чаще.
Сегодня секретарь с утра послал Гирина отвезти пакеты по адресам нескольких госучреждений. Петька до обеда развозил пакеты, беря расписки в их получении, потом пообедал в чайной и вернулся в приемную. Ему не терпелось увидеть Данила, которого он не признал утром. Не признал нарочно, из опасения помешать самому мужику: Чухонос не любил протекций. (Петька давно понимал это слово, как и многие другие слова.)
Под вечер Петьку послали с бумагами в редакцию газеты «Известия», потом Чухонос, отправляясь домой, велел отнести толстый пакет в ОБЖ. ОБЖ, или объединенное бюро жалоб, находилось тут же, в одном доме с приемной, но там было так много народу, что Гирин с трудом протолкался к кабинету Пархоменко. На замзав бюро жалоб наседали многочисленные, в основном столичные, жалобщики, и Гирин вспомнил изречение Михаила Ивановича, оброненное им однажды при Петьке у барьера приемной: «Раз жалуются, значит, дело идет».
Пархоменко – молодой, красивый, черноволосый парень – вышел из кабинета и вошел в другой кабинет. Гирину не хотелось ждать, и он рассудил просто: надо отдать документы завтра, а сегодня немедля ехать домой.
Он так и сделал. Купил в кооперативном магазине несколько селедок, а в другом две четвертинки и, придерживая портфель, через две ступеньки вбежал по лестнице. Распахнув двери, Петька гаркнул:
– Ночевали здорово, товарищи!
– Вот, как раз к самовару, – обрадовалась Лаврентьевна. – Мой руки и садись.
– Погоди, мамаша, дай поздороваться, Данилу Семеновичу… – Петька коротко сжал костлявые, в жилете Даниловы плечи. – Не сердишься?
– Да ведь что… Я ведь, парень, тоже с понятием. Сперва-то вроде бы и приобиделся…
– Ну и ладно. Три, Семенович, к носу, все пройдет!
– К носу и тру.
– С кем, Данило Семенович, приехал? – фыркая около умывальника, спросил Гирин.
– Ох, и не говори! Потерялся Николай-то Иванович.
– Рыжко, что ли?
– Он, прохвост, сколько ден уж грешу с им. На машине-то едет – ко всем пристает. Кабы без его-то, прохвоста… Я бы не погибал. Везде суется. Взять бы за бороду-то… Не знаю, чего и делать, где его и искать.
– Адрес-то он знает? – Шиловский вышел из-за занавески, открыл горку с посудой.
– Знает, у его и бумажка есть.
– Найдется! – Петька причесался, согнал складки гимнастерки назад. – Никуда не денется Николай Иванович, ему что Москва, что Шибаниха.
– Да ведь как, – не успокаивался Данило, – кабы он, бес, потише-то был да в каждую дыру не совался.
– Найдем твоего земляка, не сумлевайся. Ну, Лаврентьевна, а тебе налить? – Арсентий подмигнул Штырю и Даниле. – Сегодня суббота.
Лаврентьевна замахала руками. Она между тем управилась с селедкой, а Петька сходил за вагранщиком Гусевым. Данило раскрыл корзину, отнес Лаврентьевне завернутую в холстину баранину, а несколько пирогов выложил на стол. При виде выпивки застеснялся.
– Ох, ребята, выставлять-то бы надо мне, а не вам. Гли-ко, Петр Николаевич, какое я дело-то провернул? Ведь я с самим Калининым говорил, да и Сталин-то был тутот-ка. Ага, и Сталин был в етой комнате!..
– Да ну? – удивился Петька.
– Три разы приходил, все не пускали. А после… Говорил я тебе, что меня правов-то Сопронов лишил?
– Нет, не говорил. Это какой Сопронов?
– Да Игнаха.
– Ну, все понятно! – засмеялся Петька. – Этот Игнаха еще покажет вам где раки зимуют. Садись, Семенович.
Данило присел рядом с Арсентием, с другой стороны стола устроились Петька и Гусев.
– Нет, сурьезно Сталина видел? – спросил Гусев.
– Я те говорю! Ростиком не больно большой, щадровитенькой. А Михайло Иванович мне и говорит: поезжайте, товарищ Пачин, спокойно, дело ваше надежное, безо всякого сумления.
Шиловский разлил водку сперва из графинчика. Петька чокнулся сначала с Данилом, потом с остальными.
Они только успели поставить пустые рюмки и поморщиться, как в двери застучали. Шиловский понюхал луковицу и остановил Гирина: «Сиди, сиди, я открою». Он встал и, жуя на ходу, подошел к двери. Открыл и на секунду оцепенел. Николай Иванович растерялся еще больше и тоже остолбенел.
– Хм, хм… Заходи… Заходите, пожалуйста, не стесняйтесь, – сказал наконец Шиловский. – Милости просим.
Первым движением попа было движение, изготавливающее его к побегу, но Петька Гирин, выскочив из-за стола, молниеносно втолкнул его в комнату. Николая Ивановича начали раздевать, усаживать за стол, он озирался и растерянно бормотал:
– Ох, товарищи… Это… ох, отпустили бы лучше…
– Куда ты девался-то? Ой, Николай Иванович… – радовался больше всех Данило.
– Милости просим, милости просим, – суетилась Лаврентьевна, а Петька шумно знакомил Николая Ивановича с Гусевым, потом с Шиловским.
– А это вот Шиловский Арсентий, Арсеня, вот Николай-то Иванович!
Николай Иванович опасливо, с заминкой подал Шиловскому руку.
Шиловский, глядя мимо уха, крепко пожал поповскую ручищу.
– Очень, очень приятно, меня звать Арсентий. А это наша мамаша.
Со всеми перезнакомившись, Николай Иванович покосился на дверь.
Получилась снова заминка. Николай Иванович вздохнул и вдруг громко спросил у Шиловского:
– В холостом виде изволите пребывать или в женатом?
– Оба! Оба холостяки! – обрадовался Шиловский. – Мать! Надо бы еще рюмочку!
Задвигались стулья, все начали шумно рассаживаться по-новому. Николай Иванович дрожащей рукой взял налитую Шиловским рюмку.
– Ежели так… С приятным свиданьицем…
Ни с кем не чокнувшись, поп выплеснул рюмку в провал рта.
– Ну, батюшка? – Вагранщик Гусев с восторгом оглядывал Николая Ивановича. – Вас бы к нам в разливальщики! Только ежели бороду сбреешь, а то у нас дело с огнем, опалить недолго.
Шиловский вновь наполнил рюмку попа. Данило, отказавшись от второй, вприкуску пил чай и беседовал с Лаврентьевной. Петьке не терпелось взять гармонь. После третьей рюмки в квартире Шиловского загудело от разговоров, вскоре зазвучали знаменитые «Кирпичики», после них не менее знаменитые «Проводы»…
Николай Иванович охмелел и уже дважды обнимал Гусева и Шиловского. Петька играл, и все, кроме Данила, дружно пели:
Что с попам, что с кулаком
Вся беседа —
В брюхо толстое штыком
Мироеда.
Очень длинная была эта песня! Когда наконец спели ее, Николай Иванович хлопнул Данила по плечу.
– Не тужи, Данило Семенович, будем и дома! Сподобимся!
– Вишь, Николай Иванович, Пашка-то… Сговор был, и тебе и мне домой надо.
– И Пашку женим, все сделаем! А мне своего голосу в Москве все одно не найти! Дак хоть погуляем в ней, в Белокаменной-то!
Данило только скреб ногтем клеенку да качал головой.
– Еще, Николай Иванович, по рюмочке! – угощал Шиловский попа.
– Душевно благодарен, Арсентий Назарович, душевно и вселюбезнейше. А позвольте спросить…
Но тут Петька заиграл «барыню». Николай Иванович забыл про все, притопнул и, не замечая восторга слушателей, спел свою постоянную частушку:
Ой, с маленькой пестерочкой
Ходили по грибы!
Сосмешалися дороженькой,
Попали не туды!
…На второй день снова притихшие гости наотрез отказались опохмеливаться и даже от чаю, заторопились домой; Шиловский и Гирин проводили их до Каланчевки. Петька помог достать билеты.
Посадка задерживалась. Попа и Данила пустили на перрон только с третьей попытки. Но на перроне народу было немного, посадка закончилась быстро. Паровоз, простуженно чихая, сделал короткую напористую пробуксовку, вагоны пошли. Данило с попом облегченно вздохнули. Правда, им предстояла еще пересадка. Где-то в середине пути поезд сворачивал на Урал.
В понедельник утром Петька Гирин, по прозвищу Штырь, проснулся от легкой, забытой на время тревоги. Он опять почувствовал себя Петром Николаевичем – одним из курьеров канцелярии ЦИКа. Портфель с бумагами ждал его в нижнем ящике горки. Гирин позавтракал, закрыл квартиру и положил ключ на дверной косяк. Шиловский работал в дневную смену и ушел раньше. Лаврентьевна со своим ключом с утра уходила по магазинам и на базар.
У Гирина болела душа. Бумаги, которые надо было еще в субботу передать в ОБЖ, лежали в портфеле, а секретарь обязательно проверит дату и роспись в получении пакета. Петька вздохнул, передвинул кобуру с наганом на бедро и, застегивая полупальто, выскочил из коридора. Было девять часов без четверти, а ОБЖ открывалось только в десять.
«Семь бед, один ответ, – подумал Гирин. – Авось и выкручусь».
Москва принималась за дело с новыми силами. Выспавшиеся с воскресенья служащие торопились по своим учреждениям. Трамваи быстро опорожнялись на остановках и, облегченные, гремели дальше. Рыжие битюги невозмутимо топали вослед, качая многопудовыми головами. Автобусы и шумные такси тоже обгоняли более юркие «фордики»: битюги привыкли и не обращали на них никакого внимания.
Мальчишки – продавцы газет – бежали навстречу прохожим, выкатывались на тротуары модно одетые лотошницы, раскладывали на лотках папиросы и шоколад. Запоздалый собиратель окурков, небритый ночлежник ермаковского дома, торопился с глаз долой от чистой публики. Тетка в коричневом сарафане и в саке старательно наклеивала на тумбу афишу акционерного общества «Инозит». Дамочка в каплевидной, по самые глаза шляпке еле успевала за своим долгоногим, обутым в краги спутником.
Гирин изловил себя на том, что разглядывает похожие на бутылки дамские ноги. Он пропустил трамвай и оттого развеселился. Семь бед, один ответ.
Гирин проехал три остановки, выпил у какого-то нэпмана свежего, но отдающего содой пива, затем сел на другой трамвай и прошел два квартала пешком. Только после всего этого время вплотную придвинулось к десяти.
Двери то и дело открывались, человек пятнадцать разномастного люда уже образовали живую очередь на прием. Ничего не было хуже для Гирина, чем ждать. Догонять же, вопреки пословице, он любил больше всего. Он оглядел большую, пахнущую вокзалом комнату. На деревянном диване и на венских стульях сидели немногие жалобщики, остальные перемогали очередь стоя. Мужик в синих полосатых штанах и новых лаптях диктовал какому-то доброхоту свою жалобу, рабочий в тужурке читал газету. Старушка в белом нижнем платочке терпеливо сидела рядом. Какая-то миловидная то ли монашка, то ли богомолка отводила глаза от встречных взглядов, человек в пенсне и новом бобриковом полупальто, покрякивая от нетерпения, хрустел суставами пальцев. Он делал это отчаянно, словно хотел совсем выдернуть или переломать свои дрожащие пальцы.
На дверях висела табличка: «Дежурный член ЦКК ВКП(б)» и объявление: «Прием жалоб в порядке живой очереди без всяких пропусков». Во время смены посетителей Гирин мельком взглянул в кабинет. Сегодня принимал член ЦКК Сольц. Петька заметил, как Сольц, кивая головой в такт словам жалобщика, усталым, отсутствующим глазом глядел куда-то в сторону и постукивал пальцами по заваленному бумагами столу. Около других дверей было не меньше народу. Гирин, не слушая возмущенных голосов, прошел туда со своим портфелем и поздоровался. Замзав ОБЖ Пархоменко знал Гирина, он кивнул на стул. Но Гирин не стал садиться, и Пархоменко, взяв пакет, не глядя расписался в получении.
– Товарищ Пархоменко, забыли число поставить! – сказал, уходя, Гирин.
– Ладно, поставь сам.
Петька вернулся к столу, старательно поставил дату, попрощался и вышел. Контора по борьбе с бюрократией волокитьевной, как называл ОБЖ Пархоменко, осталась позади, и Гирин наконец прошел в приемную Калинина. Но и здесь посетителей было ничуть не меньше. Чухонос отправлял их обратно. Михаила Ивановича в приемной не было. Когда последний, самый упрямый мужичок в десятый раз подошел к Чухоносу, у того лопнуло терпение.
– Товарищ крестьянин! Русским языком говорю: Михаил Иванович не принимает. Нет его, понимаете, нет!
– Как это нет? – не унимался мужик. – Михайло Иванович должен быть, ты меня омманываешь.
Мужик, недоверчиво качая бородой, все же ушел, и Гирин подал Чухоносу расписку Пархоменко. Тот прочитал и вскинул на Петьку густые брови.
– Товарищ Гирин, в расписке стоит сегодняшнее число. Где были документы два последних дня?
– На квартире. В субботу не успел.
– Ах, на квартире… Придется нам, Петр Николаевич, подумать о вашей замене.
Гирин молчал. Как ни странно, ему было почему-то смешно. Чухонос, не глядя на Гирина, продолжал:
– Потеря пролетарской бдительности – это во-первых. Опоздание из отпуска – это во-вторых…
– В-третьих – пива дернул две кружки! – Петька повернулся и пошел к дверям.
– Товарищ Гирин!
Петька, не оглянувшись, вышел. Он хорошо знал психологию Чухоноса. Такая гиринская уверенность сшибет с него всю решительность, он подумает, что Гирину будет поддержка со стороны Михаила Ивановича.
Однако на этот раз Петька ошибся. Чухонос действовал быстро и решительно. Уже к вечеру Гирину велено было сдать оружие коменданту и вернуться в распоряжение парткома завода…
…Петька приехал на завод уже без портфеля. Он спросил в проходной о Шиловском; тот, вместе с Гусевым, опять работал в ночь, сверхурочно.
– Привет рабочему классу! – заорал Гирин еще от ворот линейки. – Принимай пополнение, выписывай инструмент. Нет Малышева-то?
Мастера в цехе не было. Шиловский и Гусев подошли ближе.
– Чего это?
– Опять к вам, на старую должность. Временно, Арсеня, временно! – успокоил Петька недоумевающего Шиловского. – На укрепление низовки…
– Вот и хорошо, – сказал Гусев, закуривая. – А то, видишь, опоки давно плачут, хватит Гирину ходить в начальниках.
– Да я что? – обиделся Петька. – По своей воле, что ли, с завода уходил?
– По своей не по своей, а было дело.
– А было, да сплыло, – махнул рукой Петька. – Есть запасная спецовка?
Спецовки в цехе не оказалось, и Гирин, засучив рукава гимнастерки, схватил очередную опоку.
– Давай, Арсенька!
Шиловский все еще ничего не понимал или не верил.
– Штанов-то жалко, – заметил Гусев. – Да пушку-то, пушку-то сними!
Гирин снял ремень, бросил на пиджак и взялся за совковую лопату.
– Дело забывчиво, тело заплывчиво, – сказал он. – Вишь, едрит твою… руки-то. Еле и гнутся, как грабли стали. Ну да не беда, расходятся.
Он присел на корточки и начал толочить пестом в опоке влажную черную землю. Шиловский и Гусев все еще глядели на него.
– Ну? Чего выстали? Иди, Шиловский, подремли, я поформую маленько. А у тебя, Гусев, вагранка-то… Закрой ворота, а то убежит!
Гусев испугался, хотел бежать, но тут же сообразил, и все трое рассмеялись.
Вскоре Шиловский прилег на досках около неостывшей стержневой камеры, Гусев хлопотал около вагранки. Петька Гирин, по прозвищу Штырь, напевая про московский пожар, формовал тройники…
Часа через два он разбудил Шиловского и с наслаждением вытянулся на его месте. Чувствуя какое-то новое облегчение, вдыхая запах формовочной земли, он сразу заснул. Сквозь сон слышал Петька по самоварному домовитый гул гусевской вагранки, различал голоса пришедших в ночную смену разливальщиков. Гремела над крышей цеха кран-балка. Петька не проснулся, но ясно почувствовал и тот момент, когда Гусев железным стержнем пробил летку. По желобу в ковш хлынула из вагранки тугая, огненно-золотая струя металла. Чугун падал в ковш с мягким густым гулом. Яркие искры разлетались от шлепающих на землю тяжелых, сразу остывающих огненных капель; гремел кран, перемещая в тот конец цеха многопудовый ковш с красной и тяжкой жижей. В тайных потемках земляных форм успокаивался и принимал новый образ покорный людям чугун, запахло сладковатым дурманом литейного газа. Над формами трепетали, горели его зеленые язычки. Искры с характерным шуршанием гасли вверху, они, словно черным горячим снегом, осыпали спящего Петьку.