355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Соколов » Избавление » Текст книги (страница 44)
Избавление
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:36

Текст книги "Избавление"


Автор книги: Василий Соколов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 44 страниц)

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Возвращались с войны…

Стучите, стучите колеса, набирайте бег поезда, увитые гирляндами цветов, расцвеченные алыми флажками, развозите быстрее из края в край по стране, к родным очагам отцов, сыновей, некогда безусых, но–теперь уже бывалых воинов, скорее, скорее – домой… И у кого не дрогнет сердце, кто не проронит слезы при встрече с женою, готовой еще издалека птицей броситься на плечи и рыдать от счастья – мой ты ненаглядный! – или с поседевшей от тревог и забот матерью, которая при виде родимого сына только и скажет: "Повзрослел–то, и не узнать!.."

Разные памяти и рубцы оставила по себе война. Одни сложили головы, и павшие будут всегда опалять сердца горькой горечью тем, кто дождался конца войны и вынужден коротать жизнь в одиночестве и сиротстве; другие вернулись калеками, гремя костылями, пугая детишек оголенными, точно напоказ выставленными культяпками; третьи, а их большинство, прокаленные зноем и порохом походов, наполнят улицы сел и городов бравурным весельем, позвякиванием орденов и медалей…

__________

Дома.

Как хорошо почувствовать запах горячего ржаного хлеба в родном доме! И хотя Алексей Костров ехал не насовсем, временно, на побывку, за молодой женой, волнения его не притуплялись. Мысленно он был уже там, среди близких. Радость встречи с родными, с Верочкой дополнялась думами о крохотном человечке – сыне, сынульке… С появлением его на свет Верочка поздравляла мужа еще из родильного дома.

"Тебя с прибавкой", – говорили ему обрадованные глаза знакомых и незнакомых сослуживцев, а потом попутчиков, а может, это самому себе Алексей говорил так?

Всю дорогу Костров чаял встречу с Верочкой, и виделась она ему утренним ласковым солнышком, а вот сынишку никак не мог представить. И когда переступил порог избы и Верочка, сидевшая у подвешенной к потолку люльки, метнулась к нему, метнулась всем своим существом – голубизною глаз, неубранными, раскиданными по плечам прядями спело–огнистых волос похоже, и впрямь солнышко! – Алексей грубовато–нежно прижал ее рукою…

Минутой погодя Верочка, рдея лицом, прошла в смежную комнату.

– Полюбуйся! Ты только погляди! – вернулась она, вся сияя и подавая ему завернутого в одеяльце ребенка.

Алексей в одно мгновение оробел, увидев розоватое личико. А Верочке показалось: к сыну, к этому крохотному существу, он отнесся вовсе не так, как хотелось ей, матери, даже отшатнулся, не ожидая, наверное, увидеть сына таким крохотным и почему–то жмурящим глазки. Очевидно, это состояние у Алексея не разнилось, было, как и у всех, за редким исключением, мужчин, но Верочка не могла и не хотела ничего знать: дав ребенку жизнь, она жила теперь им и ревностно требовала, чтобы жили ее дитем и все другие.

Неловкость первого ощущения быстро улетучилась, и Алексей принял спеленатого сына на руку. Держал с величайшей осторожностью.

– Не урони, Алешка. Боже упаси, уронить, – приговаривала Верочка.

– Да будет тебе! Будет!.. Как я уроню? Выдумаешь такое! – с напускной небрежностью отвечал Алексей.

Верочка будто только сейчас спохватилась, что у Алексея ведь одна рука, нечаянно может и выронить, и тотчас переняла сына.

– Ой, что же ты, малец, наделал? Он тебе китель обмочил, – засмеялась она.

– Ничего–ничего, ишь бутуз какой! Угу–угу, – тянул Алексей. Верунька, а смотри, у него какие глаза. Голубые–голубые!

– Голубые они будут, пока молоком кормлю. А там станут твои, карие.

– Он на тебя похож.

– Говорят.

– Знамо, на мать… Счастливый будет, – уверял Алексей и вдруг спросил обеспокоенно: – А где же наша мама?

– Картошку, кажется, на дальней делянке полет. Да нет, сено поехала стожить. Дожди у нас, может отаву прибить, и сопреет. Без кормов нынче, как без хлеба.

– Хлеб–то есть?

– Перебиваемся. Выдали на трудодни по килограмму, обещают еще. Покуда же на твой аттестат больше кормимся.

"Вот тебе и запас ржаного хлеба", – подумал Костров, но ворошить нехватки не время, зачем омрачать приезд. Заговорил о другом, стараясь придать веселость тону:

– Как я истосковался… По травам, сено бы убирать…

– Попытаем. Только уговор: я косить, а ты будешь таскать пучки в кучи, – мельком взглянув на его руку, сказала Верочка.

Алексей помолчал, затем кивнул согласно и спросил:

– А сынульку с кем оставим?

– Мама побудет, она пуще глаз следит, – сказала Верочка. – Правда, смешно и печально… Намедни качает она люльку, я за водой к колодцу ходила. Вертаюсь, слышу, бац что–то об пол. Такой грохот и – крик матери. "Мама, что с тобой?" – зову. Вбегаю в комнату, а на полу и мать и люлька…

– Что случилось? – в нетерпении спросил Алексей.

– Случилось, хоть плачь. Оборвался крюк вон с той прогнившей потолочины, ну и бацнулась люлька. Спасибо, крюк не попал по головке. Наделал бы бед этот треклятый крюк.

Алексей нахмурился, враждебно глядя на потолок.

– Теперь опаски нет. Отец накрепко вбил крюк в матицу.

Спустя день, собрались все вместе и затеяли пир горой. Откуда только взялись кушанья: блины Аннушка затеяла из пшеничной муки, а моченую антоновку, помидоры и вилками засоленную, хранившуюся с прошлого года капусту принесла Пелагея Егоровна – умелица она по солениям овощей! – да и Алексей к столу выложил из чемодана консервы, мясные и колбасные, итальянские сардины в длинных и плоских баночках. Прослышал и Демьян о приезде Алексея, которого величал двоюродным братенем, и ему не перечили принимали это за чистую монету, хотя на самом–то деле какой же он брат седьмая вода на киселе! Ну, дело, в конце концов, не в том. Раз прослышал, приплелся, хромая, будь гостем, садись, Демьян, за стол. Нет, родственничка этим не ублажили, он молча заковылял к себе домой и притащил кусок крепко просоленного сала и бутыль самогона.

– Сало сгодится на закуску, а эту… сивуху уберите, – попросил Алексей.

Бились о потолок пробки из толстых бутылок шампанского, лилось вино через край, пили, заедали, хрустели моченой капустой.

– А-а, это не по мне, Аннушка, куды ты подевалась… Дай крепача моего. Победу справляем! – гудел Демьян, завладевший столом.

Он налил себе полный стакан, Алексею тоже плескал трижды, хотя тот и отставлял, даже пытался запрет изложить на свой стакан ладонью. Сваты Игнат и Митяй выражали молчаливое неудовольствие буйством Демьяна, они сидели рядом чинно, засунув за ворот рубахи холстяные полотенца, сидели, переглядываясь, и на радостях подмигивали друг другу. "А что я тебе, сват, говорил, сойдемся, – выражали глаза степенного и рассудительного Игната. Гляди, какую дочку твоему сыну подарил". А в глазах Митяя читалось: "Ну, не похваляйся Веркой. Хороша девка, ничего супротив не скажу. Только и мой–то Алешка – гляди, какой статный, герой, весь в орденах, в звездах… А что рука покалеченная, так это же… война".

Словом, сваты поминутно переглядывались, выражая мысли одними глазами.

Под общее внимание и хохот столом овладел Демьян.

– Слухай, Алексей, – Верка, жена твоя ненаглядная, подтвердит, потому как на ее глазах карусель творилась, – говорил Демьян, размахивая руками во всю ширь стола. – Значит, узнаем: крышка германцам и этому Адольфу с челкой, канцлеру империи… Победа, значит, наша. Привез эту весть в село районный уполномоченный милиции товарищ Дьяков. Но мы–то сами с усами. По радио давно прослышали, что сражения на лестничных клетках рейхстага ведутся… Ждем не дождемся полной капитуляции. И готовимся. Ломаем голову: как отмечать, чем? – сокрушался Демьян. – Вам на фронте легко: зарядили винтовки, вколотили по снаряду в пушку, дернули за шнур – и салютуй. Гром победы раздавайся. И в Москве салютище отгрохали – ого! Из тыщи орудий палили… А нам в селе–то хлопотно: ружья, а где их сыскать? развел руками Демьян. – Значит, салют не могет состояться. Какой же, прости душу грешную, салют, коль нет шумового, можно сказать, оформления. И тут нашлись храбрецы–добровольцы. Полезли на колокольню, привязали там рельсу и давай по ней гвоздить молотом.

– Скажи уж по–честному, твоя, Демьян, затея, – вмешалась Аннушка. Даже переполох нагнал своим звоном. Думали, опять пожары, как встарь.

– А что, плохо получалось? Неплохо. И даже очень шумно. Как гвоздану об рельсу молотом, так искры брызжут во все стороны. По сю пору в глазу сидит оказия…

– Окалина, – поправил Демьяна Игнат. – Кончай балагурить, дай людям выпить да закусить.

Разлили вино по стаканам и стопкам, пили с тостами и без тостов, за здоровье молодоженов.

– Горько! – гаркнул Демьян, и, хотя опьянел, его поддержали и активно закричали:

– Горько! Горько!..

Пришлось Алексею и Верочке вставать, пришлось, ко всеобщему удовольствию, целоваться. И не один раз, а многократно и крепко.

Игнат и Митяй по–прежнему не теряли достоинства; Игнат потому не позволял лишнего, что не хотел в глазах односельчан прослыть дурно, а Митяй – не ударить в грязь лицом перед сватом и, конечно, перед молодоженами.

Куролесил один Демьян.

– Во, башка, чуть не позабыл, – стукнул он себя по лбу, отлил водки в стакан, но пить не стал. – Выдержку треба поиметь, – сказал себе под нос и вскинул на всех глаза: – Так о чем гуторил? Ага, о салюте… Как победу отмечали. Между прочим, все было: и самогон варили, и бабы белугами выли, и… и… почтенный Митяй разумно затеял покатать по селу кое–кого на дрогах…

– Угомонись ты, ишь развязло, языком–то мелешь, – незлобиво попеняла пристроившаяся на уголке Аннушка.

– Истинно. Ни убавить, ни прибавить. Я ж тебя люблю, Митяй, окаянный ты мой, закадычный друг–брат, – и Демьян полез целоваться к Митяю, едва не свалился с ног, но удержал равновесие, как–то тупо поглядел поверх стола, набираясь сил, и продолжал: – А молчать не могу, потому как охота вон ему, Алешке, узнать, как мы справляли энтот мировой день ци–ци… вилизации, еле выговорил Демьян заплетающимся языком. – Берет он артельные дроги напрокат. Лошадей–то по наряду отпускали, так он сам впрягся, ну и подъезжает к собственной избе. Кричит Аннушке: "Старуха, выходи из хоромин!" Вышла она, а Митяй усаживает ее силком на дроги, допрежь подстилочку трухнул, чтоб мягче сидеть ей… Сам впрягся в дроги, ухватился вот этими… ручищами за оглобли, ну и пошла скакать… А что в этом грешного, кто ему мог перечить? Никто. По случаю праздника… Катал–катал…

– А ты сам видел али слухами пользовался? – засмеялась Аннушка.

– Почему слухами? На месте мне провалиться, ежели вру, – бурчал Демьян. – Я ж с колокольни все видел. Уж как он скакал, как скакал, иной мерин или жеребец упитанный так не скачет в упряжке, как разлюбезный Митяй.

Меж тем Митяй сидел, не зная, что ему делать: то ли оборвать речь, то ли слушать – самому ведь диво. Он приосанился, поддернул полотенце, гордясь: катал, и не каждый на такое способен. А Демьяна не остановить:

– Нашлись, между прочим, вражины в колесницы палки ставить. Ребятня. И нет чтоб малые дети, с них и спрос малый, а больше хлопцы, которых и ударом–то кулака с ног не сшибешь. Венька вон, сынок тети Глаши… Сорвиголова парень, только и слава, что не конокрад али бродяга. Этого за ним не водится. Так этот Венька отчубучил замысел, как гуторят военные, тактический. Подговорил ребят, догнали они дроги, в которых, значится, в упряжке был Митяй, а на дрогах на мягкой подстилочке воссела, как царевна, Аннушка… Ну, подступили сзади, споймали за колеса, за спицы и тянут в свою сторону. Митяй тужится вперед, а эти сорванцы обратный ход дают… Смеху тут было не обобраться: кто кого перетянет. Митяй, понятно, не вдарил в грязь лицом, молодец, хвалю за дюжую хватку. Выпрягся из упряжки, попался ему под руки агромадный каменюка, ну и пристращал… Прыснули все от дрог, разбежались. А Митяй знай свое: впрягся опять – и по выгону, по селу… Только чует, видать, что дроги стали полегче, везти их в самую охотку, оглянулся: а его благостной женушки, то есть Аннушки, не очутилось на дрогах. Лежит в пыли и зовет: "Митяй, муженек мой старинный, помоги встать. Вывалилась я от твоей быстрой езды…" А то были случаи и похлеще, ну, этих картинок мне было не видать. О них сказывали Игнат и Митяй, пусть сами и доложат, как они вдвоем сочиняли письмо товарищу Сталину и самого Митяя снаряжали в Москву… Доложить обязаны, потому как заваруха потом случилась в их пользу… Обязаны чин чином… – закончил Демьян и умолк. Попросился выйти в сенцы и больше за стол уж не возвращался.

– Заводной. Только и терпит его Игнатушка, наш председатель, что кузнечных дел мастер, а так бы… – Аннушка недосказала, что могло бы иначе быть.

От хохота, от вина наплакавшись, гости перешли к деловым разговорам. Митяй как бы невзначай спросил у Алексея:

– Много наших–то полегло, сынок? Небось тыщи?

– Бери больше, отец, – проговорил Алексей. – В тыщи не уложишься… Пол—Европы в наших могилах… Учету не поддаются павшие.

Оживление за столом как–то сразу померкло. Гости сникли, горюя каждый о своем – муже ли, брате, сыне… Много селян выкосила война, в каждый дом приходили похоронки…

Гости разошлись.

Алексей с Верочкой вышли развеяться.

Шли молча. Светило из–за туч солнце, не такое жаркое под вечер.

– Верочка, я тебе нарочно не сообщал, чтоб не расстраивать… Наш командарм товарищ Шмелев… ведь умер…

Верочка остановилась, ошарашенная. Алексей и в темноте увидел, как глаза ее заблестели от слез.

– Для себя не пожил… Все для других. И это особенно больно, проронил Алексей.

Шли дальше по выгону. И молчали.

Думал Алексей, что нет и не может быть высшего счастья для воюющего человека, теперь уже для бывшего воюющего, как остаться в эту войну живым. И пусть ты ранен, избит осколками, продырявлен пулями, изморен походами и маршами, изношен, простужен, когда подолгу лежал на мерзлой земле, в гнилой сырости болот, и пусть ты калека, потерял зрение, но ты можешь чувствовать и осязать; пускай без ноги, не видишь – в конце концов судьба жестоко с тобой поступила, – но, право же, остался жив… "Жив. Как это прекрасно!" – в восхищении подумал Костров. И если что и омрачало его, то лишь память о погибших, их скорбящие глаза, их лица – они стояли перед ним, как живые. Алексей порой пытался заговаривать с ними, уже павшими, и ответом ему было глубокое безмолвие… Но чудилось ему: само безмолвие говорило, роптало, кричало голосами тех, из земли…

"Я буду верен павшим и понесу их мысли, дела", – подумал Костров. Идущая с ним рядом Верочка интуитивно почувствовала, что он думает о них, не вернувшихся с войны, и сказала, не утешая ни Алексея, ни себя:

– Жалко Шмелева… И пропавшего без вести твоего друга Бусыгина… Ты о нем много говорил и, знаю, печалишься…

Алексей, втаптывая ногами траву, машинально сорвал стебель, рассеянно понюхал, полынная горечь закружила голову.

– Они не пожили. Они оставили жизнь нам… – обронил он глухо и опять шел по выгону.

– У нас теперь, Алешка, третий человечек. Сынишка. Как я рада! стараясь рассеять его мрачность, залепетала Верочка. Она прижалась к нему, ластилась, чувствуя, как от радости, не украденной, а своей радости трепетало сердце.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Не раз ходили в степь, на луга.

Виделась теперь Кострову и вспоминалась, как въявь, прежняя, в юности исхоженная, изведанная, всем нутром понятая степь, и оттого он испытывал сейчас гнетуще–тоскливое чувство расставания с нею.

Бывало, выйдешь в поле – какой простор и тишина полуденной истомы! Нежарко солнце, хотя и стелются, ложатся на землю отвесные лучи; стойко держится в тени прохлады остуженный и мореный воздух; клонятся отягощенные колосьями ржаные хлеба… А как подуют ветры – легкая зыбь взбодрит травы, послышатся шорох поля и звон от колоса к колосу, забродят облака, лягут на землю тени и зачнут гулять по холмам и долам, через дороги и перелески… Тени–тени, лебединые крылья–тени!..

Хмурится небо, и с горизонта сизой стеною – все ближе и ближе подступают дожди, и вот уже молнии полосуют толщи туч, пронзают их вкось и вдоль изломами холодно–серебряных ножей, в одно мгновение стынет мертвенная тишь, а потом хлынет теплый дождь и так же скоро кончится, как и возьмется. И раздвинется горизонт, покажет проем синевы – и опять всевластно солнце, парит земля, дрожат, высверкивая алмазами, крупные капли на травах и в листьях деревьев.

И вновь распахнется в синеве своей неоглядное небо, и заструится над полем иссиня–фиолетовой дымкой марево, рябиновые кусты при дороге свесят тяжелые мокрые кисти ягод, и белые березы, как бы стыдясь кого, прикроют свою наготу бахромою длинных ветвей.

– Красотища какая, и уезжать неохота! – говорила Верочка.

– Неохота, а надо… – отвечал Алексей.

И шли дальше, рука об руку, и молчали. Причастность свою, слитность и с полем, и друг с другом выражали в молчании. Да и нужны ли слова, коль кругом такое диво, такая ширь полей.

Посмотришь вдаль: степь веселится, степь играет, и будто тысячеметровый ковер лежит перед глазами. Припекает солнце, и над степью, над каждым ее цветком звенят шмели, пчелы, снуют в воздухе прозрачные стрекозы, заливисто поют, то зависая на минуту, то кувыркаясь в выси, жаворонки…

Задумавшись, Алексей и не заметил, как Верочка поотстала и нарвала огромный букет цветов, переливающихся всеми красками радуги: то огнисто вспыхнут лепестки дикого мака, то мелькнет синью крохотный глазок полевой гвоздики, то тряхнет бахромою венца и не одна, а целая стайка кипенно–белых ромашек, то нежной бирюзою заиграют, перебивая все другие оттенки цветов, васильки и легкие, почти воздушные, колокольчики, а вот и оранжевая метелка каких–то неизвестных Алексею цветов, и шарики красного клевера, и даже стебель желтого, пахучего багульника…

– Ну и букет! Всем букетам на зависть, – подивился Алексей.

– А я?.. Чем я не букет?.. – отстранив и держа на весу цветы, погордилась Верочка. Конечно, спрашивала шутки ради, и тою же шуткой совсем нечаянно ответил Алексей:

– Ты у меня повилика.

– О-о, нежелательно. Обижаешь меня, – сказала, поджав губы, Верочка и спросила: – А почему именно повилика?

– А ты помнишь, как–то на фронт присылала мне в конверте повилику. Я так рад был: тебя видел в ней…

– Ну, если рад… – Верочка не закончила.

Шли и шли, впитывая в себя, в память и сердце воздух, звуки и краски степи.

В эти минуты Алексею не хотелось думать о загранице – просто надоело, хотя и придется снова ехать туда же… Щемящая тоска разлуки подкатила к сердцу; никогда бы не расставался с родной землей, не зная ни страха, ни бед, ни забот чужих… "Чужих, – усмехнулся Костров. – А кто эти чужие? Люди, которых вызволяли мы? Или битые–перебитые немцы… Какие же они теперь чужие? Мы их спасли, и мы за них в ответе, друг за друга в ответе. Наша радость – их радость, их беда – наша беда…"

А перед взором расстилалась строгая в своей красе, сдержанная в обличье земля, исполосованная спокойными холмами и столь же спокойными оврагами, и то, что она была именно такая, без показной пышности, величавая в своей простоте, в спокойствии, – все это наполняло чувством какой–то умиротворяющей внутренней близости с нею.

* * *

Коротки и беспокойны, как сполохи зарниц, встречи и разлуки. Недолго пробыл дома на побывке Алексей Костров, и вот уже исподволь и неукротимо вкрался час отъезда; всех охватило глухое, легшее тяжестью в груди чувство прощания.

Старая Аннушка, сбившаяся с ног в приготовлениях, утром, когда сели поесть, говорила:

– Наедайтесь, наедайтесь, в дороге небось и подкупить нечего.

– Сами–то мы ничего, перетерпим, а вон сынулька каш…

– Он грудной, на материнском молоке сидит, – говорила Аннушка. Бойся застудить. Особенно не укутывай, распеленаешь, глотнет воздуха… обдаст холодным воздухом, и кашлем зайдется…

– Умеет ли он кашлять? – усмехнулся Алексей и озабоченно добавил: Пеленок побольше возьми.

– Ну чего ты встреваешь, Алешка, – с веселым укором заметила Верочка. – Твои ли это заботы?

– Как же ты хотела, миленькая? – возразила мать. – Он теперича отец, а не только командир при мундире.

С утра погода выдалась чудесная. Подсвеченные солнцем облака вольготно плыли, роняя на землю сумеречные тени.

Провожали всем селом, народ валил к дому Костровых, глядели на статного, в мундире и при орденах Алексея и радовались, что такой знатный у них сельчанин.

Пытались глазеть и на их отпрыска. Дите оберегала мать, не давала никому даже мельком взглянуть на личико, боясь, что сглазят черные глаза, лишь Пелагее разрешила подержать напоследок, перед прощанием.

Поцелуи, слезы… Старая мать крепилась. Но самого Алексея разволновало, не удержался и потянулся к ней, хотя и не любил и не любит минуты расставания. Да и кому охота расставаться?

Поехали. Поддал Митяй концом вожжей, трусцой пошла лошадь, а за околицей опять поплелась, то и дело срывая губами на ходу межевые травы.

День сумрачнел.

– Внутрях у меня болит, сынок, – пожаловалась мать.

– Напрасно ты пустилась в дорогу. Может, перегодить? – заволновался Алексей.

– Время такое… Опять ты уезжаешь…

– Какое время, мама?

– Сумленое. Горемычный ты, сынок, – грустнела мать. – Подаешься сызнова за кордон, больно много неверных людей там… Надысь сам говорил: расколошматили, а кое–кто зубы точит…

– Гляди–ка, и наша мать имеет соображения в политике, – подивился Алексей.

– А как же иначе, – поддержал Митяй. – Мы, бывалыча, в войну с Игнатом сядем за стол, над картой кумекаем… Где какие удары наши ратники наносят, соображаем… А мать рядом, чуть где зарвемся – цоп за руку, мол, погодите, сваты, не туда гнете!

– Да не о том речь повел, – перебила Аннушка. – Пакостных ненавистников много развелось… Изувечить могут, а ты ж нынче не одинокий… Дите вон малое, – уже обращаясь к сыну, скорбела мать.

– Перестань, – придержал ее речь Митяй и поглядел на сына: – Где будешь служить–то?

– Разве я не говорил? – встрепенулся Алексей. – В Германию обещают послать… Мир завоеванный надо уберечь. Для всех нас и для него вот, для мальца, – кивнул он на закутанного в одеяло и спящего ребенка, над ним склонилась, стараясь даже не дышать, Верочка.

– А погода опять подпортилась. Кабы не ливнуло, простудить недолго… Но–но, рыжая! – забеспокоился Митяй и веревочными вожжами хлестнул лошадь. Она перешла на быстрый шаг.

Встревожилась и Аннушка, поглядев на небо. Тучи толклись по горизонту, и ближе сизовато–рыхлое облако уже накрапывало дождем, а вот то, черное, глыбистое, сулящее, похоже, град, загородило полнеба, ползло, перекипало в пружинно–упругих потоках встречного ветра.

Скоро уже и грязинский элеватор давней кладки из красного кирпича показался. Блеснула сбочь дороги река Матыра, по ней пробегал ветер, вздергивая зыбь. Ветер рвал и окорачивал ближние облака. Да и черная туча, тяжело провисшая чуть ли не до земли, прошла стороной, поползла куда–то, кроя горизонт пеленой дождя. И оттуда, из–под хмари облаков, несло обжигающей стужей.

В молчании подъезжали к станции Грязи. Гнетущее молчание заняло и весь остаток времени, пока усаживались в вагон. Потом – миг, запавший в сердце как вечность, – прощание. Стукотня колес…

Мать стояла, укромно вытирая передником выплаканные сухие глаза. И чудилось матери, будто сын ее, ушедший когда–то на войну, до сей поры еще не отвоевался, и, наверное, долго придется ей ждать и мыкаться в разлуке, пока не вернется он с простреленных полей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю