Текст книги "Избавление"
Автор книги: Василий Соколов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 44 страниц)
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
После изнуряющих передряг и волнений, изведанных вдоволь, – Верочка и сама дивилась, как такое горе можно перенести! – и после того, как уже поместили Алексея в какую–то палату, куда ни ей, Верочке, ни медицинской сестре, привезшей раненых, не дали и заглянуть, чтобы попрощаться, – после всего этого, оставшись одна, Верочка ощутила саднящую обиду в душе. Она стояла, никем не привеченная, совсем забытая, до жути осознав свое положение затерявшейся песчинки. Ей хотелось плакать, и не было ничего досаднее, как оставаться здесь, чтобы сызнова переживать, ждать и мучиться, чувствовать на себе подозрительно–настороженные глаза снующих взад–вперед сестер в запятнанных халатах, принимающих ее вовсе не за ту, кем она считает себя по праву совести.
Она намерилась было ехать обратно в медсанбат, там все–таки приняли ее не так, как здесь, в армейском госпитале, где и слова утешения ни от кого не услышала, – ехать скорее, тотчас, но ни одной повозки, возвращавшейся в медсанбат, уже не было. "Да и как я уеду, на кого покину Алешку? – в отчаянии подумала Верочка. – Но куда же деться?"
Она почувствовала себя самой несчастной на всем свете. Солнце стояло еще высоко, но, боясь остаться без ночлега, Верочка вышла на дорогу, побрела в сторону поселка, видневшегося на пригорке: авось где–нибудь найдет приют.
Путь преградила речушка. Вера перешла ее по плюхающему о воду настилу из досок и поднялась наверх. Вблизи пожарной каланчи, возле забора увидела сидевших селянок, которые что–то продавали. Обрадовалась возможности поспрашивать о ночлеге. И еще больше порадовалась случаю, когда неожиданно среди крестьянок распознала знакомую по вагону женщину в плисовом саке. Та скользящим взглядом обвела ее и, совсем не узнав, потупилась, скорее занятая своим товаром, который зачем–то перебирала в руках, – пучки зеленого лука, редиса. В плошке лежало десятка полтора яиц.
– Тетя, почем лук? – притворно не сознаваясь, спросила Верочка.
– Десять карбованцев за пучок.
– А яички?
– Три червонца…
– Так дорого?
– Зараз все дорого.
"Сознаться или нет?" – кольнуло сомнение Верочку, а вслух, сама того не желая, спросила:
– Вы не узнаете меня? Помните, недавно ехали… Вы еще приглашали в свой хутор Верба?
– Ой, риднесинька! – в волнении промолвила женщина, встала, вытерла руки о подол и прижала ее к себе: – Моя дивчина… Пийдемо до хаты.
Приличия ради Верочка заупрямилась было, сказав, что торопиться не следует, пусть продаст все, а потом можно идти.
– Да що торговатысь? Сестра не буде в обиде. С ее огорода. – И женщина в плисовом быстро убрала скудные свои товары в корзину, взвалила на плечо и промолвила: – Пийдемо до хаты!
Шли километров пять пустырем, изрытым траншеями и заваленным ржавым железным ломом. Встреченную речку женщина переходила на неглубоком месте, сняв башмаки и приподняв юбку, за ней в ботах, ступая по камням, перешла и Верочка. Зачерпнула немного воды, а не подала вида, полагая, что в хате обсушится.
Поселилась Верочка на хуторе, в белой мазанке, и через день–другой так свыклась с хозяйкой Ганной и ее малыми хлопцами, что та души в ней не чаяла, находя в голубоглазой Верочке свою дочь, такую же, видать, голубоглазую, с косами до пояса… Порой, из закутка поглядывая на прихорашивающуюся Верочку, хозяйка горестно вздыхала и принималась плакать, утирая рушником глаза.
Ненароком забежав в чулан, чтобы попить колодезной воды, Верочка застала хозяйку всю в слезах и остолбенела:
– Что это, вы вроде плачете?
– Ничего… Горя зараз не поправишь…
– Но что у вас за горе? – встревожилась Верочка.
– Дивлюсь я на тебе и ластивку свою вспоминаю… Де вона зараз блукае?
– Какая ластивка? – не поняла Верочка.
– Германец в полон забрал мою дочку, – заговорила женщина. – На тебе схожа, як ридни сестры.
– Как же это случилось? – пытала Верочка.
– Люди бачили. Кажуть, ироды вирвалися в город, в квартиру, де вона гостевала… Стягнули мою дочку с кровати, пидхватили в спидныци… И погнали по шляху в полон… Ой, бедна моя дитыно, ластивка моя, деж ты зараз?.. – Ганна опять заплакала.
Верочка и сама чуть не разревелась. Обняв Ганну за шею, старалась утешить ее.
"В каждой семье свое горе, каждый дом война слезами окропила, думала позднее Верочка. – У нее вот дочку в полон увели. А у меня тоже несчастье".
Свидания с Алексеем не дозволяли. Как ни уговаривала дежурную сестру, чтобы впустили к больному, – не помогало, и в другой раз она самочинно прошмыгнула в палату.
Алексей лежал недвижимо, покрытый простынью, и только по скучным, хотя и горящим, глазам угадывалось, что состояние у него неважное. Расспрашивать его Верочка боялась, а сам он заговаривать не хотел, только смотрел на нее, оробелую и жалостливую, молчаливо, иногда лицо его становилось сердитым, и это был намек на то, чтобы Верочка уходила.
Появившаяся в палате сестра накричала на нее за то, что она самовольно ворвалась к больному, и с того часа строго–настрого запретили ее впускать, и лишь краем уха Верочка услыхала, что Кострову сделана какая–то операция руки. Верочка не знала, все ли обошлось ладно, и это страшно угнетало ее.
Недели через две лечащий врач, с которым Верочка разговаривала, заверил, что здоровье больного идет на поправку, и для Верочки не было, пожалуй, большей радости. Впервые, кажется, она заулыбалась. Во всяком случае, тревога наполовину унялась, и, прибежав в хату, она бросилась к Ганне, целуя и кружа ее.
– Да що у тебе таке, дочка? – спросила, не понимая, хозяйка и сама невольно и беспричинно улыбалась.
– Здоровье у Алексея идет на поправку. Врач уверил меня, что рана заживет, что скоро… Выпишут, выпишут! – повторяла Верочка с сияющим лицом.
– Дасьт бог, одним лихом буде меньше, – вздохнула хозяйка и перекрестила Верочку троеперстием.
Успокоенной ходила Верочка весь день, помогала хозяйке на огороде высаживать рассаду помидоров, стирала белье, а легла спать, и вновь беспокоили думы: "Придет времечко выписываться из госпиталя, а обмундирование у него непригодное, порванное, в пятнах крови небось…"
С попутной машиной она решила поехать в дивизию, чтобы встретиться с Гребенниковым. Уже на территории штаба дивизии в утомленном от жары и обшарпанном лесочке комендантский наряд задержал Верочку. Выясняли, кто она, прежде чем провести до блиндажа начальника политотдела. Когда же Верочка пыталась попасть на прием, дежурный офицер сообщил, что начальник политотдела находится в отлучке, на передовой.
– А можно проехать на передовую? – спросила Верочка.
Дежурный смерил ее удивленными глазами, насмешливо поддел:
– Прыткая вы девчонка, погляжу. А не побоитесь?
– Чего?
– Дыма порохового.
– Надеюсь, дым не помешает найти полковника.
Офицер посмеялся и указал на пенек, чтобы присела и ждала.
– Больно жестко сидеть, – прыснула Верочка. – А нельзя вызвать связистку Тоню? При штабе у вас работает, на телефонной станции. Фамилию, правда, забыла. На вид пухленькая такая…
– Пышечка наша, – ухмыльнулся дежурный. – Сорвиголова, у нее на уме только ухажеры!
– Однако любите вы вольности, а если я Ивану Мартыновичу доложу?
Офицер–дежурный, переменив тон, спросил:
– А вы, собственно, кто?
– Да я с делегацией уральцев приехала. Небось слыхали?
– Ах вот вы кто? Та самая девица, которая капитана разыскивала… Слыхал–слыхал… Кстати, как ваш капитан себя чувствует? Раны заживают?
– Заживают, – нехотя, словно он знает про капитана что–то дурное, ответила Верочка.
– Ну и когда его выпишут? Куда же вы лично подадитесь?
– Останусь воевать, дыма вашего хочу понюхать…
– Кем же будете воевать? – допытывался дежурный.
– Куда пошлют. Подучусь, могу и стрелять.
– Ого, да вы совсем смелая! – подивился офицер. – Только не советую вам лезть в пекло. Не дело это – с винтовкой да в окопах в платье появляться.
– Подумаю, – кивнула Верочка и, чтобы не быть слишком назойливой, отошла, села на пенек.
– Ну что ж, позову вам Тоню, – сказал дежурный и вошел, в огромную палатку из брезента. Было слышно, как он крутил рукоятку телефонного аппарата, как просил Тоню выйти на свидание, а с кем, загадочно умалчивал.
– Лети пулей, а то свидание прозеваешь!
Тоня действительно летела пулей, потому что не прошло и минуты, как она выскочила из дальнего, стоявшего на отшибе, блиндажа, пробежала напрямую через валежник и, не глядя на девушку, перешла на легкую развалистую походку, подошла к дежурному, спросила, игриво кося глазами:
– С кем свидание?
Офицер кивнул в сторону Верочки. Тоня слегка поморщилась, вспомнив прежнюю размолвку с ней, но не обиделась, воскликнула:
– Подруженька, да это ты? Куда же ты пропала? Я тебя по всем телефонам искала!
Тотчас Тоня увела ее к себе. Верочка приятно удивилась, что рабочее место у подруги опрятно прибрано: на столике – одеколон, губная помада, круглое зеркальце, букет махровой сирени в вазе из цветной керамики.
– Клянусь вот, я тебя так искала, все телефоны обзвонила, продолжала тараторить Тоня. – Тут моя напарница перестаралась с одним… Поехала к себе в Пензу… Осталась я одна–одинешенька. Пойдешь ко мне сменной телефонисткой? Работать будем вместе вот у этих аппаратов, в столовую ходить вместе. И гулять вместе. Эх и покрутим некоторым головы!
– Что ты! – вспыхнула Верочка. – Никого и близко не подпущу к себе.
– Из–за кого же, если не секрет?
– Он сейчас не в дивизии. В госпитале лежит. Ранен.
– Ра–а–нен? – Тоня скривила лицо, поджав губы. – Ты, наверное, столько пережила, так исстрадалась, что горя хватило бы на две жизни!
– Пережила, но теперь многое уже позади. Алешка выздоравливает. И я приехала поговорить с Иваном Мартыновичем.
– С Гребенниковым? Он у нас прелесть мужчина, но и строгий бывает до жути. Как узнал, что моя напарница забеременела, вызвал этого субъекта вместе с ней. Война, говорит, ничего не списывает, всему ведет строгий счет. Или расписывайся с нею, или я тебя потащу на парткомиссию и вытряхну из партии! Понятно, парень перепугался до смерти. Берет в штабе легковушку, девицу ту сажает, сам рядом с ней… Ну и при свидетелях расписались в городском загсе. А невеста, как я знала, давно по этому офицеру сохла. Так что прав был полковник… Так тебе Иван Мартынович нужен? Я его мигом отыщу! – И Тоня стала названивать, вызывая то "Фиалку", то "Сатурн", то еще какой–то мудреный позывной, пока не напала на "Уран", где и оказался начальник политотдела.
Через час, не более, завидев из–за приоткрытого полога брезента подъезжавшего на белом коне всадника, Тоня сказала, что это едет Гребенников.
– Ни у кого другого такого коня нет, – уверяла она и первой выскочила наружу, следом за ней семенила Верочка.
– Иди, иди к нему. Если надо, пусти слезу… У него сердце до просьб отзывчивое, мягкое – пойдет на уступки… А касаемо работы, только ко мне, – она, чмокнув Верочку в щеку, подтолкнула ее, и та совсем смело шагнула навстречу человеку, который гарцевал на коне, слегка подпрыгивая в седле.
– Иван Мартынович, я к вам… Здравствуйте! – с этими словами Верочка забежала наперед лошади, которую резко придержал в поводу Гребенников. Он тотчас спрыгнул с седла, привязал коня за повод, к деревцу и поспешил к девушке, протягивая ей руки:
– Ну, здравствуйте, как вы там устроились?
– Спасибо, ничего, – ответила Верочка. – Надеюсь, скоро Алексей поправится, я только не знаю, где самой мне придется служить. Вы обещали определить.
– Обещал, да вот кем? – Гребенников замолк, невольно испытывая затруднение.
Выручила сама Верочка:
– Я подружилась с Тоней, вашей связисткой, и она к себе в напарницы зовет.
– Что ж, это идея, – согласился полковник. – Я пере: дам, чтобы вас зачислили в штат подразделения связи. Только пусть вас Тоня Набокова подучит… знать морзянку, рацией владеть. Какой еще отменной связисткой станете!
Верочка заулыбалась, польщенная, а через минуту и опечалилась, когда полковник заговорил о Кострове.
– Я о вашем Алексее справлялся… Знаю, тяжело, но надо крепиться…
"К чему это он? – обеспокоенно подумала Верочка. – Я ничего не знаю, а он – тяжело… И крепиться советует".
Встревоженно думал и Гребенников: "Неужели ей неведомо о его инвалидности?" Иван Мартынович испытующе поглядел Вере в глаза, ничего, кроме недоумения, не угадал в них. "Нет, не знает, не догадывается. И не скажу, – подумал он. – Позже сама узнает и решит. Ей решать, им обоим…"
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Жизнь под Москвой, в лагере Красногорска, куда поселили фельдмаршала Паулюса и генералов 6–й армии, поначалу казалась смутной, тревожащей чем–то неизвестным, роковым.
Убывали дни, недели, а пленным вспоминалось недалекое прошлое. Прежде чем очутиться здесь, в лагере, довелось им испытать искушение судьбы в дороге.
Из штаба фронта командующего Фридриха Паулюса и подчиненных ему генералов повезли в грузовиках куда–то в заснеженную, продуваемую ледяными ветрами степь. Еще когда забирались в машину, начальник штаба генерал Шмидт, пропуская впереди себя адъютанта командующего армией полковника Адама, толкнул его в бок своим громадным и будто мерзлым чемоданом. Толкнул нарочито нагло. И эта выходка не удивила полковника Адама: недаром же генерала Шмидта звали в армии злым духом.
– Герр генерал, поосторожнее. Вы должны понимать, где находитесь… заметил ему Адам, неизвестно на что намекая.
– Забирайтесь, не мешкайте! – зашипел Шмидт. – Что я вам говорил, болваны! Не послушались… Жить хотели? Сейчас вывезут в глухое поле и тихо, чтоб никто не знал, – пулю в лоб!
Адам посмотрел на Шмидта в упор, увидел в глазах его смятение и растерянность. Часто моргающие глаза у генерала слезились, брови заиндевели, оттого он выглядел особенно жалким, хотя и оставался по–прежнему злым.
Переметенной снегом, разбитой дорогой их действительно привезли на пустырь. Хмурились сумерки, когда автомашины подъехали к железнодорожному полотну и остановились у желтой будки путевого обходчика. Было приказано выйти из машин и взять с собой вещи. С час, не больше, пленным пришлось топтаться на снегу, стынуть, невесть чего ожидая.
Из–за надвинувшейся снежной мглы выполз тяжело пыхтящий паровоз с составом и остановился так, что средний пассажирский вагон пришелся почти напротив будки обходчика. В него–то и ввели Паулюса с его штабом.
Пленные удивились, когда заглянули в спальные купе: полки были застелены суконными одеялами, белыми простынями, горкой возвышались белые подушки. Адам с презрением поглядел на "злого духа" армии – Шмидта.
– Плохой из вас пророк, герр генерал, – не стерпев, заметил Адам. – С расстрелом, видно, не угадали. Какие распоряжения, герр генерал, изволите теперь давать? Не притрагиваться к еде?
– Я запрещаю вам вольничать! – оборвал Шмидт и напомнил: – Учтите, в немецкой армии, как и во всем рейхе, младшие по чину так не разговаривают со старшими. Субординация превыше всего!
– Советую учесть и другое: мы в плену… – невольно усмехнулся Адам.
Всю ночь грохотал поезд, скрипели на морозе колеса. Мела поземка, завывала под окнами, а вагон отапливался, и немцы радовались теплу.
Утром полковник Адам по заведенной привычке встал раньше всех, потянулся к окну. Подумал, что вчера еще поселки и дома возле станций и сами вокзалы лежали в развалинах, в черных снегах, а сегодня реже замечались следы войны. По обе стороны железной дороги тянулись леса, перемежаемые логами и руслами незамерзших рек, вольготно, в изморози воздуха, серебрились дали.
Везли их еще не один день – через заснеженные, одетые в роскошный зимний убор, леса, через полевые равнины. И теперь, невольно дивясь обширности этой страны, которую армии Гитлера хотели завоевать, пленные генералы, в их числе и Паулюс, начинали сомневаться: надо ли было затевать поход на Россию с ее обширностью территорий? Паулюс вспомнил, как на одном совещании Гитлер сравнил территорию России со слоеным пирогом, и теперь горько подумал: "Несъедобным оказался".
Эшелон подошел к станции притихшего под утро города. Пленным было велено взять с собой саквояжи, чемоданы, ранцы и пересесть в длинный автобус.
– Проедем еще немного в автобусе, и мы – дома, – предупредил генерал–фельдмаршала начальник конвоя.
Натянутая усмешка скользнула по лицу Паулюса.
И вправду, недолгий путь потребовался, чтобы очутиться перед высокими закрытыми воротами; подле них, в деревянной будке, стоял часовой, вооруженный карабином, в каске и с противогазом через плечо.
Ворота раскрылись. По обе стороны от них тянулся зеленый глухой забор, поверх него витками стелилась едва видимая в утренней мгле проволока.
– Смотрите вон туда, повыше!.. – ликуя, Шмидт бесцеремонно взял за локоть Адама, хотя, по правде говоря, совсем не было причин для торжества: ведь и сам же Шмидт попадал за колючую проволоку. Внутри у Адама все оборвалось: "Начинается…" Он как–то сразу разуверился в своих надеждах и признал вдруг правоту Шмидта, которого, оказывается, вовсе не следовало осмеивать и тем более презирать.
Их ввели за ограду лагеря.
Кругом – бараки, землянки, среди них – два–три неказистых рубленых домика.
Фельдмаршалу Паулюсу и его генералам указали идти к бревенчатым домикам.
Четверо немцев, несших на палках огромный чугунный котел, остановились посреди дороги, сняли с плеч котел с дымящимся варевом и стали глазеть на генерал–фельдмаршала и бредущих за ним гуськом важных чинов. Принужденно замедлив шаг, Паулюс ожидал, что его будут приветствовать или хотя бы уступят ему дорогу. Никто не отдал чести и не сошел с дороги.
Паулюс хмуро обошел их.
– Если уж таких крупных птиц поймали, то дела фюрера совсем плохи! бросил вслед один.
– Поделятся, надо полагать, опытом! – ответил другой простуженным басом.
– Каким? – спросил первый.
– Как сражаться и умирать за фюрера, – откровенно съязвил бас.
– Непочтительными стали мы. Надо было их приветствовать, – пожалел первый.
– Зачем? Разве что по случаю прибытия в плен? – усмехнулся бас. – По их вине я разлучен со своей Гертрудой. Будь неладны!
Солдаты взвалили котел на плечи и понесли дальше.
Проходя мимо барака, Адам увидел на двери плакат, написанный по–немецки, в нем говорилось, что гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий остается…
Дивясь, Адам похмыкал носом. От глаз генерала Шмидта тоже не ускользнули эти слова плаката. Он поморщился и отвернулся.
Паулюс шел понуро, сгорбясь. Лицо его, скуластое, обтянутое желтоватой, будто высохшей, кожей, как бы даже удлинилось от худобы.
Сначала пленных привели в баню, они мылись долго и тщательно. После дезинфекции всем вернули мундиры, брюки, шинели, плащи, высокие с тугими голенищами сапоги. Даже награды оставили: Рыцарские кресты с дубовыми листьями, Железные кресты, медали за походы. На мундире Шмидта как висел, так и остался нацистский партийный значок, и это смутило генерала, он тотчас снял его и спрятал.
Распределили по комнатам. Паулюсу отвели отдельную, Шмидта и Адама поселили вдвоем.
В первые дни и недели плена надо было ко многому привыкнуть и от многих привычек освободиться. Жизнь таила в себе неизвестность, беспокоила своим будущим.
Паулюс часами простаивал у окна или сидел у стола в одиночестве, терзаясь мыслями и отягощенный бременем заключения. Думалось плохо. В голове не переставало шуметь от недавнего грохота, перед глазами разрозненно стояли картины сражений – всплески огня, падающие здания, дымные пожарища, пепельный снег и трупы, трупы… Сколько же мертвых – и своих и чужих! Лежали навалом… Паулюс хмурился, силясь избавиться от этих кошмарных видений, и не мог. Мрачные видения пугали. Ночью он откровенно побаивался спать с погашенным светом. Стоило темноте поглотить комнату, как отовсюду к нему протягивались гневные руки кричащих матерей, даже слышались их голоса: "Кровавый Паулюс, что ты наделал, ты отнял у нас сыновей и покрыл чужие поля кровью. Убийца!"
Паулюс вскакивал, ходил нервно по комнате, начинал мысленно казнить себя допросами. И отовсюду, как призраки, тянулись к нему угрожающие кулаки матерей, виделись их остервенелые глаза.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Потребовался не один месяц, чтобы как–то унялись вконец расшатанные нервы, поутихли ночные кошмары.
Жизнь в лагере постепенно входила в свою колею. Мирились с неудобствами ограничений, свыкались даже с мыслью о плене. Одни утешались одиночеством, лежа и, в дневное время на койках, пробавлялись бездельем и едою, которая, к удивлению пленных, была сытной, и ни о чем не хотели думать; другие же, как темпераментный генерал фон Зейдлиц, полковник Адам да и сам фельдмаршал Паулюс, совсем не хотели влачить животное существование. После ада последней битвы и потрясений, испытанных там, в пылающем городе, сознание не давало покоя, взывая к совести, к беспощадно честному осмыслению личной жизни и того пути, который привел их к тяжкому крушению. Надо было разобраться во всем, чтобы найти выход из тупика. Но кто в этом мог помочь и нуждались ли они, опытные, поседевшие немецкие генералы и офицеры, в чьих–то подсказках и нравоучениях?
Губительная война шла, и она уносила и еще унесет многие и многие тысячи людей. Но что же делать? Сидеть сложа руки и взирать, как на фронте гибнут их же соотечественники? Найдется ли сила понять и трезво оценить происходящее, кто поможет избавиться от кошмара войны, развеять пелену роковых заблуждений?
Месяца через два фельдмаршала Паулюса и генералов перевели в другое место и разместили под сводами крепости–монастыря города Суздаля. Причину переезда не знали, да никто из генералов и не смел об этом допытываться, поскольку плен есть плен.
На новом месте было, однако, не хуже. Пленные оставались вольны находить для себя кое–какие развлечения: в лагере была богатая библиотека с литературой на немецком языке. Можно развлечься музыкой, живописью, были свои столярные мастерские, под окнами отведены участки земли для огорода…
Лагерь навещали гости.
Однажды произошла встреча, неожиданная и удивительная по своей значимости. В лагерь к немецким военнопленным обещал приехать немецкий коммунист Вильгельм Пик. Будто сама история сводила их на древней русской земле, которая для одних, шедших войной немцев представлялась лакомым куском, но обернулась камнем преткновения и гибелью, а для других, убежденных антифашистов–изгнанников – надежным убежищем. И теперь те и другие немцы, которых привели на русскую землю прямо противоположные цели и разные дороги, должны были рассудить, кто же из них прав, кто виноват.
Был знойный день. Комендант лагеря советский полковник загодя сообщил через Адама, что фельдмаршала хочет посетить немецкий политический деятель, а кто именно – не сказал. Едва Паулюс надел мундир, как заслышал шаги по каменной лестнице. Адам открыл дверь. Вошли в комнату двое: комендант лагеря и тот самый гость – немец.
– Это товарищ Пик, – представил гостя советский полковник. – Он хочет поговорить с вами, господин фельдмаршал.
Некоторое время Паулюс сидел неподвижно, не поворачивая лица в сторону гостя. В нем невольно, как в былые времена, вспыхнули чувства отчуждения и неприязни к немецкому коммунистическому лидеру, фамилия которого склонялась в рейхе презрительно. Теперь же – и это хорошо сознавал Паулюс – сам он, фельдмаршал, был куда в более худшем положении, чем нашедший себе пристанище в Советской России Вильгельм Пик, и сейчас, остро почувствовав это, он передернул плечами и обратил на гостя принужденный взгляд.
Вильгельм Пик сознавал свое превосходство над пленным фельдмаршалом, но вовсе не хотел этого выказывать, смотрел на Паулюса, на этого представителя немецкой военной касты, теперь, правда, битого, духовно надломленного, исхудалого, с некоторой жалостью. Как бы мимоходом Пик подчеркнул, что он является депутатом рейхстага и намерен начистоту говорить о судьбах немецкого народа и Германии, а заодно и о самом фельдмаршале.
Услышав это, полковник Адам пытался осторожно покинуть комнату, но Вильгельм Пик задержал его движением руки:
– Оставайтесь. То, о чем мы будем говорить, не является секретом, в такой же мере относится и к вам.
В комнате какую–то минуту стояло тягостное напряжение. Вильгельм Пик старался держаться ненавязчиво, даже не садился – "посмотрим, догадается ли чопорный фельдмаршал пригласить!" – и Паулюс вынужденно смягчился, кивком головы приглашая присесть на стул.
Разговор между ними не ладился, будто оба не в силах были преодолеть барьер молчания, не говоря уже об отчуждении. Паулюс выжидательно медлил, рассматривая соотечественника. Да, он, Паулюс, видел Пика впервые, хотя и не раз слышал о нем. Слышал, разумеется, только дурное. На коммунистов в фатерлянде было самое лютое гонение. Многие, в том числе и вождь Тельман, угодили в концлагеря якобы за измену и подрывную деятельность. А вот он, Вильгельм Пик, видимо, как–то избежал ареста, оказался в изгнании. Паулюс с природной наблюдательностью военного рассматривал сейчас Вильгельма Пика, седого, наверное, много пережившего, обратил внимание на его простенький костюм черного цвета, на его ботинки с приметно стоптанными каблуками и дивился: "Борется за какие–то идеи. Но что принесли ему эти идеи, какое богатство?.. А я чего достиг, идя завоевывать чужие территории? Плена!" – невольно споткнулся на собственной мысли фельдмаршал и помрачнел.
Тем временем и Вильгельм Пик чего–то выжидал. Может, раскаяния фельдмаршала, признания пагубности похода на Восток, приведшего к разгрому армии, к пленению его самого?
– Я хотел узнать о вашем самочувствии, господин фельдмаршал, – сказал наконец Вильгельм Пик, невольно выражая этим свое участие в его судьбе. Вероятно, вас удивляет, что я, коммунист, вынужденный в свое время эмигрировать и найти убежище в Советской стране, в пределы которой вы вторглись, теперь вот разговариваю с вами, интересуюсь вашим здоровьем, вашей жизнью?
Пик встал, плотный, кряжистый, заходил по комнате, и оттого, что на его лице возникала добродушная улыбка и голос его был вовсе не отталкивающим, а, наоборот, мягким, притягательным, Паулюс понял, что имеет дело с располагающим к себе человеком. "Каких бы мы убеждений ни придерживались, но, коль свела нас судьба, нужно вести диалог", – подумал он.
– Благодарю вас за участие, господин Пик, – слегка наклонясь, ответил Паулюс. – Как видите, я хорошо устроен. Состояние моего здоровья в течение последних недель значительно улучшилось… Здесь, в России, о нас заботятся. У нас есть немецкие и русские врачи… Питание хорошее и достаточное. Как военнопленный, я не могу ожидать большего.
– Надеюсь, вы наглядно убедились, насколько жестоко относятся к военнопленным большевики–варвары? Отныне о их жестокостях надо ли слушать доктора Геббельса? – посмеялся Пик.
Паулюс молчал, жуя тонкими губами.
– Но если говорить серьезно, то в плену калачами не кормят, продолжал Пик, не сводя глаз с фельдмаршала, который согласно кивнул головою. – И вы, господин фельдмаршал, признайтесь честно: избежали бы позора плена, если бы не были послушным орудием в руках психопата–маньяка, объявившего себя верховным главнокомандующим!
От того, как просто и твердо назвал коммунистический лидер фюрера маньяком, Паулюса невольно покоробило, но фельдмаршал сделал усилие над собой, чтобы соблюсти выдержку, сознавая, что он все–таки в плену и что законное право русских судить его, как одного из военных преступников, готовивших планы нападения. А как раз этого, вернее, не столько суда и ответственности, сколько позора на весь мир больше всего он и страшился. Ведь чего стоит зарубежным газетам представить дело таким образом, что фельдмаршал Паулюс, командующий армией, последние дни перетрусил до того, что перестал даже управлять войсками, отсиживался в подвале универмага, ожидая удобного часа сдачи в плен. "Ложь! – подумал сейчас Паулюс. – Я держался сколько мог. И не по своей воле сдался в плен с армией. Русские оказались сильнее в нужный момент и на нужном участке". Но надо было что–то отвечать на прямой и ясно поставленный вопрос Пика. И Паулюс с той же откровенностью, как и Пик, заговорил.
– Гитлер, которого вы назвали маньяком, – медленно, врастяжку цедил он слова, – был и пока остается верховным главнокомандующим и фюрером. Подчинение ему диктует мне присяга рейху, долг солдата. Поймите, я обязан выполнять приказы вышестоящих начальников, обязан – и все! – добавил он, будто чувствуя недостаточную убедительность ранее сказанного.
Но Пик уловил в последних его словах желание как–то выгородить себя, оправдаться.
– Господин фельдмаршал, вы умный, образованный представитель высшей военной касты, – заметил Пик. – Вы должны были понять, политически зрело осмыслить, к каким пагубным последствиям приведет вас война… Гитлер вынашивал войну, вынашивал в утробе рейха. Обещаниями, посулами и подкупами одних и насилием, заточением в концлагеря, пытками, подавлением личности других он, Гитлер, сумел толкнуть немецкую нацию и армию в восточный поход. И этот поход лично для вас, господин Паулюс, кончился пленом… благополучным пленом, – подчеркнул Пик. – И я верю, не за горами день, когда фашизм будет полностью сокрушен и на территории других стран, и в самой Германии. Фашизм и Гитлер – это самое чудовищное порождение реакции и зла первой половины двадцатого века! – Пик рубил ладонью воздух, явно горячась.
А Паулюс будто обмяк и говорил вяло:
– Каждый солдат рейха должен был свято верить указаниям фюрера, что он действует в интересах родины, потому что уста фюрера выражали дух нации. Это уже в крови немца, – сказав последние слова, Паулюс вдруг поймал себя на мысли, что говорит давно задолбленное, а не то, к чему все больше и больше склонялся последнее время. Он провел ладонью по лысеющему черепу, как бы собираясь с новыми мыслями, чтобы возражать. И в момент озабоченности, вызванной остротой разговора, на его худом лице щеки запали глубже, будто провалились. Он негромко, теряя голос, добавил: – Я верил Гитлеру, когда генеральный штаб получил задание разработать план нападения на Советский Союз. Меня политика не занимала. Я был, как и все военные, вне политики. Я питал доверие к верховному командованию, как солдат, давший клятву рейху… И это… да, может быть, это привело меня и других к сталинградской катастрофе.
Это признание в обманутом доверии Паулюсу давалось нелегко, Адам видел по его подергивающемуся лицу, какая борьба происходила у него в душе.
Пик с пониманием слушал фельдмаршала, хотя его Коробило, что Паулюс не полностью выбрался из трясины заблуждений.
– Вы были командующим армией, господин фельдмаршал. Ваша военная карьера и положение позволяли вам глубоко заглянуть в ход войны, в методы руководства и военные цели Гитлера. Ведь завоевание чужих стран и чужих территорий – это и есть политика. И как мог этого не понять такой крупный деятель, как вы, к тому же историк!