412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Белов » Кануны » Текст книги (страница 22)
Кануны
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:23

Текст книги "Кануны"


Автор книги: Василий Белов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)

XVI

И ходила осень по русской земле… Как ходит странная баба непонятного возраста: по золотым перелескам, промеж деревьев, собирая в подол хрусткие рыжики. За спиною кошель с неизвестной поклажей, на голове темный платок. Она осторожно и властно разводит в стороны сонливые хвойные лапы, тычет посохом влево и вправо. И древняя песня вплетается в крик журавлей. Курлыканье этих жилистых птиц остывает в пронзительном бело-синем небе, и они исчезают вдали, словно нанизанные на тонкую бечеву. А женский голос все тянет и тянет, вот он чуется уже в другой стороне, то затухнет в лесах, то щемяще нависнет над заокольным жнивьем. Он редко долетает до самой деревни. О чем же так отрешенно поет беззаботная странница, где ее новый ночлег?

В просторных полях плавает над росой синяя паутина, медленно остывает натруженная земля. В прозрачных глубинах речных омутов усыпают, ленивеют рыбы, едва шевелят перьями. И с берега подолгу смотрит на них задумчивая скотина. Соломенные зароды вокруг все еще желты и свежи, но стога, окруженные поздней зеленой отавой, давно поблекли и вылиняли от сентябрьских дождей. Зато как ослепительны изумрудно-сизые озимые полосы, как безмолвно и ярко пылают на опушке рубиновые всплески рябин!

На каменистой меже бурчит и пыжится от неразделенной любви молодой тетерев. Тоскует один, как дурачок. Крутится вокруг себя, пушит хвост и с шелестом раздвигает широкое радужное крыло. И такая кругом тишина, кроме него…

Дальше в лесу тоже необычайно тихо, словно только что разбился неведомый драгоценный сосуд. Все замерло, все затаило дыхание и словно ждет какую-то неизбежную кару, а может, прощения и отдыха.

На лесной дороге пропыхтит и протопает конь, везущий телегу с дровами, на секунду вкусно запахнет жильем от мужицкой цигарки. А дятел-желна пустит в ответ такую звонкую, такую раскатистую четкую дробь, что тишина после нее станет еще ядреней и бездонней.

Нет конца вологодским, архангельским, заонежским, устюженским, печорским и мезенским лесам! Порою осень дует на них, обдавая мокрым широким ветром. И тогда глухой недовольный гул валами идет на тысячи верст, неделями катится от Белого моря. Тайга глухо шумит, словно вторит своему собрату – полночному океану. Ветры сдувают с лона бессчетных озер заповедную синеву, рябят, морщат и осыпают мертвой листвой плесы великих северных рек. Дыхание этих ветров то прохватывает тайгу болотной сединой, то вплетает в нее золотые, оранжевые и серебристо-желтые пряди. Но сосновым и еловым грядам ничто нипочем, они все так же надменно молчат либо грозно и страшно гудят, вздымают свои возмущенные гривы, и тогда могучий всесветный шум снова катится по бескрайней тайге.

Казалось, что нет и не будет предела этим лесам…

Осенью 1928 года тысячи деревень, раскиданных по ушкуйным просторам Севера, спокойно дымили овинами. По утрам далеко за околицы тянуло запахом ржаного свежего хлеба, скот свободно и без летних надзоров ступал в убранные поля, пастухи собирали с дворов свою годовую дань. На заре всюду слышался стук цепов. Люди молотили хлеб, отдавали долги, запасались на зиму капустой, грибами и ягодами, утепляли хлевы и дома, ссыпали в обрубы ям картофель и брюкву. Надеяться крестьянину не на кого и не на что, кроме своих погребов и сусеков. Надо было кормить себя и детей, кормить всю взбудораженную страну.

Свободные ребята и мужики собирались около разбитных и бойких вербовщиков, подмахивали договора. Страна закладывала обширные стройки. Но лес был нужен не только для барачных стропил и для бетонных опалубок, Европа платила за наши елки чистейшим золотом… Насушив сухарей, справив рукавицы и валенки, многие уезжали на лесозаготовки. Сразу во многих местах неоглядного Русского Севера впились в древесину хорошо направленные поперечные пилы, захлебнулись во влажных опилках.

Ударили топоры.

Заржали кони в лесах.

И вповалку, друг на друга начали падать вековые деревья.

Первые поезда, груженные свежими древесными тушами, запыхтели на Север, к Архангельску. На широких причалах Норвеголеса запахло зеленой лесной кровью, русская речь смешалась с непонятным заморским говором. Бородатые капитаны в зюйдвестках, стоя на мостиках, невозмутимо пыхали короткими трубками, а чревы океанских судов, ненасытные и бездонные, поглощали и поглощали золотую смолистую плоть.

Леса неоглядного Севера затаенно стихали: после ветров и дождей слетало на землю теплое краткое бабье лето.

* * *

Микулин ходил по своему кабинету, он был весел и счастлив. Много ли надо здоровому человеку в таком возрасте? Он совсем не осознавал, что веселье его и счастье вовсе не от того, что Киря-сапожник сшил ему новые, со скрипом, хромовые сапоги. Не от того оно, это счастье, что налог полностью собран, картошка у матери выкопана, и даже не от того, что в мире существует Палашка Миронова, дочка Евграфа. Счастье было просто от здоровья и молодости.

Но в молодые годы никто не думает о молодости, всем кажется, что счастье скапливается из таких приятных событий, как новые сапоги.

Микулин про себя, как маленький, радовался этим сапогам. На тридцать рублей, которые платили ему за работу в ВИКе, много не нафорсишь. По случаю и по дешевке купил Микулин хромовые заготовки. Подклейки и поднаряды у него были, а подошвы из толстой Коровины продал Данило Пачин. Киря за два дня стачал голенища и задники. Он при заказчике вырезал из бересты два языка, подложил их под сапожные стельки. И вот когда сапоги выстоялись, Киря вынул колодки. Микулин обулся и прошелся по избе, сапоги «заговорили». Скрип был точно по моде, не очень громкий и какой-то посвистывающий. И вот теперь Микулин шагал по кабинету и с удовольствием прислушивался к этому скрипу. Намечалось заседание СУК,[5]5
  СУК – сельская установочная комиссия.


[Закрыть]
которой заправлял Игнатий Сопронов, выбранный недавно на эту общественную должность. Нужно было обсудить письмо из уезда, от Степана Ивановича Лузина, полученное вчера. Это письмо лежало на столе Микулина.

Пока собирались члены комиссии – Веричев и Усов, пока ждали самого Сопронова, председатель снова перечитал письмо:

«Здравствуйте, Николай Николаевич! – писал зав. финотделом уисполкома. – Хотел позвонить, но решил, что лучше написать. Ты знаешь, что в настоящий момент Партия и Правительство проводят новую налоговую политику. Классовая установка, намеченная XV съездом, требует от всех нас, чтобы мы подходили к этому делу с пролетарских позиций. Курс взят на расширение налога за счет увеличения обложения зажиточных и верхушки особенно. Но ни в коем случае не за счет бедноты. Нами получены директивы губкома и губисполкома на этот счет. Поэтому, очень тебя прошу, срочно собери установочную комиссию. Пересмотрите объекты обложения и выявите скрытые статьи доходов. По нашим наметкам Ольховскому ВИКу следует увеличить объем сельхозналога в среднем на 30 процентов, что вам вполне по плечу. Дело теперь за практической вашей работой.

С приветом С. Лузин.

Прошу также ускорить сбор страховых платежей и послать списки по самообложению».

– Кого нет? – спросил Сопронов, видимо, сам себя, когда в кабинете у Микулина стало сумеречно от табаку.

– Гривенник не придет, – сказал Усов. – Ушел, говорят, по рыжики!

– Будем начинать! – сказал председатель. – Время, так сказать, тянуть нечего. (Микулин совсем недавно подцепил где-то в уезде присловье «так сказать» и теперь приговаривал его там и сям. Но поскольку он был частобай, то и получилось у него «таскать».)

– Открыть! – согласился и секретарь ячейки Веричев. – Только сперва проведем собрание партийцев.

– Да ведь, Александр Андреич, мы его не готовили, – обернулся Микулин. – И кворуму нет. У Дугиной уроки идут.

– Дугину беспокоить не будем. А насчет подготовки… Какая, Николай Николаевич, нужна особая подготовка? Все на виду. Так что предлагаю открыть собрание.

Микулин был приятно удивлен ненавязчивой твердостью секретаря ячейки Веричева. Ячейка и впрямь не собиралась давно, все лето Веричев был в отъезде, он отводил порубочные лесные делянки.

Председатель без всякой обиды предложил Веричеву свое место за столом. «Давай, мол, тебе и карты в руки». Но Веричев не стал пересаживаться.

– Я, товарищи, вот что, – сразу же начал он. – Насчет налога и говорить много нечего. Надо собирать. Великовато, конешно. Да ведь невыявленные доходы тоже кой у кого найдутся. Пусть по этому делу выскажется Микулин…

– А чего высказывать? Все высказано.

Микулин, ничего не подозревая, зачитал письмо. И оттого, что оно было адресовано не председателю налоговой комиссии, а председателю ВИКа Микулину, да еще и лично, Сопронов вспыхнул:

– Все это мы и без Лузина знаем!

Микулин пропустил реплику мимо ушей. Он заговорил о налоге. Слушал других, но думал все равно о своем, то есть о Палашке Мироновой, или Евграфовой, как называли ее в волости. После того мезонинного случая Палашка стала хитрее, о чем Микулин по простоте души не догадывался. Он часто встречался с нею, но всегда где-нибудь либо на гуляньях, либо в домах у родственников. Так уж она подстраивала. Микулин ждал удобного случая, у него было одно на уме. О женитьбе он как-то забыл, Палашка же только и ждала этого разговора, поэтому они нередко и ссорились. Впрочем, размолвки все равно кончались целованьем и тисканьем. Сегодня председатель опять хотел увидеть ее и торопился.

Комиссия быстро решила, кому куда ехать с новым налоговым заданием. Микулин взял на себя Ольховицу и ближние к ней деревни, Митьку и Веричева послали в залесные и заозерные места, а Сопронов сам согласился на шибановский «куст».

– Значит, так, Игнатий Павлович, смотри не подведи. Действуй так, гляди по обстановке.

– Сам-то не приедешь в Шибаниху? – спросил Сопронов Микулина.

– Надо бы, да видишь, некогда.

Веричев перебил:

– Товарищи, есть еще один вопрос.

Все настороженно затихли.

– В части членских взносов и партийной документации, – продолжал Веричев, – предлагаю проверить партийные билеты сейчас. А задолженность погасить завтра же.

«Ладно, пожалуй, – подумал Микулин, доставая из внутреннего кармана завернутый в газету партийный билет. – Вроде всурьез секретарство-то начинает Веричев».

Веричев показал собранию свой билет, посмотрел микулинский. Затем показал и спрятал свой билет Усов.

– А ты чего, Игнатий Павлович? – спросил секретарь.

– У меня нет билета, – глухо произнес Сопронов. Чувствуя, как белеет лицо и шея, он встал.

– Как это нет? – спокойно спросил Веричев. – Ты что, потерял?

– Нет, не потерял! И не потеряю! Партбилет я временно сдал в уком. Можете справиться у товарища Ерохина…

Казалось, Веричев с минуту раздумывал, что делать дальше.

– А почему ты его сдал в уком?

Сопронов не ответил.

Образовалась опять напряженная тишина.

– Хорошо, выясним… – с угрозой сказал Веричев, – а пока считаю собрание закрытым.

И члены комиссии отправились по своим участкам.

Сопронов пешком пошел в Шибаниху. Он миновал ольховские пожни и выбрался к реке на нижнюю шибановскую дорогу. Река шумела за облетающими кустами крушины. После дождей она прибыла, помутилась и крутила воронки, напоминая весеннюю пору. Игнатий остановился, подняв из-под ног камень, и бросил в водоворот. Постоял. Камень, тяжкий камень лежал на Игнахином сердце. Ладони сжались в кулаки, такие же потные, как эти камни, в горле тоже застрял камень. Не проглотить, не выплюнуть…

Уком не вызывал Сопронова, чтобы вернуть партбилет. Ни Ерохин, ни Меерсон не вспомнили про Сопронова, когда приезжали арестовывать Прозорова и попа Рыжка. Председателем СУК поставил Сопронова не уезд, а Микулин, причем не из уважения, а чтобы самому меньше бегать по деревням. Игнатий Сопронов в этом нисколько не сомневался. Проживши два с половиной десятка лет, он успел узнать не только боль унижений. Он уже хватил и еще кое-чего. И теперь никому он не прощал обид. Он запоминал все, был уязвимым в своей гордости, как никто другой, прислушивался к каждому слову, сказанному про него. Ему везде мерещились издевка и пересуды: вот, мол, Игнашку-то из партии вышибли.

Мог ли он не верить тому, что о нем действительно так говорили? Или если и впрямь разговоры такие были, то относиться к ним легко и с усмешкой, как Микулин?

Еще в отрочестве его ущемленное прошлыми обидами самолюбие начало неудержимо расти: пришло его, Игнахино, время. Оно, это самолюбие, заполняло всего его, Игнашку Сопронова, когда-то всеми обижаемого и забитого, оно росло, пока он не остался с ним один на один. И теперь жизнь казалась ему несправедливой насмешницей, и он вступил с нею в глухую, все нарастающую вражду. Он ничего не прощал людям, он видел в них только врагов, а это рождало страх, он уже ни на что не надеялся, верил только в свою силу и хитрость. А уверовав в это, он утвердился в том, что и все люди такие же, как он, весь мир живет только под знаком страха и силы. Сила свершает все, но еще большая сила подчиняет ее себе, и люди считаются только с силой. Они боятся ее.

Иногда, при виде чужих страданий, в нем просыпалась боль за других людей. Но стоило вспомнить прошлые унижения либо заподозрить в ком-то что-то, по его мнению, обидное для него, и он опять замыкался и становился безжалостным. Спокойствие в других людях он принимал за выжидательность, трудолюбие – за жадность к наживе. Доброту расценивал как притворство и хитрость…

Уже начинались шибановские покосы. В роговском сеновале, срубленном на горушке, недалеко от дороги и от реки, он решил переобуть сапоги: лодыжку левой ноги терло в заднике. С лета сеновал был втугую набит сеном, но теперь перевалы осели, и под крышей оказалось совсем просторно. Сопронов хотел было посмотреть свой сеновал, стоявший недалеко на другой полянке, но раздумал. Он переобулся и огляделся. Солнце садилось. Стая ожиревших за осень дроздов с шумом обрушилась на рябину, стоявшую у края полянки. Птицы с верещанием возились на ветках, они за несколько минут очистили рябину от ягод. Сопронов, собираясь идти, встал и вдруг словно обрадовался тому, что увидел. В углу, около перевала, стояло припорошенное сеном ружье. «Так… интересно… – Сопронов оглянулся. – Сеновал-то роговский». Расточенная до двадцать восьмого калибра винтовка оказалась заряженной. Сопронов передернул затвор и тщательно проверил патрон, хотел распыжить, вынуть пулю или высыпать дробь. Но подумал, решил оставить все как было. «У них не было раньше ружья, – лихорадочно вспоминал он. – Это недавно… Оставить или забрать? Нет, лучше оставить. Проследить, что и как…»

Он поставил ружье на прежнее место и пошел было, и уже отошел довольно далеко от покоса, но услышал шаги и бесшумно нырнул в кусты. Сердце билось неровно, часто. Он присел на корточки, затаил дыхание. По дорожке, проложенной в зарослях черемух, берез и ольхи, шумя полами мокрого балахона, прошел Носопырь. Он держал на руке большую корзину с волнухами, а топал так, что грязь летела из-под лаптей во все стороны.

«Тьфу ты, кривой черт! – Сопронов плюнул. – Идет что леший…»

Он подождал, пока Носопырь не исчез. Еще раз оглянулся и осторожно выбрался на дорогу. «Может, перепрятать ружье в свой сеновал? – мелькнуло в мозгу. – Или взять и забрать совсем?»

Голова болела, и какая-то мерзкая тошнота мешала ему сосредоточиться, понять что-то важное и ускользающее.

В поле он остановился у стога, дождался почему-то сумерек и только после этого миновал мост, поднялся в деревню.

* * *

– Эй, есть кто дома? – Сопронов заранее вынул карандаш и тетрадь.

В зимней избе Мироновых горела коптилка. На полу лежал обрезанный репчатый лук, на переборке ходили часы. Хозяева, видать, жили вверху и тут сразу. Но здесь, в зимовке, сейчас никого не было. Сопронов прошел в сени и поднялся по лестнице в летнюю верхнюю избу. Открыл бесшумно дверь и услышал сдержанный женский шепот в горнице. Послышалось движение в проходе за печью и грохот опрокинутого чугунка. Палашка выглянула из-за печи.

– Ой, а я и не чула!

Она обула ступни на босу ногу и начала вехтем затирать лужу. Сопронов разглядел даже белые впадины на ее толстых подколенных сгибах.

– Отец дома? – спросил он и оглядел общую часть летней избы.

– Да ясли в хлеву сколачивает.

Сопронов прошел к столу и сел на лавку. Из горницы вышла Палашкина мать Марья и поздоровалась. Она прикрыла за собой расписанную розанами дверку. На филенке этой дверки был нарисован красивый гривастый зверь.

«Лев, наверно, – подумал Сопронов. – Ишь, человечье лицо-то. И лапу поднял».

Сопронов разглядывал этого льва, а Марья заслонила филенку подолом.

– Дак ты вниз-то, вниз-то иди, Павлович! – вдруг засуетилась она. – У нас и самовар тамотка.

– Не требуется, – сказал Сопронов. – Хозяина позови.

– Да ведь… Вниз-то бы… Ой, господи.

Евграф, услыхав шум, уже поднимался снизу.

– Игнатью Павловичу, – чинно поздоровался он.

Сопронов разгладил тетрадь, повертел карандаш и по-плотницки сунул его за ухо.

– Чего нового в центрах-то? – пряча тревогу, спросил Евграф. – Вроде сегодня с Ольховицы.

Сопронов не ответил, вынув карандаш из-за уха, кашлянул.

– Так вот, Евграф Анфимович! Я к тебе насчет налога…

– У меня, Игнатей Павлович, первый срок выплачен. А второй сразу отдам, дай с молотьбой управиться.

– Сколько всего?

– Поди, ведь знаешь и сам. Пятьдесят рублей хряснули ноне, будто шуткой. Займу вон сколько выплатил. Да страховка, да самообложение. В кредитку подходит срок.

– Нас, Евграф Анфимович, кредит не касается. Кредит – твое личное дело. – Сопронов чуть-чуть повысил голос. – А вот сельхозналогу ты мало платишь! Есть распоряжение налог изменить. В сторону повышения.

Палашка принесла из кути зажженную лампу и повесила над столом.

– Это чье такое распоряженье? – спросил Евграф.

– Микулина. Председателя ВИКа. Знаешь такого?

Сопронов видел, как Марья перекрестилась, хотела что-то сказать, но не посмела. Евграф побелел, большие, узловатые от ревматизма пальцы задрожали, и руки засуетились на клеенке стола.

– Ну, а сколько вы мне… накинули? На нонешний год…

– Сто двадцать рубликов, гражданин Миронов. Плюс пятьдесят прежняя ставка, итого сто семьдесят.

– Господи, царица небесная, это что будет-то…

Марья запричитала.

Евграф долго не мог осмыслить все сразу, он вытаращил глаза и глядел на Сопронова, который спокойно помечал что-то карандашом в тетради.

– Д-вы… д-вы, с ума, што ли, сошли? – Евграф вскочил с лавки. – Игнатей, да ты што? Што говоришь-то?

– То, что слышишь.

– Поимей совесть, Игнатей Павлович! Мне чево теперече… головой в петлю? А то корзину, Миронов, на руку да по миру! Вы чем думали с твоим Микулиным? Откуды таких цифров-то насчитали?

– А вот давай считать.

– Давай! Уж ты посчитай, Игнатий да Павлович… Посчитай!

– Земля у тебя есть? – Сопронов загнул один палец. – Теперь скот возьмем! Коровы две? Две. Нетелей две? Две.

– Какие нетели? Одна нетёлка да бык по второму году.

– Не имеет значения.

– Как это не имеет? Это как так не имеет? По-твоему, все одно, что бык, что нетёлка?

Евграф бегал около Сопронова, но тот невозмутимо загибал пальцы.

– Дальше. Овец восемь?

– Да ведь с ягнятами, господи… Ты считай, сколько в зиму пойдет, а не всю мелюзгу!

– Куры, огород! Плюс кружевное плетение.

Евграф в отчаянии всплеснул руками, не зная, что больше говорить.

– Господи, кружева… И кружева приплели… – Марья подскочила к столу. – Да много ли? И всего две косынки, неужто и их на налог?

– А ты как думала? – закричал наконец Сопронов. – И кружева, и отходничество! Все это скрытый доход. Вы вон мельницу строили? Строили. Видать, есть денежки! Вот, распишись, Миронов, и дело с концом.

– Нет, Игнатей, в грабеже я не распишусь!

– Гляди, как бы хуже не было.

– А хуже некуды. Некуды! Сто семьдесят… А с Кеши сколь? Ты скажи-ко мне, сколь на Фотиева-то? Вот! Ослобожден! Совсем! Вчистую!

– Кеша тебя не касается! Он освобожден по бедняцкой линии! – Сопронов тоже встал.

– А почему? За какие рыжики? У него и земли не меньше, и сам не урод! Кеша освобожден, а Миронов плати. Так выходит? Да где справедливость-то, а, Игнатей Павлович? Где?

– Ну, вот что, гражданин Миронов! Распишешься или не распишешься, знай одно: платить будешь!

И тут Евграф ударил по столешнице так, что огонь в лампе полыхнул, а в шкафу зазвенела посуда.

– Что делается! – Он оглянулся на жену. – А ну неси! Покажи ему эти кружева, мать-перемать, пусть хоть сейчас берет! Все волоки, в гроб, в душу…

Евграф никогда еще таким не бывал.

– Ой, Анфимович, полно… – заговорила было Марья, но осеклась на полуслове.

– Неси!

Марья стояла в нерешительности. Кружева хранились в горнице, в сундуке.

…Видно, сам черт дернул Микулина, чтобы сшить такие дурацкие сапоги! Председатель, злой, сидел в Палашкиной горнице, старался только, чтобы не закашлять и не чихнуть. Распечатанная четвертинка и сковородка с селянкой стояли под носом, а он, голодный, глядел на все это и злился. Нельзя было ни шевельнуться, ни укусить горбушку. В Евграфовом передке имелся вокруг печи ход, Микулин давно бы мог выскочить из горницы в сени, если б сапоги не скрипели, как ворота Кеши Фотиева.

Надо же было так получиться!

Он приехал из Ольховицы еще засветло, поставил во двор лошадь и, отказавшись ужинать дома, у матери, через задворки подался к Палашке. Марья – будущая теща – тайком от Евграфа выставила четвертинку, сделала на шестке селянку. Евграф колотил что-то топором в хлеве и наверх не собирался, Мироновы жили уже в зимней избе. Микулин особо надеялся на предстоящий вечер, вернее ночь, надеялся потому, что Марья – Палантина мать – была теперь на его стороне. Он видел это и чувствовал… Он только открыл четвертинку, пододвинул хлеб и сковороду, как и объявился в доме Игнаха Сопронов. И вот на протяжении всего разговора Микулин сидел в горнице, боясь шевельнуться, потому что ни Сопронову, ни Евграфу попадаться на глаза было нельзя. Когда Евграф стукнул по столу кулаком, к председателю вернулась наконец смекалка, он решил снять сапоги, тихонько обойти печь и босиком незаметно выскочить в коридор. Он уже снял один сапог, начал снимать второй, как вдруг Евграф оттолкнул жену и распахнул дверку в горницу. Евграф опешил.

В Палашкиной горнице, в его доме, стояла на столе закуска и выпивка и чужой, об одном сапоге, мужчина глядел на него. Это было уж сверх всякой меры.

– Евграф Анфимович, – не зная, что делать, брякнул Микулин. – Здорово, та-скать…

– Хмы!.. – Евграф наконец понял, в чем дело. – Так… тот ко мне, а этот к моей девке.

Микулин поскреб голенище.

– Мазурики! – вдруг закричал Евграф и бросился к печи за кочергой. – Я тебе покажу «здорово»? Я тте…

В кути полетели ухваты и противни, Палашка заревела, а Марья кинулась к Евграфу, но он оттолкнул ее, вылетел из-за печи.

Но Сопронов с Микулиным, натыкаясь в темноте на углы, уже поспешно спускались по лестнице.

– Брысь! Ворона! Старая дура, сводня, я ему покажу «здорово»! – шумел сдерживаемый Марьей Евграф.

На воздухе, отойдя подальше в темный проулок, Микулин кое-как, без портянки, обул сапог.

– Ну, Игнатий Павлович…

– А что Игнатий, что Игнатий? – огрызнулся Сопронов. – Ты тут на зятевщине у кулака, а Игнатий…

Они отошли еще дальше от Евграфова дома, откуда все еще слышались крики и женский плач.

– Перегнул ты с налогом-то! – Микулин только теперь перевел дыхание. – Та-скать, лишковато поставил.

– А может, потому и лишковато, что они тебя вином поят? – взъярился Сопронов. – Иди, не мешай! Не сбивай с дела!

И Сопронов прямо по грязи зашагал к дому Клюшиных. «Заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет! – подумал Микулин. – Натворит делов…»

Он постоял на дороге, подумал еще немного и отправился спать. Домой, Ночь была темная, теплая. Деревенские окна желтели сквозь неподвижный туман. По улицам тянуло с поля сосновым дымом. Это шибановские старики сушили по гумнам овины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю