355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Соколов » Избавление » Текст книги (страница 8)
Избавление
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:36

Текст книги "Избавление"


Автор книги: Василий Соколов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 44 страниц)

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Очнулся он вдалеке, и не в подлеске у долины, а на дощатом полу, и этот пол почему–то двигался, скрипел и, казалось, постанывал. И кто это покачивает его убаюкивающе, как в люльке. Похоже, во сне. Но сквозь дрему Бусыгин пошевелил руками, телом, повернул голову – нет, не спит он, и вроде все при нем, при его теле, а скрип и покачивание не прекращаются, и ему смутно подумалось, что его куда–то везут.

Как это случилось и почему, он не знает. Точно так же не знает и когда его привезли, впихнули в этот вагон, в котором пахло навозом и карболкой. "Ну да, товарняк, и скот в нем возили", – сообразил Бусыгин. И от того, что раньше возили скот, а теперь его, русского человека, везут взаперти, стало стыдно за самого себя, а потом нахлынула в душу злость, переходящая в ярость, – как же судьба ломает! Ему хотелось встать и застучать в дверь кулаками.

Он покрутил шеей – не болит, только разламывается голова. Смутно припоминал, почему ломит голову. Ну конечно, это вчера, когда он собрался бежать и уже перекинул свое туловище в канаву, немецкий конвоир хрястнул его по башке. Из глаз посыпались искры, и будто пламя метнулось. И он надолго потерял сознание, не помнит, хотя и тужился вспомнить, как очутился в вагоне.

"Ведь могли совсем лишить жизни", – с пугающей ясностью подумал Бусыгин, посчитав, что на его долю в плену уже второй раз выпало счастливое везение. Первый раз – в сущности, прощенная дерзость в штабе Паулюса, а второй – вот эта попытка к побегу… Нет, пожалуй, повезло ему и там, на минном поле. И он невольно мысленно слал благодарение тому дядьке–саперу.

Стреляющая боль в голове заставила его притихнуть. Он лишь ворочал глазами, норовя рассмотреть в потемках людей. Кто–то рядом, совсем близко поскреб ссохшимися ботинками, зашуршал соломой – наверное, подымался.

– Ой, не могу я так больше… Ноги… – простонал он.

– Ты кто будешь? – вполголоса спросил Бусыгин.

– Свои. Одного поля ягоды.

Мало–помалу перекидывались словами, остерегаясь друг друга поначалу.

– Давно воюете? Как вас величать? – спрашивал Бусыгин.

– Величай как хочешь… Имени своего не дам. Не дам, – ответил тот пресекающимся голосом. – А касаемо войны – с нынешнего лета как взятый по мобилизации. Да уж по горло сыт…

– Трудностями или страхом пережитым?

– Всего успел натерпеться! Будь она неладна, эта война! – и он сплюнул в темноту.

Бусыгин помедлил, сомневаясь, говорить напрямую или нет. Решился говорить – будь что будет!

– Больно скоро тебе надоела война. В атаке–то хоть бывал? А? Чего же молчишь? – не дождавшись ответа, проговорил Бусыгин и просяще добавил: Куревом не богат?

– Нашел чего клянчить. Теперь табак и соль дороже человечьей жизни, проскрипел тот.

– Эка хватил! – ответил ему чей–то протяжный, почти напевный голос.

И – вновь молчание. Устойчивое и долгое. Кто–то пошаркал пальцами о доски, прилег. Кто–то вздохнул шумно, будто намереваясь втянуть в себя весь воздух. Скрипят тормоза вагона. И кажется: сам вагон разламывается надвое. В этом месте дорога имеет искривление, потому что чувствуется, как весь эшелон поворачивает, будто изгибает. Потом скрип унимается.

– Куда нас везут? – спросил напевный голос.

– В ихний фатерлянд небось, – предположил Бусыгин. – Пригонят под ружьем в поместье, и будешь ты у бюргера на побегушках работником: скот пасти, навоз чистить…

– Не привыкать. Остается душою мучиться и телом томиться. Праведно, говорю, – лепетал скрипучий голос человека, у которого Бусыгин просил покурить. Оказывается, курево у него есть, потому что скоро он высек кремнем искры, разжег вату фитиля, и потянуло по вагону запахом махорки. "Вот стерва, а мне не дал закурить. Хоть бы дыхнуть разок, другой…" – но просить, унижаясь, не захотел. Только спросил, готовясь дать отповедь:

– К чему, говоришь, не привыкать? Работником быть?

– Хотя бы и так. На барина, поди, гнул спину.

– Эх ты, вечный холуй! – озлился Бусыгин.

– Такой нигде не сгинет! – вмешался громогласный человек.

– Не жалко и в расход пустить, все равно ублюдок.

– Ты меня не стращай, сам сглотнешь пулю, – огрызнулся обладатель скрипучего голоса.

Больше никто ничего не говорил. Неприятный настороженный и колкий разговор делал это грустное молчание еще тяжелее. Оно становилось все тягостнее и невыносимее.

– Зарок нельзя давать, – продолжая прерванный разговор, выдохнул Бусыгин. – Могу и я сглотнуть пулю, но открыто, в бою. А вот ты – как ползучая тварь.

– Кому что нравится, – ответил скрипучий. – Еще в Библии вычитал: смирение ведет к блаженству, а буйство – к погибели.

Тишина. Тишина и молчание. Но теперь это казалось порохом вблизи огня, того и гляди, взорвется. И действительно взорвалось – резко вмешался человек с громовым голосом.

– Скотский способ выжить! – сказал он и спрыгнул с нар, шагнул по вагону, ища скрипучего. – Я тебе сейчас помогу блаженствовать на небеси! Подошел и схватил его за шиворот, и тот заорал душераздирающе:

– А–а–а-а!.. Бр… бр…

– Не трожь его… не марай рук. Сам подохнет, – вмешался Бусыгин, тоже вставая.

– Таких надо сразу в падаль превращать, чтобы не мешали жить другим, – проговорил громобой, отходя и почесывая руки. Затем уважительно обратился к Бусыгину: – На, браток, курево. На двоих цигарку раздымим.

У громобоя была трофейная зажигалка, и он щелкнул ею, осветив Бусыгина и свое лицо. Одновременно поднес свет зажигалки к лицу скрипучего. Тот, загораживаясь растопыренными пальцами, молил о пощаде. Был он маленького роста, заросший по самые щеки волосами и худ, дышал сипло и мелко впалой грудью.

– Не трать на него свет, – сказал Бусыгин и затянулся цигаркой, испытывая величайшее удовлетворение и как будто сытость во рту.

Эшелон двигался сутки. Ночь сменялась днем, а движение не прекращалось. Порой эшелон загоняли в тупик, мимо то и дело с грохотом проносились другие эшелоны – те двигались на восток, видимо, с солдатами, с техникой. Открывалась дверь, и подходил сам комендант эшелона – офицер с серебряными витыми погонами. Заглядывая внутрь вагона, он спрашивал, нет ли больных. Все разом отвечали, что больных нет, хотя на самом деле они и были. Но сознаться в этом – значит погубить себя, потому что больных сразу выкидывали из эшелона. Немцы не лечили больных военнопленных, старались освобождаться от них запросто – расстреливали.

Офицер уходил. Откуда–то двое в гражданской одежде приносили на палке огромный бак, разливали каждому в миску красноватое месиво из буряков, давали по кусочку черствого хлеба, пахнущего кислятиной.

Эшелон снова трогался. Ехали взаперти, неведомо куда. Только во время остановки по отрывочным голосам, доносящимся извне, можно было разобрать говор. Бусыгин приставлял ухо к двери, прислушивался. Вот он поднимал руку, давая понять обитателям вагона, чтобы не мешали слушать, потом отходил, сокрушенно говоря:

– Не пойму, где мы находимся. Слышу какой–то совсем не похожий на немецкий говор. Уловил только слово "руманешти"…

В вагоне потеплело. Стало как будто душно. Похоже, завезли куда–то на юг. Обитатели вагона забеспокоились, гадая, что бы это могло быть. Неужели и вправду привезли их в Румынию? Но зачем? Какая надобность была отправлять их сюда?

Вот опять остановка, медленно ползет на шарнирах массивная дверь. Раззявилась, как пасть огромного допотопного животного. Бусыгин видит людей – несмотря на жару, они в овчинных кожухах, в таких же овчинных островерхих шапках. Какой–то черноглазый парень с цыганским лицом подошел к самому вагону и сунул внутрь корзину, полную вареной кукурузы. Пленные навалились на корзину, ломая прутья и расхватывая кукурузу. Она совсем еще горячая и пахнет печеным. Уплетали за милую душу слегка подсоленные початки и благодарили безвестного румынского парня.

Эшелон снова двинулся вперед и гнал несколько часов. Сильно пыхтя, паровоз дернулся и встал на какой–то станции. Вагоны не открыли и пищу не давали.

Бусыгин поманил к себе громобоя.

– Слушай, браток, надо выяснить, где мы. Забирайся ко мне на плечи и погляди, что там и кто.

Удержать громобоя даже и Бусыгину нелегко. Он уже залез было, но поскользнулся и свалился на пол. Пришлось подсаживать вдвоем. С минуту громобой шарил глазами, не находя названия станции, и наконец прочитал вывеску: "Сладкарница "Неготин". Никак не могли сообразить, что же это за страна такая, пока не догадались, что Неготин – город Югославии.

– Ого, вот так клюква! – провозгласил Бусыгин. – Тут как раз и можно схлопотать пулю. От своих же, от славян.

– Каким путем? – не понял громобой.

– От партизан.

– Эка хватил! Не будут же они по своим пулять!

– Свои не свои… – посомневался Бусыгин. – Только я почему–то предчувствую… Немцы будут заставлять нас, военнопленных, расправляться с партизанами.

Теперь уже мало кто сомневался в своей неприглядной и тяжкой участи. И хотя эшелон снова двинулся, думали, что загонят куда–либо в горную местность, и придется вновь брать в руки оружие и воевать. Против кого? Конечно, против единокровных братьев, против славян. Притих, сгорбясь и облокотясь на нары, громобой. Встревоженно задумался Бусыгин.

– Да-а, гадко и грязно против своих–то, если фашисты и насильно погонят, – после долгого молчания выдавил из себя громобой.

– Читал я где–то, целая армия у них, у югославов, – оживился Бусыгин. – Верховный штаб создан во главе с Тито. Товарищ Сталин послание посылал им, обещал помощь… И пусть попробуют фашисты нас погнать найдем пути перемахнуть к партизанам!

Не подтвердились догадки пленных. Утром стало известно, что Югославию проехали. Очевидно, гонят в другую страну, непонятно куда.

Отчаяние и безнадежность владели каждым в отдельности и всеми вместе. И эта безнадежность была не подвластна ни разуму, ни чувству. Может быть, потом, когда–то позже, придет избавление и кто–то из сидящих и лежащих пленных каким–то чудом спасется, вырвется из когтей смерти, но пока об этом не было и мысли, – мрачная темнота вагона еще сильнее давила на сознание каждого, и было тяжко дышать в этом закупоренном вагоне–каземате.

А эшелон все шел и шел…

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Длинные, пропитанные смолой столбы чугунно чернели. Тяжесть их была неимоверная; казалось, всем хором налечь – не оторвешь от земли. А надо, и как можно скорее, поднимать и переносить на своих плечах, потому что телеграфную линию Рим – Берлин строить было приказано срочно, и пленных немецкие и итальянские конвоиры, стоявшие с автоматами, понукали, покрикивая односложно: «Работайт!»

Утро только начинается, а солнце жжет немилосердно. От жары разламывается голова. "Только бы не упасть", – говорит про себя Бусыгин.

Он работает без гимнастерки, в одних брюках и стоптанных кирзовых сапогах. Пожалуй, лучше бы ходить сейчас в онучах – не трут ноги. В паре с ним работает тот здоровяк с металлом в голосе. Вот они поддевают канат под конец просмоленного столба, тащат волоком. Конечно, не вдвоем, а несколько пленных, взявшихся тоже тащить попарно.

Рабочий день только начался, а уже ломит кости, ноют плечи, и не все дотянут до вечера, кто–то и упадет, обессилев. А приказ немецкого коменданта – он и сейчас висит на щите с огромным орлом вверху – грозен: "Дезертиры, симулянты, все, кто не желает работать, подлежат расстрелу на месте".

– Давай вместе держаться. В случае чего… – человек с металлом в голосе недосказал, обводя доверчивыми глазами товарища.

И Бусыгин кивнул головою в знак согласия.

Телеграфные столбы подвозят на машине и сваливают в одну кучу. Отсюда надо по одному столбу на себе растаскивать на километр, а то и больше по гнездам. Тем, кто копает ямы для столбов, наверное, гораздо легче. Не то что вот им, Бусыгину, его напарнику с металлом в голосе, другим пленным, перетаскивающим столбы.

Неподалеку синеют горы. Они одеты шапками зеленых деревьев, знатоки уверяют, что это оливковые рощи. Но Бусыгину нет дела ни до этих рощ, ни до облаков, осевших в горах.

Просмоленные столбы накалены, жгут кожу, от чрезмерной натуги зудят плечи. Воздух недвижим, будто его и нет совсем; только горячие придорожные камни да пересохшие былинки серой травы. Все хотят воды – и трава, и деревья. Кажется, и безмолвные камни изнывают от жажды, потрескались. И лишь круглые былинки каких–то растений зеленеют и словно дразнят и людей и природу.

Подкашиваются ноги, гудят, как не свои. Хоть бы присесть или полежать часок на теплой земле, дать отдых натруженным плечам, всему телу.

Донимает голод. Пленных держат на скудном пайке. Постоянные мысли о еде не дают покоя, и, чтобы хоть как–то избавиться от ощущения пустоты в животе, Бусыгин начинает думать отвлеченно, о чем–то таком, что на время дает забыться, утешиться. Он уставился взглядом вдаль – там ликовала синева и, наверное, прохлада в ущельях и меж скал. Вот от вершины пролегли длинные тени. Ах нет, это тени от облаков, они бродят по горным рощам и в долине. На ослепительно–белом горизонте дали чисты и прозрачны, и эти дали, как и само небо, рождают мысли о вольности земной жизни.

"Как несправедливо устроен мир: одним – все, другим – ничего. Одни на воле, да еще командуют, другие – ровно в клетке, погибели своей ждут. Судьба беспощадна и люта".

Занятый думами, он незаметно отставал, и кто–то сзади нанес ему удар хлыстом. Оглянулся: сам комендант стоит возле него и держит на взмахе для второго удара хлыст. Принужденно скалит зубы в усмешке. Можно, оказывается, и со злости улыбаться…

Бусыгин подтягивает лямку, перекинутую через плечи, подымая свою долю тяжести, и нечасто, крупно переставляет ноги. Теперь уже и думы не идут в голову. Этот с витыми погонами словно полоснул хлыстом по сердцу. И если раньше, воюя, Бусыгин испытывал к немецким оккупантам ненависть вообще, как к чужеземцам и поработителям, то теперь, находясь в заточении, он возненавидел их уже какой–то осязаемой и животной ненавистью. Внешне он как будто и послушался хлыста и окрика немца, а в душе все в нем кипело от негодования…

Шел, все более распаляясь.

Цепкую и вязкую тишину молчания нарушает чей–то голос, раздавшийся впереди, в партии, несшей другой столб. Когда поравнялись, то Бусыгин, несший в паре передний конец бревна, увидел корчащегося на дороге того самого парня со скрипучим голосом. Он весь сжался в комок, загораживаясь расставленными ладонями от немецкого офицера, потом начал ерзать у его ног, пытаясь прикоснуться губами к сапогам эсэсовца.

"Ползучая тварь", – подумал Бусыгин и шагнул дальше.

Кто–то еще упал. У этого, видать, солнечный удар или полное истощение. Глаза закатил, но еще жив, судорожно скребет пальцами землю.

Падают разом двое. Конечно, обессилели. От плотной, адской жары, от голода…

Неужели немец–офицер не разрешит передых? Нет, не разрешит. Судя по срочности работ, отдых вообще не будут давать. Напрягайся изо всех сил. Хоть бы скорее солнце заходило за горы, время уже клонит к вечеру. С гор потянуло прохладой. О, как нужен свежий воздух, его глотали открытыми ртами, как рыбы, выброшенные на берег.

Навстречу, из–за речной долины, показались грузовые автомашины. Еще загодя пленные невольно свернули на обочину, остановились, чтобы пропустить автомашины. Какое, однако, облегчение вот так постоять, ни о чем не думая и опустив совсем произвольно руки. Кто же это едет? Ну конечно, полные кузова немецких солдат. В касках, с автоматами на грудь: будто им предстояло тотчас, прямо с дороги вступить в бой.

Солдаты в мундирах сидели строгие и неподвижные, как истуканы. Через короткое время раздались выстрелы из автоматов. Били из автомашин по тем пленным, которые отстали.

Не пристрелил офицер–комендант, пристрелили те, солдаты. Какая разница. И каждый рядовой эсэсовец дает понять, что он покоритель и ему подвластны все люди, весь мир. Без этого ощущения фашист не может прожить и дня…

Вслед за выстрелами с машин несся бравый хохот. И опять трескотня автоматов по лежащим живым мишеням. Вероятно, всех их добили.

От тяжких раздумий Бусыгина всего колотит. Так будет с каждым, если поддаться. Упасть обессиленным. Но какой же найти выход? Выхода нет. Терпеть – значит ждать своей смерти. Перебьют всех. Очевидно, немцы загнали сюда русских пленных ради того, чтобы поставить столбы, сотни и тысячи столбов. Сморить голодом, выжать последние соки из тела, превратить пленных в ходячие трупы и уничтожить.

Умирать вообще плохо, но совсем негоже в двадцать с лишним лет. При одной мысли о смерти Бусыгин содрогается, его прошибает пот. И совсем удручается он, когда думает, что смерть вдали от родины, на чужбине более ужасна. Никто о тебе не будет знать. Безвестная смерть. Вроде жил ты, ходил по земле, но увезли тебя неизвестно куда и тут прикончили втихую. Могут даже и в могилу не зарывать, а бросят вон под чахлым кустом или камнем–валуном. В дневное время сядет на тебя, мертвого, орел–стервятник, выклюет глаза, напьется крови, а глухой ночью подкрадется шакал, раздерет по кускам тело, растащит – и кончено. Был и нет тебя…

Смутно и мрачно на душе у Бусыгина. С этими мыслями он, как и другие пленные, возвращается на ночь в палатки лагеря. Над палатками свистит ветер. Кругом мрак и сырость. То, что темень, понятно: южные ночи темны, того и гляди, глазом напорешься. А почему сыро? Ведь днем стоит несносная жара?

– Так бывает на юге, – шепчет ему напарник с металлом в голосе. – Я сам южанин и знаю… У нас всегда бывает сыро, влажность такая, что хоть рубашку выжимай.

Нервы до того расшатаны, что Бусыгин с трудом засыпает. И за полночь просыпается. Больше уже не смыкает глаз: в голову лезут думы, тяжелые, как чугун. Бусыгин тихо и осторожно встает. Глядит в одну точку на брезентовую дверь, которая порывом ветра то откидывается, то хлопает.

Его начинает знобить, он чувствует, что заболевает.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Небольшой итальянский город, невдалеке от которого разместился палаточный концлагерь, хорошо виделся пленным: дома его выложены из камня–ракушечника, и город, теснившийся во впадине, был похож на огромную морскую раковину. С утра оттуда все чаще доносилась стрельба. Примчавшийся на велосипеде из города старичок итальянец, работавший на кухне в лагере, сообщил, цокая языком:

– Синьоры, можете поздравить меня. Дуче Муссолини нету. Маршал Бадольо – вива! Можете поздрявить меня!

Человек с металлом в голосе возразил:

– Но почему именно вас? Какое отношение…

– Пардон! – перебил итальянец и хлопнул шляпой о землю: – Не будь я житель города, если бы желал чего другого. Кто может оттолкнуть от себя такую великую победу? Синьоры, синьоры… – укоризненно покачал он головою.

Да и посудить: кто же будет не солидарен с такой победой. Вот только беспокойство сразу одолевает каждого: "А что будет с нами? Неужели так просто немецкая лагерная администрация и охрана покинут лагерь, оставят русских на свободе?"

– Жди–ка от них свободы, – выдыхает Бусыгин.

– Синьоры, дуче – капут! – говорит итальянец. Он хотел что–то еще сказать, но приближался немец–часовой, и итальянец, загадочно подморгнув русским парням, засеменил на кухню.

На работы сегодня не выгоняли пленных. С утра лагерная администрация, чем–то встревоженная, суетилась, грузила на машины личные вещи. Улучив удобную минуту, итальянец, разносивший суп в бачках, принес в миске еду Степану Бусыгину. С неделю, как он болеет ангиной, и, хотя болезнь почти прошла – помогло какое–то питье из трав, принесенное итальянцем, – Бусыгин еще недостаточно окреп.

– Синьор… Товарищ, – зовет итальянец, – надо будет ходить. Идти много… Дуче Муссолини капут. Италия и Руссия – свобода. Клянусь святой Марией…

Бусыгин не совсем понимает, чего от него хочет итальянец. О том, что дуче Муссолини свергнут, он уже знает. И вот итальянец снова пришел к Бусыгину. Зачем? То ли принес миску борща, то ли хочет что–то предложить. И Бусыгин спрашивает, чего от него хочет этот плутоватый итальянец.

– Ты, старик, смотри, – говорит напрямую Бусыгин. – За миску супа спасибо. Но ежели выполняешь задание… подслушивать… Голова с плеч долой. Из–под земли достану.

Итальянец не обиделся. Только моргает глазами.

– Синьор руссо, – тянет он. – Как можно? Фашистам в Италии капут. Немцам капут. Поверь мне. – Он оглядывается, приподымая край брезентовой двери в палатку, и шепчет лихорадочно: – Сегодня вечером… И не позже… Побег… Иначе капут всем. И тебе, и мне… О, святая Мария! – он складывает крест–накрест руки на груди. Молчит долго и сосредоточенно. Потом уходит, порывисто пожав на прощание руки.

Бусыгин остается в неведении, наедине со своими мыслями. А стрельба не прекращается. Сомнения разъедают душу. Нет сил оставаться одному в палатке. Бусыгин чувствует, что у него еще не спала температура. Пылают щеки. Пылает все лицо. Будто жжет крапивой. И ломит в глазах, хоть лезь на стену. Невозможно двигаться, но ему надо выйти, оглядеться, узнать, что там творится. Он встает, хочет сделать шаг, но от слабости его пошатывает. Еле подходит к оконцу палатки.

Уже вечереет. И почему–то горит костер. В отблесках пламени – немцы, они кидают в огонь какие–то вещи. Похоже, сжигают все ненужное. Суета их походит на панику, голоса всполошисты. Выгоняют из палаток пленных и впихивают в кузова автомашин. Неужели и до него, больного, дойдет очередь?

В палатку на четвереньках вползает Данила. Он взволнован и говорит почти громко:

– Готовься. Ты можешь? – Он выжидает, боясь сказать остальное.

От волнения Бусыгин становится собранным. Болезнь будто на миг покинула его. Двигаться, конечно, может. Пламя ближнего костра ослепляет, но темнота за палаткой уже проглатывает обоих. Волнение сильнее боли, даже не страшно и самой смерти. Нужно пройти через пост. Пленные напрягают остатки сил, чтобы, в случае необходимости, разделаться с охранником. Но часовой, кажется, подошел ближе к костру. Наблюдает. Момент схвачен. Рывок, еще, еще… Бывает так, что, чего больше всего боишься, отпадет и не вспомнишь об этом даже, а опасность придет оттуда, откуда ее не ждешь.

Они незамеченными уходят прочь, в темноту ночи. Данила оглядывается на палатки лагеря, возле которых разложен костер, и из темноты видно, как снуют немцы. Вдруг над самой головой слышится шорох. Невольно присели, замирая от страха. Да это ночная птица – шорох полета удалился. Надо идти дальше. Видимость никудышная, лишь мигают на небе звезды. Мелкие, как просо, они рассыпаны по небу полосой. Млечный Путь. Луна еще не взошла. Плохо это или хорошо? Плохо, что ничего не видно, но зато они не заметны для постороннего глаза. Ночь их укрыла.

Спотыкаясь о камни, они падают оба. Летят в воду.

– Ручей! – гремит голос Данилы.

– Куда мы забрели? На что сдался этот ручей, – брюзжит Бусыгин. Разве что воды ключевой попьем. – И он становится на колени, черпает ладонями и подносит ко рту. Студеная вода освежает.

– Ручей выведет нас к месту, – поясняет Данила. – Вот пройдем вдоль русла пяток километров. Как встретится загон для скота, в каменный забор упремся, считай, и дошли.

– До чего? – не понимает Бусыгин. – До коров, чтоб молоко пить… в пастухи наниматься.

– Ишь чего захотел, – смеется Данила. – Еще пастушку востребуешь!

Они идут дальше. Еле продираются через заросли кустарника, обдирая о колючки одежду, царапая руки и лицо. Какие же все–таки дрянные кустарники на юге, ни одного гладкого кустика с мягкими, шелковистыми листьями, все колючие, с острыми шипами. Вдобавок попадались нагромождения камней, думалось, что это и есть загон. Но камни лежали враскид, будто извергло их вулканом, да так и остались они вековать.

В ночи, тем более у воды, легко улавливаются все запахи. И загон для скота определили еще задолго до подхода, почувствовав острый запах перепрелого навоза.

– Входить туда не будем. Обождем вот тут, у ручья, до рассвета.

– Чего мы намерены ждать? – спросил Бусыгин.

– Узнаешь.

– Скажи. Ну чего в бирюльки играть?

– Помалкивай, друг, и лучше не домогайся, – отвечал Данила.

– Да ну. Смешно. Скрывать. От своего же, – с недовольством говорит Бусыгин. – В конце концов, случись чего… Нам же обоим отбиваться. Жалко, болезнь подкосила, а так бы я махнул и не посмотрел ни на кого. До России мог бы дотопать.

– Так прямо и до России? – удивился Данила.

– А чего же! Той дорогой, как нас везли. Язык, говорят, до Киева доведет.

– Не–е–е, добраться тяжело. И не время пока. Давай–ка вот тут садись, можем даже прилечь поспать…

– Ну да, чего захотел! Не заметишь, как и очутишься в лапах, завозражал Бусыгин. – Если и устраиваться на ночлег, то где–нибудь в овине или на чердаке.

– Ничего с нами не случится и на открытом воздухе.

– Ну, мне все равно. Но потом не пеняй на меня, мол, проворонил…

Они улеглись отдыхать под звездным небом, положив под голову каменья и пучки сухой травы. Было холодно, прижались друг к другу спинами; согреваясь, не заметили, как заснули.

Разбужены были засветло скрипом проезжавшей по дороге, совсем близко от ручья, повозки. В ней на высоком передке восседал итальянец, что работал на кухне в лагере. Он необычно громко насвистывал какую–то песню и, завидев лежащих у ручья парней, совсем не боясь, заговорил на вполне сносном русском языке:

– Синьоры. Прошу прощения, что вынудил вашу честь ночевать на земле да под небесами, которые, не дай бог, могли разразиться дождем или градом. О, пресвятая дева Мария! Каких только бед не посылает на наши головы эта война. Синьоры–товарищи, – пригласил он, раскланиваясь и размахивая перед собой шляпой. – Прошу садиться в мой транспорт, и мы скоро будем приняты самим корчмарем. Это понимать надо, синьоры!

В повозке было несколько пиджаков и брюк, приготовленных итальянцем. Бусыгин и Данила переоделись и сразу как–то преобразились.

– Готов к новым боям! – отрапортовал Бусыгин. – Жаль только, портупеи нет и оружия.

– О-о, вы настоящий гарибальдиец! – похвалил итальянец.

С каким яростным удовольствием закопали они балахоны военнопленных! И едва уселись, как итальянец погнал коня вскачь; через каких–нибудь полчаса въезжали в усадьбу, посреди которой в обрамлении белых акаций и груш стоял трактир. Здание было приплюснутое, будто расползшееся вширь. Пожалуй, единственное, что обращало на себя внимание, это оранжево–желтые стены трактира и в глубине двора, возле акации, голубятня, вознесшаяся на деревянных треногах. Заслышав тарахтение колес, голуби взлетели и начали кувыркаться и парить, то подлетая к дому, то вновь уходя стаей в небо.

– Я к вашим услугам, – любезно раскланиваясь, проговорил хозяин.

– Синьор Розарио! – провозгласил возница–итальянец. – Найдется у вас бокал доброго холодного вина. Жаркое лето…

Вино было чистейшее, и оно казалось солнечным лучом, растворенным в виноградном соке.

Они заторопились было покинуть трактир, но увидели урчащий по дороге грузовик и укрылись в трактире, сели за столики, Бусыгин и Данила – за отдельный в углу. Миловидная, черноокая девушка с длинными косами, которая назвалась Лючией, подала им фаршированный перец и графин недопитого белого вина. Она что–то говорила на итальянском языке, поглядела на Бусыгина и на Данилу и, чувствуя, что они ничего не поняли, смутилась, повела глазами, показывая, чтобы ели и пили.

Грузовик остановился под самыми окнами трактира. Он был полон солдат в итальянской форме. Но что такое? Почему по углам в кузове стоят немецкие солдаты в касках и при автоматах на изготовку. Похоже, охраняют итальянцев, взятых в плен.

В кузове остались лишь двое немецких солдат. Остальные поспрыгивали с машины и, развязно выкрикивая, направились в трактир. Один из них, рыжеволосый, оттолкнул ногой лишний стул, крикнул своим парням, но так, чтобы слышал и хозяин трактира: "Если не даст вина, то набьем морду итальянцам вместе с дуче!" Все захохотали.

Хозяин трактира синьор Розарио ничего не сказал в ответ, лишь поморщился. Вино, конечно, нашлось. Да и как можно иначе, ведь немецкие военные и в Италии ведут себя, как покорители. Заметив у стойки оробело притихшую девушку, рыжеволосый немец встал, налил два стакана вина, поднес один девушке, хотел с нею чокнуться, но та отказалась пить, порываясь уйти за ширму. Рыжий плеснул из стакана ей на грудь. Девушка вздрогнула, глаза ее вспыхнули ненавистью, тогда рыжий рванул ее за запястье руки, оставив в своей ладони часы с тонкой золотой цепочкой.

Девушка вскрикнула и хотела отнять часы. Но рыжеволосый своей ручищей взял ее за подбородок, чмокнул в губы и потянул за руку. Неизвестно, чего он хотел от нее – то ли увести за ширму, в темный угол, то ли ударить.

Совсем неожиданно шагнул к немцу Бусыгин, высокий, дюжий, суча кулаками, и немец остолбенел, готовый ответить на удар. Между ними встал хозяин трактира. Он что–то громко произнес, обращаясь не к одному зачинщику, а ко всем немцам, сидящим за столом. Напряженно, словно молодая тигрица, готовая к рывку, стояла Лючия.

Немец покосился на нее и притворно ухмыльнулся. Что–то помешало ему разделаться и с высоким, неизвестным для него Бусыгиным, и с хозяином трактира, и он сел в компанию с краю стола, сбычив взгляд.

Боясь, что солдаты учинят погром, хозяин принес еще вина. Немцы о чем–то заспорили между собой. Не расплатившись, они бесцеремонно поднялись и покинули трактир. Когда машина с угрюмо сидящими итальянскими солдатами отъезжала, рыжеволосый немец все же дал очередь из автомата по окну. Пули вжикнули в стену напротив, оставив на штукатурке рваные дырки.

Не сразу опомнились и пришли в себя в трактире.

Лючия смотрела на Бусыгина, дивясь его смелости.

– Ну и времена, синьоры, – сказал Розарио. – Глупые были итальянцы, поверили своему дуче, поверили Гитлеру… А теперь итальянцы в плену у германских оккупантов. Ну и вре–ме–на! – протянул он удивленно.

Синьор Розарио гневно посмотрел вслед только что уехавшим немецким солдатам, прошелся к двери, закрыл ее на щеколду и вернулся за стойку. О чем–то задумался. Презрительно и немигающе поглядывал на дверь, будто он готовился к какому–то важному и решающему шагу в своей жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю