Текст книги "Кануны"
Автор книги: Василий Белов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)
V
Дом Шустовых был под стать семье, такой же большой и широкий, в два этажа, с отдельной зимовкой, с горницей на зады и с чердачной светелкой. Даже и летом в иное время топили две большие печи: такое большое было семейство.
В роду Александра Леонтьевича долгожительство считалось привычным делом. Из каждых четырех прадедов обычно два-три доживали до того времени, когда правнуки начинали ходить по игрищам. Из каждых четырех прабабок две – три обязательно прихватывали перед смертью той поры, когда правнучки уже начинали невеститься.
По всем деревням окрест, а в иной и не по одному стояли такие же дома, и в тех домах жили многочисленные и многосемейные двоюродные и троюродные братья Александра Леонтьевича, жили также с дедами и прадедами.
Фамилия и родня многодетно была в чести у людей…
Данило Пачин еще раз со тщанием вытер о луговину свои хорошо промазанные сапожищи. Он крякнул, мысленно подбодрил себя и вступил на крыльцо.
Ворота открылись перед ним сами, бесшумно и широко. Данило знал: сработало какое-то хитрое приспособление. В другой раз он обязательно бы изучил половицу в крыльце, которая рычагом была связана с воротней защелкой (груз на сыромятной тетиве, пропущенной через блок, открывал ворота, когда кто-либо ступал на эту хитрую половицу).
Двое мальцов разного возраста, держа в руках по красной морковке, с интересом глядели из глубины сеней, девчонка лет двенадцати тоже остановила грабли, которыми она сгребала у крыльца брюквенную ботву. Данило прошел в сени, не мешкая открыл двери в нижнюю избу:
– Дома ли хозяин, здравствуйте!
На него пахнуло духом большого семейства, это был смешанный запах пирогов, пеленок, сапожного вара, солода, загнетки и соснового помела.
– Дома, дома, проходи, Данило Семенович, – отозвался Шустов. Данило не без опаски перекрестился, как-никак зашел к вчерашнему коммунисту. Потом подал руку Шустову.
– Садись, садись, только не испугайся нашей орды. – Шустов сучил сапожную дратву. – Брысь! Лягушата… Дайте-ко человеку место.
Большая, но с низким потолком изба, с лавками и полавошниками, шкапом и печью, разделенная на четыре неравные части, сообщалась со смежной такой же избой филенчатой, крашенной суриком двустворчатой дверью.
С коричневого потолка свешивалась большая птица, набранная из деревянных перьев, крылья и хвост настоящего тетерева красовались в главном простенке, над зеркалом. В красном углу мерцала лампадка, три нестарые иконы поблескивали серебристой фольгой.
Хозяйки, жены Шустова, не было, зато повсюду, по лавкам, за столом и за печью, был другой народ – старики и детишки.
– Кто пришел-то, не Гривенник? – Слепой сивый старик Осий, дед Шустова, слегка ощупал Данила, вернее, пошарил от плеча до колена..
– Не Гривенник, дедко, – засмеялся Шустов. – Данило Семеныч.
– Данилко?
Для Осия Данило все еще был Данилком, как и Александр Леонтьевич Санком. Данило спросил старика о здоровье, но тот нащупал чью-то ребячью головенку, начал гладить ее холодными негнущимися, словно бы просвечивающимися пальцами и рассказывать, как они с Гривенником ходили в работу, к тому же из-за печи вышел отец Шустова Леонтий Осиевич. Данило поздоровался с ним за руку.
– Ты, тятька, опять про своего Гривенника? – закричал на ухо отцу Леонтий Осиевич. – Дак ты не шибко про ево говори.
– А чево?
– А то, что он теперь у нас камисар.
– Не ври-ко, Санко, не ври.
Осий уже путал иной раз Леонтия Осиевича с внуком Александром Леонтьевичем, как путал свою невестку, мать Шустова, с его женой, а из нестарых ребятишек, своих правнуков, знал по имени только двух-трех старших, называя всех остальных именами старших.
– Каково молотишь-то, Данило Семенович? – спросил Леонтий, который по годам был всего немногим старше Данила, – Поди-ко, уж все охрястал.
– Какое, парень! Да я бы уж обмолотил, кабы руки-то не опускались. Я ведь к тебе, Александре Левонтьевич… Мне бы с глазу на глаз, на пару слов… А ты каков здоровьем-то?
Данило вновь обратился к отцу Шустова. Тот начал рассказывать про поясницу. Осий все говорил про то, как они с Гривенником рубили в Тигине хлев, двое ребятишек играли в лото за столом, а вдоль лавки, пуская пузыри, босиком ходил самый младший, его голый задок краснел в вырезе штанов. Двери в избу постоянно хлопали. Свои и чужие, маленькие и большие то и дело входили и выходили.
– А это еще ничего, из школы еще не пришли! – как бы оправдываясь, сказал Шустов. – Вот из школы два санапала явятся, тогда чур-будь!
Он смотал с ладони дратву, повесил моток на гвоздик и хлопнул в ладоши. Потом сходил за печь, вымыл руки и пригласил Данила в ту избу.
Данило вошел, огляделся. Это была другая, как говорили, изба, но тоже с печью, правда, не русской, а голландской. Лавок здесь не было, вместо них стояли венские стулья. К простенкам также были прибиты хвосты и крылья глухарей и тетеревов. Витая железная кровать, застланная по-городскому, стояла в одном углу, в другом размещался стол с книгами, на стене висело ружье с патронташем, зонтик и пчеловодная сетка. На середнем простенке красовались рамки: грамота и диплом Вологодской губернской сельхозвыставки.
– Так что, Данило Семенович? – спросил Шустов, усаживая гостя на венский стулик.
– Я, Александре Левонтьевич, что хочу… хочу вот с тобой посоветоваться… – Данило смущенно сел на лавку, разглаживая штаны на колене. – Не знаю, куда ткнуться-то, вот, значит, к тебе… Вся надия на тебя нынче.
– Да ты что, парень? Ведь я не Калинин…
Данило пропустил мимо ушей замечание бухгалтера:
– Истинно, спасай! Грабят меня, за что, не знаю. Слыхал ведь, поди, были с описью. Торги намечены…
– Денег, Данило да Семенович, у меня нет, живем натуральным хозяйством.
– Я у тебя не взаймы прошу, нет. А выдай-ко ты мне мой артельный пай, а? Я ковды справлюсь, все до копеечки возверну обратно.
Шустов тряхнул ушастой лысеющей головой. Внимательно поглядел на собеседника. Потом встал и начал бесшумно ходить по половикам, едва не задевая головой о потолок. Данило ждал. А Шустов все ходил в своих больших, обутых с шерстяными носками домашних валенках с отрезанными голенищами. Бриджи его, сшитые на военный манер, слегка шелестели, это сказывалась кожа, нашитая на те места, которые при верховой езде соприкасались с кавалерийским седлом. Домашний жилет, надетый поверх синей сатиновой косоворотки, был расстегнут, бухгалтер хрустел на ходу пальцами. Он вдруг подошел к столу и достал из-под книг большую групповую фотографию, наклеенную на толстый белый картон. Наклеенная пониже подпись была набрана и отпечатана в типографии.
– Ну-ко гляди, Данило Семенович, где тут моя-то личность?
«2-е Собрание Уполномоченных Вологодского Союза Потребительских Обществ „Северсоюза“.
15–18 января 1926 года».
Данило по слогам с трудом прочитал лишь половину:
– Да где найти, вас тут, наверно, тыща!
– Ну, тыщи нет, а к полтыще близко, – задумчиво произнес Шустов. – Народ со всей губернии…
На фоне какого-то проемистого здания, видимо, склада, во много рядов, амфитеатром, тесно сплоченные, полулежа в первом ряду, дальше сидя и стоя, внимательно и всерьез глядели с фотографии около трехсот уполномоченных в самых разнообразных шапках, пиджаках, шубах, пальто и шинелях. Молодые и бородатые, в большинстве с усами, добродушные и серьезные, глядели они с этой, почти новенькой фотографии.
– Гляди-ко, и бабы есть!
– Немного, правда, а есть, – подтвердил бухгалтер Шустов.
Человек тридцать, не разместившихся внизу, стояло и сидело на втором этаже склада, между колоннами.
– Нет, не определить, – вздохнул Данило.
И тут Шустов тупым концом карандаша указал себя в долгоухой зырянской шапке.
– Разве мы знали тогда? – тихо заговорил он. – Разве знали-ведали мы? Что так дело-то обернется, а, Данило Семенович? Ведь, считай, вся губерния… тут, на одном картонном листе, будто солома в горсти… Много ли надо? Одной спички хватит.
Данило не мог понять, о чем говорил бухгалтер, но слушал и терпел, хотя терпения не было. Время шло, деньги нужны сейчас, как можно скорее.
– Теперь скажи, гражданин Пачин, что осталось от нас? Да вот, через три годика разгонили нас всех до единого, как зайцев, а денежки из несгораемых ящиков выгребли, и Отто Юльевич от нас отшатнулся к ледокольному делу. Что тут скажешь? – Шустов развел руками и опять начал ходить по избе. – Да ежели бы и были оне, твои, Данило Семенович, вклады, целые, нетроганые, ежели бы так, ты думаешь, отдали бы тебе их? Очень это сумнительно…
– Как же так-то, Александре Левонтьевич? Ведь ковды я в артельто записывался, ты чево говорил? Ты всем говорил: паи ваши, и в любую минутую их можно получить обратно. Говорил ты эк аль не говорил? Вместе с Крыловым?
– Говорил, Данило Семенович.
– Дак как жо так?
– Вот так. У меня пай не меньше ведь твоего. Да ежели бы и деньги были, и Крылов не уехал, что толку? Ты ведь знаешь, что у меня я ключей нету.
– Омманщики! – вырвалось у Данила.
– Верно, – согласился Шустов. – Омманщики…
– Дак где концы-то искать?
– Концы, Данило Семенович, в руках у Сталина да у Молотова. А может, и у их нет, а где-нибудь подальше… Ты у Калинина-то бывал, знаешь что да почем.
– Пропала, видно, Расея.
– Россия-то? – Глаза Шустова на мгновение печально засветились, он сел около. – Россию-то, Данило Семенович, иные, вроде Яковлева, считают как бы за головешку в печи. Дескать, чем больше ее колотишь, тем шибче она, матушка, горит.
– Ну а коли совсем догорит? – взъярился Данило. – Куды мы после-то?
– Тоже сгорим! И тепла не оставим после себя, один угар…
Данило не мог слышать таких речей. Он совсем не хотел сгорать дотла, ему было жаль пивного котла и швейной машины с ножным приводом. Обидно было и за свои права, отнятые Советом, и за шерстяной костюм сына Василья. За что воевал? Между тем сроки уходили, дело двигалось к вечеру. Он в отчаянии поглядел на бухгалтера Шустова. Но тот все ходил по избе, ломая уже давно не хрустевшие пальцы. Полосатая от смоляной дратвы правая его ладонь так и не отмылась, он то сжимал пальцами свой узкий высокий лоб, то вновь по очереди дергал за пальцы. Дети и старики гудели за дверью, окрашенной суриком. Неожиданно шум в той избе усилился, и вдруг все затихло. Шустов рывком отворил дверинку. Данило Пачин не поверил своим глазам. Гаврило Насонов, согнувшись перед отцом Шустова в дугу, ткнулся в пол белым своим лбом. Мелькнула темно-бурая борода. Леонтий Осиевич, растерявшись, вскочил с лавки и забегал вокруг Гаврила Насонова.
Бухгалтер Шустов шагнул к двери:
– Что? В чем дело?
– Да вот… Вишь, денег просит взаймы… – услышал Данило прерывистый голос Леонтия Осиевича. Данило не помнил, как прошел мимо плачущего, все еще не встающего на ноги кузнеца Гаврила Насонова, как вышел в сумерки слякотного ноябрьского предвечерья. Он шел все быстрее, не глядя под ноги, не отвечая на здравствования. Шел сам не зная куда, но что-то решительное копилось в нем по этому ходу. Вдруг он остановился и дважды, в обе стороны, плюнул. Потом суетливо снял шапку, отыскал глазами церковную колокольню, быстро перекрестился и пошел еще скорей давешнего.
Он шел теперь в сторону Прозоровского подворья, не спотыкаясь и не оглядываясь…
* * *
В Шибанихе еще глубокою ночью, сквозь крепкий предутренний сон Павел учуял движение воздуха над роговской крышей. Накануне весь вечер не по-доброму горела красная, предвещавшая зиму заря. И вот ночью подул ветер. Тот самый, которого ждал Павел уже третий или четвертый день. Недавно они сбились с Акйндином Судейкиным об заклад: Павел твердил, что ветер подует еще до первой четверти, а Киндя из кожи лез вон, все доказывал, что, пока новолунье, ветра не жди.
Они сбились об заклад, и руки разбил им Ванюха Нечаев при многих свидетелях. Павел в случае проигрыша был должен не только истолочь Судейкину две ступы овса, но и смолоть три пуда свежей ржи, если же ветер подует и в новолунье, то Киндя Судейкин с первым большим заморозком пригонил бы ему самолучшего барана. (Хотя всем было известно, что баран у Судейкина всего один, не считая, конечно, двух ярок. Киндя завел овец после того, как вылегчил Ундера.)
На рассвете Павел осторожно выпростался из-под теплого одеяла, но Вера уже не спала, собираясь вставать и кормить. Зыбку перенесли из парадной в верхнюю избу зимовки сразу после жнитва, и теперь семейство Павла жило как бы отдельно. Но на завтрак, обед и паужну, а также каждый раз к самовару все, как и прежде, собирались за один стол.
– Что, вдругорядь без завтрека убежишь? – усмехнулась Вера, наблюдая за тем, как муж поспешно обувал валенки.
– А что? Авось не умру и без завтрека, – он топнул, словно собираясь плясать. – Приду обедать, наверстаю…
Он взглянул на сынка, который, припав к груди, жадно ухлебывал молоко. У Павла защемило сердце: Вера была снова беременна. Нет, он не боялся большой семьи. Но тревога жила в душе с того самого дня, когда Игнаха Сопронов едва не застрелил Павла в лесном сеновале и когда Павел едва не убил его в ярости и обиде.
Никто, кроме них двоих, не знал о том, что произошло в сеновале. Они встречались обычно на людях, и Павел здоровался с Игнахой кивком, тот отвечал как придется, но каждый раз глаза его зажигались по-волчьи, и Павлу вновь становилось противно до тошноты. «Да шут бы с ним и с Игнахой, – думалось. – Пускай бы он жил как хочет… Жил бы да другим не мешал…»
Увы, Игнаха как раз и мешал жить, мешал не только Евграфу и Роговым, но всей Шибанихе. А теперь, считай, и всей Ольховской волости. Недоимка прибавилась еще и от самообложения. Селька, брат Игнатия, уже не однажды напоминал об этом повесткой. Кроме всего, ему преподнесли еще и гарнцевый сбор, хотя мельница истолкла всего еще несколько ступ овса. Второй постав, с жерновом, еще и не пробовали…
Павел заставил себя хотя бы на время забыть о налогах, переобулся внизу в сапоги и схватил однорядки. Никто из домашних не остановил, не окликнул его, он лишь каждому улыбнулся и коротко каждому говорил: «Пойду…»
Ветер налетел от деревни Залесной, то есть с востока. Это был редкий, несущий недальнюю стужу ветер, никто не был рад ему, кроме Павла Рогова. Вороны и галки черной крикучей стаей метались в холодных порывах, голые палисады вскидывались ветками берез и черемух.
Павел почти бежал к своей мельнице. У дома Судейкина он перевел дух и начал кулаком бить в стену. Судейкин еще не вставил вторые рамы и выглянул.
– Вези рожь! – крикнул ему Павел и, не дожидаясь ответа, устремился дальше, на взгорок.
Ветер плотно и мощно бил едва ли не прямо в широкие махи. Они вздрагивали и поскрипывали, просясь на волю, но сдерживаемая распорками и веревками мельница покорно безмолвствовала. Павел оглянулся, ища глазами подводу с мешками. Судейкина не было. «Сухой черт, баляба! – про себя ругался Павел. – Когда теперь привезет? Самый бы раз пускать».
Он мог бы пустить мельницу сразу, но ему надоело толочь овес. Хотелось испробовать новые, выкованные жернова – что-то получится? Нижний камень, привезенный с залесенской водяной мельницы, был очень хорош: и широк, и достаточно толст. Когда ковали на нем бороздки, искры летели из-под зубила чуть не снопом. А вот верхний жернов Павлу не нравился, уж больно тщедуш. Он привез его из Ольховицы, ковали годов пять тому назад, еще с братом Васильем.
Все вроде бы было готово, ветер дул теперь широко, сильно и ровно. Павел полез вверх: овес в ступы был засыпан, хотя песты были подняты. С толчеей дело в порядке, а вот как-то будет молоть? Павлу не терпелось засыпать в ковш. Пока Судейкина не было, он взял кубышку с колесной мазью, полез через лаз к большому камню, на котором вертелся обитый железными скобами вал. Павла так обдало ветром, что он захлебнулся, отчего остановилось дыхание. Он отвернулся и только тогда вздохнул. Еще раз облил он вал и камень черной тягучей мазью, вылез опять в амбар, закрыл люк и запробирался к другому концу вала, к малому камню. Здесь вал ровно опиленным и зачищенным концом своим упирался в слегка стесанные бревна амбарной стены. Толстый железный штырь, скованный Гаврилом Насоновым и утопленный в торец вала, покоился в полукруглой выемке малого камня, закрепленного в срубе.
Павел вылил на это место полкубышки черного пахучего дегтярного варева. Проверил и вновь смазал он маленький камень, на коем вращалась четырехугольная игла с шестерней, пропущенная наверх к жернову.
Шум ветра не давал сердцу покоя. Павел вышел из амбара на галерейку и начал крутить подъемный ворот, опуская конец каната. Веревку относило ветром, но скованный тем же Гаврилом крюк не позволял ей плескаться. Павел взглянул окрест с высоты. Шибаниха вся была как на ладони, одна лишь церковная колокольня все еще слегка возвышалась, не уступала мельнице своей высоты, и кованый крест ясно вырисовывался на коричнево-блеклом небе. Далеко вокруг виднелись деревни, строчки изгородей, прогоны, огороды, гумна и сеновалы. Облетевшие перелески кое-где все еще желтели, и кое-где издалека слабо алели рябины, зато темная еловая зелень резкими полосами выступала среди блеклых осинников и ольховых кустов.
Павел взглянул еще дальше, в сторону родной Ольховицы, сердце У него часто забилось, захотелось крикнуть туда, в ту сторону, позвать мать и отца, брата Олешку. Ах, да пускай бы видела и вся Ольховица! Пускай бы сбежались, полюбовались все люди, ведь сейчас он запустит уже не простую толчею, а настоящую мельницу…
Она скрипит и, кажется, вот-вот задрожит от напряженного нетерпения. Ветер свистит в крыльях, а Судейкина с мешками нет и нет, и Павел торопливо спускается по лесенке на настил вокруг столпа, потом передом, по-морскому, спускается по крутой лестнице на землю и бежит к деревне.
Но Судейкин уже везет на Ундере мешки с рожью, следом за ним бегут ребятишки.
– Ты, Акиндин, хоть сушил ли зернята?
Акиндин Судейкин удивленно таращит глаза, притворяясь, что знать не знал, ведать не ведал, что прежде, чем молоть, надо сушить.
– Ну, я про тебя письню все равно выдумаю, – грозится Павел. – Ты у меня узнаешь…
Ундер храпит и пятится. Судейкин, скинув мешки, выпрягает его и хлещет вожжиной: «Пошел в поле, килун!» Ундер, не оглядываясь, идет к деревне…
– Цепляй! – орет Павел и бежит наверх, а Судейкин неумело обхватывает веревкой мешок с зерном, кричит:
– Постой, мать-перемать! Ишь, он уже поволок.
Павел вытаскивает мешок на «говдорейку», как говорит Никита Иванович, волокет в амбар и по внутренней лестнице вытаскивает зерно на приступок около ковша. Мешок завязан узлом без петельки и так полно, что зерно еле держится. Павлу некогда ругнуть Судейкина, он высыпает зерно и бежит поднимать второй мешок…
Наконец зерно засыпано в ковш. Подвижный лоток, или большой совок, куда зерно самотеком идет из ковша, подвешен над жерновом на сыромятной подвеске. Устройство с вересковою палочкою будет постукивать по лотку, когда жернов пойдет своим ходом. Закручивая на дырочках сыромятный жгут, можно поднимать либо опускать лоток, чтобы зерно сыпалось в жабку меньше или больше. Но сейчас пока не до этого… Павел Рогов опустил песты и усилием воли заставил себя оглянуться, притихнуть. И снова слез на землю.
– Ну? Что, Акиндин? Поедем, что ли?
Судейкин задрал голову, слезящимися глазами глядел высоко вверх, где встало в небе вздрагивающее крыло. Ветер шумел в махах еще сильнее, и Павел махнул рукой:
– Отвязывай…
Судейкин отвязал веревку от одного крыла, затем от второго, Павел Рогов двумя стремительными пинками вышиб обе распорки и отскочил. Освобожденные крылья сразу поплыли мимо него. Ветер был так силен, что они быстро набирали скорость. Внутри шумело как-то странно, и Павел в тревоге бросился сворачивать мельницу с ветра. Он надел на столбик долбленую деревянную втулку, намотал на нее веревку от длинных рычажных слег и показал Судейкину, как сворачивать мельницу.
– Верти пока! Чтобы хоть немного… – и побежал наверх, в амбар.
Зерно из ковша не текло, из-под жернова ворохами летели искры. Камни скыркали друг о дружку, уже горячие, дресва стучала о стенки обсыпного ящика… Павла кинуло в жар, но голова была ясной, он быстро повернул закрутку сыромятной подвески. Лоток опустился больше чем надо, зерно доверху засыпало жабку, зато жернова враз перестали искрить и крошиться. Тихий, давно не слышанный, но такой необходимо-приятный шум ровно и несвоевольно влился в общий, ветряный, с Павла как бы спала многолетняя и многопудовая тяжесть.
Мельница молола зерно…
Он сел на приступок, оперся локтями о коленки и, сцепив руки под подбородком, закрыл глаза. Теплые слезы одна за другой скатывались по щекам в давно не бритую щетину. Павел плакал, улыбаясь чему-то. Шорох камней, кромсавших Акиндиновы зерна, напоминал то ли шипение в шайке банных камней, то ли шум лесного безгрозового дождя, то ли шелест многих берез. Да нет, ни на что не похож этот шум жернова, кроме как сам на себя!
Павел очнулся от постороннего запаха. Он быстро нашел место, откуда потянуло горелым. Это был торец главного вала, трущийся и упиравшийся в заднюю стенку. Павел почти опорожнил кубышку. Скрип и запах тотчас исчезли.
Даже свороченная от ветра, мельница шла, махи легко крутили могучий вал, песты – шесть тяжелых пестов – один за другим поднимались березовыми лопатками и тяжело бухались вниз, жернов молол даже не очень сухую Акиндинову рожь. Но он, этот жернов, был очень мал, слишком легок для такой могучей мельницы.
Павел то слезал вниз, слушать мельницу со стороны, то опять залезал в амбар. То поднимался наверх к ковшу, то спускался к ларю, подколачивал клинья, прослушивал скрип шестерни, щупал валы и принюхивался. Нигде ничего не вихлялось, все шло так, как и требовалось. Не зря все лето ходил даже по ночам, как около хорошей невесты! Своими руками вытесывал каждый клин, сам выверял ход шестерни. Жена Вера в тихие дни крутила снизу за крылья, а он спешил выверять ход шестерни, замечал каждый отдельный скрип.
И вот мельница зашумела, крылья идут над Шибанихой, словно бессчетные, словно их не шесть штук, а шесть тысяч… Они идут и идут в осеннем небе, неторопливо, надежно, и вот уже рожь Акиндина Судейкина заполнила мукою обсыпной ящик, и теплая мутная струя потекла из лотка в мучной ларь. Мука была почти горячей, мягкой и ласковой. Руку не хотелось убирать из-под этой неторопливой струи. Все ликовало в груди, все радостно отзывалось на мельничный шум и на мельничный запах. И казалось, ничто никогда не остановит эту мучную ласковую теплую хлебную струю, она текла как родная вода, как само непрерывное и вечное время…
Уже полтора десятка мешков с вышитыми начальными буквами фамилии Клюшиных и Мироновых стояло вокруг ковша. Ночью Павел зажег «летучую мышь». Дедко Никита все понимал в мельнице не хуже его. И Павел, счастливый, ушел на гумно, залез в еще не остывшую теплину и уснул на сухой гороховине.
* * *
На третий день после всего этого ветер стих. Мельница стеснительно замерла, будто стыдясь своей буйной могучести. И впрямь Павлу было стыдновато… Трое суток мололи без перерыву, обмололи чуть ли не пол-Шибанихи, две-три подводы приехали из других деревень, а ветер неожиданно стих. Повалил мягкий, пухлый, пластинчатый снег. В полях и в деревне стало светлее, холодным воздухом дышалось бодрее. Особенно после Кешиной избы, полной табачного дыма. Помольщики из Ольховицы, с Горки и других деревень, прослышав о роговской мельнице, без натодельного уговора потянулись в Шибаниху. Павел Рогов не знал, радоваться ему или расстраиваться.
Конечно, приятно, когда незнакомые бородатые мужики, намного старше, а называют тебя по отчеству. Но каково и глядеть на целый обоз с мешками, когда с неба тихо валит белый, чуть ли не теплый снег, а ветра нет. Снег падал на непромерзшую землю, и ясно было, что он растает, еще будет все, и мороз, и ветер. Но глядеть на этих полураспряженных коней, на полузнакомых людей, на полузасыпанные снегом возы было невмоготу.
Мельница безмолвствовала, у нее был совсем виноватый вид…
И Павел опять вспомнил, как ездил однажды на залесенскую водяную. Мысль о строительстве водяной мельницы он боялся подпустить близко к себе, но она, эта мысль, подлетала к нему то с того, то с другого боку.
– Тьфу ты… – Он махнул рукой и решительно пошел от комолой Кешиной избы. Подъезжала еще одна подвода. Откуда? Павел не стал даже узнавать, убежал домой. Правда, дома двери тоже не закрывались. Но там можно спрятаться в баню либо пойти в хлев, где жена Вера трепала лен…
Кешина же изба напоминала сейчас постоялый двор. Три подводы стояли в заулке, разнузданные кони хрупали сено. Тут вертелась чья-то коза, вроде бы Зои Сопроновой, собаки и собачонки крутились у входа.
Хозяин был так рад, что оказался в центре внимания, что не замечал и добродушных насмешек:
– А что, Асикрет Ливодорович, колхоз-то у тебя как назван? Не окрестили еще?
Киндя Судейкин не зря об этом спрашивал, у него в уме уже прикидывались свежие песни, что-то насчет Кешиной избы и новой конторы. Про мельницу он успел уже сочинить и только ждал удобного случая, чтобы представить на публику.
«Публика», однако ж, не очень сегодня жаждала частушек Судейкина. Да и самому ему было не очень весело.
Шум стоял совсем не праздничный. Все говорили об ольховских и шибановских новостях, а новости забегали одна за одну. Ванюха Нечаев, быстрый на ногу, как раз приволок из дому рубленого домашнего табаку. У Жучка – он знал – были карты с собой. Нечаеву не терпелось сразиться в очко, однако об игре никто пока даже не заикался. Табак у Нечаева был вонюч и крепок, Кешина хозяйка Хареза сразу ушла.
– Да у тебя чево, Асикрет, с ковхозом-то? – не унимался Киндя. – Ты почему все асикретничаешь, слов никаких не говоришь? Председателем-то не ты?
– Поставили, дак, – смущенно признался Кеша. – Я, думаешь, не упирался?
– Ну а счетоводом ково? – чувствуя, как затихает в избе, спросил Судейкин.
– Счетовод Селька. – Кеша все еще не чувствовал, что над ним подсмеиваются.
– Ну, ну, – проговорил Жучок, обращаясь к Носопырю. – Это все добро. А вот тебе-то, Олексий Иванович, досталась ли должность?
– Ась? Не чую ушами-то, – как всегда, сказал Носопырь.
– Он у их главный ветеринар. А Таню, слышь-ко, единогласно на культпросвет.
– Не ври, не ври, Таня в колхоз не пошла. Пусть, грит, без меня. Это Микуленок матку в колхоз загонил да и сам в райён.
– Верно, верно. Оне, которые на довжностях, им чево? Деньги везде платят, им не пахать, не косить. Он в одном месте кашу заварит, а сам в другое. Деньги пропьет, а его на повышеньё. На новом месте и сам как новенький, все грехи списаны.
– Да какие у Микуленка грехи? – сиротским голосом произнес Жучок. – Нету у ево. Все евонные грехи теперече переписаны на Евграфа Миронова. Бумаги, вишь, не наладилось под рукой, взели да на ворота переписали.
Смех и кашель растворили последние Жучковы слова насчет грехов Микуленка. То, что ворота Мироновых были обмазаны дегтем, знала пока не вся округа, поскольку дело случилось за последнюю ночь.
– Это, наверно, ведь ты, Северьян, и мазал.
– Истинно, больше некому, – согласился Жучок. – Я и мазал. На такое дело деготь жалеть нечего. Это на сапоги жалко, а на это не жалко, ей-богу, робятушки.
Все знали скупердяйство обоих Брусковых: Кузьмы и Северьяна, поэтому интерес к Жучку сразу исчез. Заговорили о других новостях.
Главная новость была та, что арестован горский Иван Никитин за то, что хряснул Микуленка пачинским коромыслом, хряснул да сам по пьяному делу и признался, а его, голубчика, тут и взяли за шкирку и на другой день отправили в район, а его двоюродный, Андрюха Никитин, поехал его выручать. Попробовал выручить через того же Микуленка, и будто бы Микуленок и сам хотел выручить, да у него ничего не вышло, тогда Андрюха перепился и начал бузить и сам попал в КПЗ, а Микуленку за то, что выпил с Андрюхой, опять приписали правый уклон. Вот только усидел ли после этого Микуленок на новом посту – никто не знал.
– Усидел, усидел! – сказал продавец Зырин.
– А ты откуда, Володя, знаешь?
– Да он вчера со станции, за товаром, вишь, ездил.
И разговор переметнулся на лавочные дела. Нечаев щедро налево и направо потчевал мужиков табаком. Но его тонкая книжечка покупной курительной бумаги быстро худела. Когда заворачивать стало не во что, Кеша достал с полавошника газетку «Красный Север» уже с початыми краями. Степан Клюшин, моргая черным своим глазом, начал отрывать на цигарку, но задумался, как бы шел, шел, да вдруг запнулся.
– Ну? Ты, Петрович, чево тут вычитал? – спросил Новожил. Клюшин бросил газету и, ни слова не говоря, пошел ко дверям…
Такой его неожиданный уход еще больше разжег интерес к газете, и Володя Зырин по общей просьбе вслух долго читал газету. На улице кони исхрупали остатки сена, снег перестал, а что напало, то начало таять. Помольщики забыли, куда и зачем приехали…
В газете № 227 от 2 октября 1929 года сообщалось о походе фашистов на Вену и о «расколе в стане китайской реакции». Зырин пропустил «Новости Северного края», зато статью «За четкость большевистского руководства колхозами» прочитал всю. В избе стало совсем тихо, дым отслоился и поднялся под потолок.
Третья страница заставила задуматься даже неунывающего Савватея Климова и язвительного Акиндина Судейкина. Аншлаги и шапки занимали в газете больше места, чем сам текст. «Кулацкие выстрелы не остановят роста соцдеревни», – читал Зырин, – «Кулаки нападают на колхозников», «Героям кулацких обрезов – высшая мера наказания»… Зырин прочитал о приговоре суда, проходившего в Чёбсарской волости, и замолк. Молчали и все слушатели. Еще никогда так явственно, так близко не представлялось то, что происходило, мало кто раньше думал, что все так всерьез, так безостановочно и так надолго.
– А где, робятушки, эта Чёбсара-то? – в тишине спросил кто-то, но скрипучие двери снова открылись. Ольховский парень, которому не удалось смолоть зерно на залесенской рендовой, приехал молоть в Шибаниху. Он-то и сообщил, что Данило Пачин и Гаврило Насонов вступили в колхоз. Этому никто сперва не поверил… Но когда парень рассказал, что сам видел, как Данило вместе с Митькой Усовым расколачивал дом и конюшню отца Иринея, как Гаврило Насонов на поводу тащил корову к Прозоровскому подворью, после такого рассказа кешинская изба стала похожа на пчелиный улей, от которого вот-вот должен отделиться рой. А может, и на такой улей, куда забрались мыши-полевки. Все заговорили друг с другом, все завставали… Нечаев перемигнулся с Дымовым и с продавцом Володей Зыриным, все трое моментально свернулись; по их мнению, только бутылка рыковки на троих и могла помочь в такую минуту…