355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Соколов » Избавление » Текст книги (страница 30)
Избавление
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:36

Текст книги "Избавление"


Автор книги: Василий Соколов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 44 страниц)

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Узнав, что с Завьяловым случилось непоправимое, – надо же, подорвался, бедняга, на противотанковой мине! – и работники военной комендатуры, прибыв на место происшествия, констатировали, будто офицер штаба тыла вез в «додже» трофейное имущество, проще говоря, барахло, генерал Ломов забеспокоился. Ведь и на него могут пасть улики. Он занемог и слег в постель. Врач определил, что у Ломова микроинфаркт, и по его настоянию генерал лежал пластом, не двигаясь. Попросил командование отправить его лечиться в Москву, и командующий фронтом, навестив генерала в отведенном для жилья особняке, покинутом каким–то венгерским графом, намерился было сразу переправить больного на самолете.

– Товарищ командующий, – взмолился слабеющим голосом Ломов. – Нельзя мне… Болтанку в самолете не снесу. Лучше поездом… Отлежусь малость. Приду в себя…

– У мужа сильно развито предчувствие, и оно никогда не обманывает, всерьез уверяла жена Ломова, Елизавета Илларионовна. – Доверьтесь мне… Уж я его довезу в сохранности.

– Ну, ладно, – согласился командующий.

Несколько дней потребовалось на сборы Ломову. Нашлись верные люди. С помощью их Елизавета Илларионовна развернула бурную деятельность по части "трофеев". И когда самому Павлу Сидоровичу немного полегчало, он встал, пытался ходить по комнате, даже собирался куда–то поехать, жена насильно уложила его в постель.

– Куда тебя понесет? Хочешь, чтоб и впрямь тебя паралич разбил? Как я без тебя останусь? Как? Лежи и не рыпайся.

– Но…

– Что "но"? – догадливо опередила Лиза. – Во всем управлюсь. Это уж доверься мне… Кстати, я добилась, нам выделяют спецвагон. Не погоним же его пустым, надо чем–то загрузить.

– Славно, славно. Ты у меня правая рука, вторая моя жизнь, улыбнулся довольный Ломов.

Приготовления к отъезду закончились через неделю. Генералу Ломову полегчало, но, поскольку документы уже были заготовлены, жена внушила притвориться больным и лежать, только лежать.

– Охай, охай больше – приходящий врач, как и все врачи, ведь милосерден. К тому же в болезнях–то разбирается, как малограмотный в чтиве!

Ломов так и поступил: постанывал, когда приходил лечащий врач, а стоило тому уйти, поднимался с постели.

И вот наконец они едут. Едут в отдельном купе. Генерал чувствовал себя в здравии. Жена, однако, изнывала, кляня дорогу: все–таки пересечь в тесном, душном и трясучем вагоне чуть ли не пол-Европы для женщины в годах, к тому же располневшей, как шутил муж, на военторговских харчах, весьма утомительно.

Остаток дня скоротали в безделье, в скуке: часами ели яства, припасенные Елизаветой Илларионовной, часами созерцали в окно пейзажи.

– Да ты, Павлуша, сними с себя всякую амуницию, – усмехнулась Лиза.

– Привычка фронта спать во всем, – ответил он.

Уже вечерело.

Павел Сидорович все же снял китель, не ставя лестницы, подтянулся на руках и улегся на верхней полке.

Шел поезд, гремели на стыках рельсов колеса, поддувал ветер в приоткрытую щель окна. Спать не хотелось. И как ни старался генерал Ломов чувствовать себя успокоенным – отправили лечиться в Москву, считай, назад уже не будет возврата, вагон с имуществом следует в целости и сохранности, – все же какая–то навязчивая, гнетущая мысль скребла за сердце…

"А в чем, собственно, дело? – думал Ломов, глядя в темный потолок. С Венгрией, поди, уже покончено, сломали неприятеля, возвращаемся победителями… Теперь только жить! Кто нас, меня может упрекнуть в чем–либо? Страдал солдат – страдал и я, генерал Ломов. Сорок первый год. Тяжелый год… Выходил из окружения… А впрочем, стоит ли об этом вспоминать? Что было – быльем поросло…"

Гремел поезд, минуя полустанок. Внешний свет закрадывался в вагон, бликами полз по стенам, потолку, и опять меркло.

"Воевать научились, теперь нужно научиться жить, – не переставал думать Ломов и переходил к чисто практическим соображениям: – Значит, так… Приедем, в Москву, попрошу ребят сгрузить и свезти на дачу имущество, часть оставлю себе, а какую–то долю ссужу нужным людям, тому же влиятельному Николаю… Жалеть не придется, ибо окупится сторицей… Помогут и в мирном устройстве наладиться, помогут занять должность, если, конечно, не вернусь туда же… Должностей теперь, после такой опустошительной войны, перебившей ценные кадры, хватит на всех – больших должностей. Только было бы желание да работала голова… Заживем, слышишь, Лиза, заживем?" Что это он спросил вслух или подумал? Нет, только подумал.

Между тем Елизавета Илларионовна разлеглась на нижней полке с двумя подставленными чемоданами, и ее заботили свои думы:

"Ах, как они живут, эти князья!.. Разные Эстергази!.. В самой столице, в Будапеште, имеют особняки с белокаменными стенами, имеют загородные виллы, свои озера, пруды, даже охотничьи личные угодья со своими прирученными фазанами да косулями… По сю, пору помню, как мы с Павлушей были приглашены на такую охоту… А в особняках и на виллах именная мебель, сервизы, хрусталь, мрамор… Кругом инкрустация… В ванну заберешься, так вылезать неохота… Загадка вся в чем? Ничего не делают, а все у них есть. И слуги свои, и гаражи, говорят, у одного конюшня с племенными жеребчиками, и виноградники у всех, и погреба с винами… Кажется, не хватает только птичьего молока – будет и это! Угощали же нас перепелиными яйцами, мочеными арбузами… Надо и нам с Павлушей подумать о себе… – Елизавета Илларионовна ощутила, как бок начал затекать и неметь, повернулась на другой. – Свою старенькую дачу, понятно, продадим, выберем место поудобнее – где–нибудь на Москве–реке, в Серебряном бору или в Архангельском, поближе к усадьбе князя Юсупова… Разведу сортовые яблони, груши, крыжовник, малину. Обставим дачу. Придется заиметь хоть небольшой бассейн, гараж, складское помещение, погреб… Нет, погреб – старо. Поставим морозилку, где будут храниться скоропортящиеся продукты и вареные колбасы. А картофель, а капусту, а моченые яблоки, ту же антоновку, – куда девать? Нет, без своего погреба не обойтись. Выкопаем. Только свистни калымщики за пол–литра гору сдвинут, не то что какой–то погреб отрыть… Может, и солдаты задаром сделают. Итак, обставим дачу. Повесим гобелены на стены, ковры расстелем… Сервизы, трюмо, картины в позолоченных рамках все блестит, все сверкает! И я выхожу в халате, нет, в платье с декольте… Иду навстречу званым гостям, а они кланяются, целуют руки, улыбаются и мне и мужу: вот, мол, какая у тебя нестареющая жена–красавица! Пятьдесят лет, а как сохранилась! И о дочери, о моей милой Жанне, позабочусь. Прежде всего, подберу ей мужа, и не какого–нибудь вечно нуждающегося, прозябающего студента–неудачника… Будем устраивать банкеты, обеды для званых гостей и сами ездить по приглашениям… Чем не жизнь?"

– Ты слышишь, Павлуша? Чего молчишь? – Елизавета Илларионовна приподнимает голову, заглядывает на верхнюю полку, окликает: – Павлик, ты не спишь?

– Нет.

– Я тоже…

Ехали. Опять врывался внешний свет в вагон, то обнажая, то кутая во тьме пассажиров.

…Когда подъезжали к пограничной станции Чоп, Ломов и его милейшая супруга, зная, что будет проверка документов, оделись. Павел Сидорович, желая придать своей осанке строгую важность, облачился в военный мундир, а Елизавета Илларионовна, стараясь казаться попроще, накинула на плечи ворсистый халат, перехватив талию витым пояском с кистями.

Собственно, напускать на себя важность или кому–то льстить, как это намеревалась сделать Елизавета Илларионовна, не пришлось. Пограничный и таможенный надзор завершился весьма скоро и удачно: никто и не помышлял заглядывать в чемоданы.

Ради приличия генерал–не преминул жестом указать на столик, где стояла квадратная бутыль рома:

– Прошу вас по рюмочке.

– Спасибо. Нам нельзя, – сказал пограничник. – Сами понимаете: вы на отдыхе, мы на службе.

Дверь купе задвинулась, защелкнулась.

Поезд с полосы, огороженной колючим забором, продвинулся на саму станцию.

Отошел еще нескоро. Паровоз маневрировал, отцепляя какой–то вагон.

Елизавета Илларионовна, выглянув из тамбура, прибежала в купе и всполошенным голосом крикнула:

– Муж… Генерал, а где же вагон с нашим хозяйством?

Павел Сидорович заморгал в недоумении: "Как где?"

Через недолгое время в купе снова постучали. Теперь уже перед Ломовым стоял генерал в погонах пограничных войск.

– Мое почтение, генерал Ломов!

– Мое почтение… А в чем дело? – пресекающимся голосом спросил Ломов.

– Вам надлежит вернуться к месту службы.

– А-а… вагон… Мои вещи в нем? – дрожащими губами выдавил Ломов.

– Вагон с вашими вещами загнан в тупик. Для выяснения!

– Как в тупик? Как в тупик? – не находя иных слов, заладил Ломов и, скорее внутренне почувствовал, нежели осознал, что и его карьера зашла в тупик.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Еще провисали над городом дымы и неуемный огонь пожирал все, что хотело и не хотело гореть, еще нет–нет да вспарывала вязкую пустоту подвалов и сквознячных подворотен трескотня автоматов, за городом погромыхивала, все удаляясь, канонада, а по улицам ходили, не пригибаясь, горожане, и все уже дышало возвращенной жизнью.

На площадях державно стояли армейские кухни, и наши повара в накрахмаленных белых колпаках, как маги, виртуозно орудовали громадными черпаками. Очередь росла на глазах. Люди не разбежались и от брошенной с чердака каким–то запоздалым одиноким неприятелем близко взорвавшейся гранаты. Приваливал люд, длиннилась очередь: ковыляли, еле волоча ноги, худые с провалом глаз, а которые покрепче – расправляли спины, обретая осанку жителей стольного града. Все они до помутнения в глазах хотели есть, ощущая дразнящий запах борща, заправленного жареным луком, морковкой, перцем и всякими иными специями. Некоторые потаенно несли за пазухой или в карманах припрятанные напоследок драгоценные броши, кольца, золотые ложки, чтобы при крайней нужде поменять на кусок хлеба. А ничего этого вовсе не требовалось.

– Баратшаг, баратшаг!* – шумела очередь.

_______________

* Б а р а т ш а г – дружба (венг.).

– Ага… Битте–дритте!.. Суп рататуй!.. – заполняя паузу, раздирая сальные губы в улыбке, приговаривал повар. – Держи, мадьяр, котелок повыше, чтоб удобнее…

– Орос, йо! Баратшаг! – распалялась толпа.

– А тебе, хлопец, на двоих? Чи на троих? Матку содержишь, старика хворого?.. Подставляй, отпущу! – басил повар, видя, как паренек в замызганном пиджаке в одной руке держал на весу миску, а в другой – бидон.

Хлопец таращил на повара огромные с голодухи глазищи. Ему выговаривали взрослые, один даже цыкнул сердито, и он, получив полную миску супа с двумя кусками говядины, пытался отойти.

– Давай и бидон. Небось болезные родители? Подкорми и привет вашим, скажи, мол, от гвардейского повара Афанасия, сына собственных родителей, участника Брусиловского прорыва. Знаешь такого генерала? Да, уж ничего не понимаешь!.. Следующий! – громко звал повар.

Те, кто брал в миску, принимались тут же, на площади, есть, усаживались на подогнутые под себя ноги. Приладился и хлопец, он забрался на глыбину обвалившейся стены, хлебал из миски, обжигаясь, не сводил глаз с повара и делал ему, даже сидя, кивки.

Все–таки ужасно, когда голодно. И пахнет зеленью, самой весною, когда – сытно.

– А ну налетай, кому суп, кому мясо. Теперь только вам и жить… Дурачье, куражились сослепу… Привет! – не переставал балагурить повар.

Если бы обозреть город, приглядеться – вдоволь хватило бы мирских дел и солдатам, у которых еще зудели руки от стрельбы, и командам восстановительных работ, и медикам… Последним особенно хлопотно и на поле боя, и когда этот бой унесся. Да вон и Наталья со своей увесистой сумкой, со своими шприцами да бинтами куда–то топает. Топает без огляда, повиливая красивыми, приятными и аппетитными – как же иначе повар мог подумать! – бедрами. Строчит ножками, и скороходу–рекордсмену не угнаться!

– Куда ты, Наталья? – окликает ее повар Афанасий.

– Некогда… даже словом перекинуться. На задание в королевский дворец спешу! – мимолетно взглянув, бросает она.

– Ого, во дворец! Хотя бы меня зазвала краешком глаза взглянуть на ихние хоромины…

– Там ничего хорошего! – бросает ему издалека Наталья.

Да ничего хорошего в королевском дворце Наталья и не видит. Дьявольская стихия войны покорежила металлические решетки, лестничные клетки, повалила стены, опрокинула здания… Подняла взрывной силой. Подняла кверху и оттуда сбросила все вниз, на землю. Настоящая гибель Помпеи. Пожалуй, и похлеще, пострашнее…

Узнает Наталья, что во время осады в подземных помещениях дворца был размещен госпиталь. Да вон там, напротив лаза, табличка Красного Креста. В сопровождении солдат Наталья подходит, но лезть в подземелье не решается: боязно, мало ли чумных и среди пораненных… На ее оклик трое венгерских медиков в белых халатах – один мужчина и две женщины – вылезли из лаза, и одна, пожилая, представила всех, отрекомендовалась сама, заверяя, что она и ее коллеги не делали вреда русским, что оказались в подземелье потому, что надо помочь раненым, не получающим ухода.

– Госпожа… Идем… Идем! – обратилась пожилая, умевшая изъясняться по–русски, и увлекла Наталью вниз.

Путь им подсвечивал мужчина огромным и длинным фонарем, как карбидная шахтерская лампа. У него подергивалась щека от беспрерывного тика.

– Вот сюда… Вот ниже… Госпожа… – поддерживая Наталью за руку, говорила венгерка–врач. – Семь ярусов. В самом нижнем трупы… Много трупов… Повыше тяжелораненые, неходячие… А иные!.. – она не договорила, кто были иные, Наталья и без слов поняла: эти: иные просто укрылись в последний час осады.

Наталья оторопела.

– Госпожа, не бойтесь… Никто не посмеетстрелять.

Нет, Наталья не боялась стрельбы и не дрожала за свою жизнь. Из подземелья на нее дохнуло, как из мертвецкой, спертым, застойным воздухом. И этот как будто стоялый запах отдавал, шибал в нос, в рот трупным гниением и терпкими лекарствами, карболкой, что ли… Затошнило. Наталья еле выбралась на поверхность, сразу чувствуя, как же свежо на просторе.

Она велела врачам, чтобы они выносили и выводили оттуда всех, кто еще жив.

Но врачи не сдвинулись с места. Похоже, они страшились, что вот сейчас русская госпожа врач уйдет, и все для их подопечных рухнет. Последняя нитка оборвется, последняя крохотная надежда на жизнь.

– Мы не можем их оставить, нет, – взмолилась пожилая. – И вы не уходите. Помогите.

– Я за тем и пришла, чтобы помочь, – через силу заставила себя улыбнуться Наталья. – Выносите же их из этого ада!..

– Разумеем, госпожа. Ад. Ад учинили себе, – говорила пожилая и спохватилась, юркнула в лаз, кому–то покричала; звук голоса ее, натыкаясь на устойчиво спертый воздух, возвращался наружу обрывками. – Момент, момент! – уже выйдя оттуда, сказала врач.

Поднимались наверх изможденные, с белыми, как пергамент, лицами, ходячие. Глотнув воздух, тут же хватались руками за что–то невидимое, за сам воздух, точно пытаясь опереться, и падали. Выносили на носилках – эти смотрели вокруг безжизненно–смиренными и ничего не смыслящими глазами. Выносили раненых, укрытых некогда белыми, но теперь грязно–ржавыми простынями, перевязанных заскорузлыми и засохшими бинтами. Один лежал, весь до подбородка укутанный рядном, и от туловища рядно опадало – у этого, по–видимому, не было ног. Другой, без обеих рук только шевелил высунутыми из покрывала кроваво–синими культяпками… Четвертый… Пятый… Да полноте! Надо ли страдания выставлять напоказ? Даже вчерашних врагов. Теперь они раненые, дергающиеся в своих мучениях и проклинающие все на свете…

Подкатывает грузовик, сваливает ящики с продуктами. И Наталья берется раздавать съестное: печенье, сгущенное молоко в банках и консервы мясные, фруктовые, овощные, особенно много консервированной свеклы и брюквы. Раздает и все время напоминает:

– Не давайте сразу помногу. С голодом шутки плохи.

Врачи–венгры кивают головами, жадно подхватывая банки.

– По капельке, понемножку давайте. Надо постепенно отойти от голода, – внушает Наталья и раздает, раздает…

Знает она, что и консервы, и сгущенное молоко, и хлеб–сухари пойдут всем, кто лежал и еще лежит там, в подземелье, – и солдатам–венграм, насильно заставленным держать оружие, и заядлым нацистам, носившим на рукавах повязки со свастикой. "Для самих себя уготовили… скрестили… невольно злорадно усмехнулась Наталья. – Да побери их, пускай и они едят, поправляются, потом, может, опомнятся, поймут, что они натворили на земле", – внушает она сама себе. Гуманность превыше всего. Для нее медика, женщины.

Знает она и то, что многие останутся лежать там, в подземелье, ставшем для них огромным кладбищем. Навсегда. А многих извлекут, вынесут, вернут к жизни, только калеками.

Сколько же крови, сколько слез и невыплаканного горя и сколько искалеченных жизней!..

Наталья медленно и словно потерянно глядит на развалины. Прилетели откуда–то голуби. Сели поблизости. Ищут, поддевая клювом пепел, ищут бусинками глаз, что бы склевать. "Тоже голодные", – думает Наталья и бросает им крошки хлеба.

Голуби не прочь подобрать, но смотрят осторожно, вонзаясь одним глазом в небо, и тихо подходят. Клюют. Потом один, красавец с мохнатыми ногами, с рыжим хохолком, подходит к другому и начинает клювом перебирать перышки у него на голове и затем воркует, топырит крылья, упруго чиркая пером о землю, и пятится назад. Его напарница – белая, растрепанная приседает…

Наталье больно смотреть на голубей, думать об искалеченных жизнях, о чужом счастье… о своей разбитой личной жизни…

Не удалась у нее жизнь. Испоганена. Исковеркана. Наталья никого теперь не винила – ни Алексея, ни себя…

Разлад получился у нее и с хирургом – просто не подошли друг другу. А заставить себя жить по принуждению одного разума, вопреки влечению сердца Наталья не могла. Вряд ли это принесет счастье. Скорее, несчастье, терзание обоим…

Воистину свои раны больнее, и все же… Все же надо обследовать раненых, назначить лекарства, потребовать соблюдать строжайший режим питания, помогать и помогать другим…

Только потом, спустя несколько дней, уже в первых числах апреля, когда уйдут войска из Будапешта, уйдут на Вену, вслед за войсками уйдет и Наталья. И будет ласкать ей взор весеннее солнце, и еще молодая, светло–зеленая трава, и клейкие листья на деревьях. "Сирень цветет!" вдруг воскликнет Наталья и почти на ходу спрыгнет с подножки санитарной машины, подбежит к кусту, сорвет ветку, понюхает листок с раскрытым бутоном, горечью обдаст рот. И, как человек чувствительный, вспомнит она, быть может, тех голубей на развалинах Будапешта. Вспомнит и загрустит…

Наталье неведомо, что ей делать, какой путь избрать в жизни. Ее обвевали, ласкали потоки сиреневого ветра, и смутные надежды на то, что счастье еще возможно, давали ей силы верить во что–то светлое, чистое и звали идти неторной дорогой.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Март развертывал весну.

Входила она медленно, с придыханием оседающих сугробов, со стоном льда на реках…

В эти дни начала марта Сталин чаще всего бывал на ближней даче в Кунцеве. Из–за преклонных лет воспринимая резкую смену погоды тяжко, Сталин тем не менее редко обращался к лечащим врачам, закалял себя: иногда в морозы, закутавшись в овчинный тулуп и надвинув на голову меховую шапку с ушами, отдыхал на веранде или расхаживал по снежному парку, а с наступлением теплых дней урывал время, чтобы покопать на огороде, разбитом тут же, на даче.

Но и чувствуя себя нездоровым, он не прекращал неспокойных и напряженных государственных дел: принимал в кремлевском кабинете, а порой и на даче наркомов, конструкторов, директоров военных предприятий, вел переговоры с фронтами, а в случае необходимости вызывал к себе командующих. Сегодня с часу на час должен бил прилететь командующий 1–м Белорусским фронтом Маршал Советского Союза Жуков. Он был вызван срочно из–под Берлина по делу, которое не терпело отлагательства.

Маршал прибыл на дачу прямо с аэродрома – крупный, обветренный и будто пропитанный весенней полевой прохладой, – и Сталин глядел на маршала, когда тот докладывал, с приметным удивлением на потемневшем лице, в душе, наверное, завидуя его здоровью. Под конец маршал заметил, что силы наши рвутся в сражение…

– Силы… – заметил все время молчавший Сталин, обронив это слово с угаданным стоном. – Силы… – повторил он, чему–то морщась, и немного погодя, чувствуя, что вовсе не к месту и незачем жаловаться на свой недуг, принужденно заулыбался. Жуков догадался, что Сталин не в духе, хмурится, и поэтому умолк, не желая больше тревожить его и ожидая возможных вопросов, а то и резких замечаний по поводу медлительности с наступлением.

Но Сталин не задавал вопросов и не высказывал своего неудовольствия. Намял пальцем табаку в трубку, поднес спичку, полыхал, пока раскурил, а курить не стал.

– Идемте разомнемся немного, а то я что–то закис, – совсем неожиданно для Жукова предложил Сталин.

Он прошел в коридор, скинул у порога теплые домашние туфли, похожие на тапочки, обул сапоги, слегка примяв книзу голенища. Потом покосился на вешалку, видимо думая, во что бы одеться потеплее, намерился было накинуть на себя шубу, но снова поглядел на маршала и раздумал, решился идти налегке – в мундире полувоенного покроя, в чем был одет.

– Прохладно, товарищ Сталин, – заметил Жуков.

– Прохладно… – только и сказал он. Надел шинель, застегнулся на все пуговицы.

И когда они вышли наружу и пошли по оттаявшей и слегка хрустящей наледью дорожке, маршал Жуков вдруг отметил про себя, что Сталин показался ему небольшого, скорее даже маленького роста, совсем неказистым. Но эта мысль тотчас исчезла, стоило Сталину заговорить. А заговорил Иосиф Виссарионович – и это было опять неожиданным для Жукова – о своей нелегкой молодости и столь же нелегкой и суровой жизни.

– История на нас, революционеров, и вот на вас, полководцев, – кивнул он в сторону Жукова, – взвалила непомерную тяжесть… У нас, революционеров, жизнь круто замешена. Мы крепкой закваски. Чувства страха и растерянности нам неведомы. – Сталин говорил медленно, делая паузы, прежде чем еще что–то сказать, и Жуков сейчас невольно подумал, беспокоясь: "К чему он заговорил о страхе и растерянности? Может, хочет Меня упрекнуть за медлительность перехода в наступление на Берлин?"

– Обратите внимание вон на дерево, – указал Сталин рукою на открытый, продуваемый ветрами пригорок. Жуков поглядел на потемневший от времени, с иззубренной корою вяз. – Я не первый год наблюдаю это дерево. В прошлом году совсем мало дало листвы, умирает от старости, но поразительно цепко держится за землю, хотя и бьют по нему ветры и снежные бураны. Умирая, дерево не падает… – Сталин раздумчиво погладил усы, потом заговорил, припоминая годы подполья, аресты, ссылки, неоднократные побеги: – Нас, большевиков, и прежде всего Ленина, как вождя революции, держали под надзором, томили в казематах, заставляли голодать, ссылали – все перетерпели, все выдержали на своих плечах… Мы завоевали власть, и кое–кому думалось, что можно почить на лаврах… Ничего подобного! Власть надо было удержать и защитить от нападений империалистов и внутренней контрреволюции. – Сказав это, Сталин угрюмо поглядел в темноту мартовского бора. Жуков держался на полшага сзади и, поглядывая на Сталина, видел, как его лицо, покрытое вмятинками оспы, сейчас каждым мускулом, каждой морщинкой напоминало иссеченную ветрами и непогодами кору дерева, и сам взгляд его холодновато–суровых глаз с надвинутыми на них черными бровями тоже казался жестким.

Хрупко вминая сапогами мерзлую гальку, Сталин заговорил снова:

– История учит, что скрытый враг опаснее явного. Самый коварный и страшный тот, кто размахивает красным флагом, а сам скрыто выступает против. И стоит ослабить бдительность, или, как говорят в народе, отпустить вожжи, как эти враги в нужный момент нанесут удар исподтишка. Говорил он негромко, а Жукову казалось, что каждое слово будто вбивает гвоздями. Сталин хмурился, лицо его потемнело. Он пнул носком сапога попавшийся под ноги камень, добавил жестким голосом: – Прогляди мы, не вырви с корнем оппортунистов и контру всех мастей – трудно сказать, что бы могло произойти. Во всяком случае, вопрос стоял ребром: либо утвердится ленинизм как мировое великое учение, утвердится власть народная, либо партию, нашу революционную партию растворят изнутри, подомнут…

Жуков, не привыкший в жизни лавировать, по натуре прямой, не счел нужным отмалчиваться и сейчас.

– Товарищ Сталин, мы накануне завершения тяжелой войны… И возможно, сейчас не время ворошить в памяти прошлое, но я не могу умолчать и считаю, что по отношению к некоторым допускался перегиб…

– Кто эти некоторые? – спросил Сталин нервно, поглядев на Жукова как будто с неприязнью.

– Хотя бы Рокоссовский. Относительно его невиновности я лично писал наркому обороны… Комбриг Шмелев…

– Шмелев?.. – нехотя спросил Сталин и смолк.

– Питерский, из народа. Перед войной был посажен, а сейчас командует армией, генерал. Достойный похвалы, умный, волевой…

Для Сталина сейчас был неприятен этот разговор. И, шагая по мокрой дорожке, он обдумывал, что ответить маршалу.

– Товарищ Жуков, когда большое и сложное создаешь, обязательно ошибки будут. Без этого нельзя. Тем более за всем уследить невозможно. Но наши действия в основе своей оправданы. Время все расставит по своим местам.

Ответ был не совсем убедительный, и Сталин, понимая это, хотел добавить что–то, но не добавил, не вернулся к прежней мысли.

Они прошлись до дальнего и затемненного угла парка, и, делая поворот обратно, к даче, Сталин вернулся к разговору, с чего начал:

– Природа отводит недолгую жизнь человеку, и все равно он должен всего себя отдать борьбе. – Сказав, Сталин помолчал, тень не то суровости, не то печали легла на его лицо. – Жаль сына Якова, долгое время склоняли его к измене фашисты… Чтобы он, Яков Джугашвили, выступил против большевиков, против Сталина, отца? Никогда! Я знаю Якова и верю… Сталин не мог далее выговорить, будто поперхнулся.

Шли дальше в глубокой задумчивости.

Вдруг маршал Жуков обнадеживающе посмотрел на Сталина и намекнул, что надо бы предпринять агентурную вылазку и вырвать Якова из лап гестапо, а может, и ради этого двинуть скорее фронт на Берлин.

– Ради спасения сына Сталина фронт скорее двигать не нужно, – ответил Верховный. – Недавно через одну нейтральную страну правители фашистской Германии обратились к нам с предложением обменять Якова на Паулюса…

В этот момент на дорожку, почти у самых ног идущих, сел скворец. Растрепанный, с серыми крапинками на спине, он деловито начал что–то искать темными бусинками глаз.

Сталин, а вслед за ним и Жуков остановились, пережидая. Иосиф Виссарионович невольно улыбнулся. Жуков подивился, что Сталин прервал даже мысль о собственном сыне. Скворец захватил в клюв сухую веточку и взлетел.

– Гнездо создает… Все стремится к потомству… – каким–то приглушенным, тоскующим голосом проговорил Сталин, быть может именно в эту минуту особенно остро переживая свое давнее одиночество. – Но что я мог ответить нейтралам? Что? – вернулся он неожиданно к прерванной мысли.

– Вероятно, надо было согласиться. Ради исключения, сын ведь… добавил Георгий Константинович, который души не чаял в своих дочках и понимал, какое горе испытывает отец, когда теряет ребенка.

– Нет, товарищ Жуков, – сказал наконец Сталин. – История еще не знает примера, чтобы рядового офицера обменивали на фельдмаршала!

Ответ Сталина, даже сам тон – резкий и твердый – поверг маршала в смятение. В правильности этого поступка Верховного Жуков мог и сразу не сомневаться, но ему он показался жестоким.

– Тяжелая эта война, – как бы продолжая отвечать Жукову, говорил Сталин. – Почти каждая семья потеряла в войне. Тяжелая… Ну, пойдемте, обсудим наши берлинские дела, – сворачивая с дорожки к даче, пригласил Сталин и решительно поднялся по ступенькам, распахнул дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю