Текст книги "Избавление"
Автор книги: Василий Соколов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Седьмой день на многие сотни километров от Орла до Белгорода гремели долбящие удары, дрожала земля, дрожала, неподатливо вминаясь, траншейная и бетонная оборона. Седьмой день гигантские клинья из металла и огня, как бурав в гранит, входили все глубже в оборону советских войск, увязали, ломались, не в силах пробить ее многослойную толщу. Временами казалось, вот–вот будет совершен немецкий прорыв, и тогда… Трудно вообразить, что могло быть тогда. И полковник Демин видел, как в момент наивысшего напряжения, когда сдают нервы у самых сильных, генерал Рокоссовский, стоя на возвышении наблюдательного пункта одной дивизии, принимавшей на себя главный удар, наблюдал в бинокль движение немецких танков, устрашающих даже эмблемами с черепами и хищными животными, и улыбался. Походя рассказывал стоявшим рядом давнишний польский анекдот про скупую экономку–паненку, которая, однако, высечена была множество раз за свою несдержанную похотливую вольность.
– Товарищ генерал… Константин Константинович, на левом фланге оборона держится на волоске. Пора… – тревожился начальник штаба.
– Нет, – кратко бросал Рокоссовский.
А лавина немецких танков, разбиваясь о броню танков противной стороны, смешалась, доносился железный скрип и скрежет, сзади идущие панцирные громадины напирали, готовые ворваться чуть ли не на командный пункт. И теперь уже представитель Ставки Демин не сдержался:
– Товарищ комфронта, надо вводить резервы.
Рокоссовский обратился к начальнику штаба:
– Свяжите меня с Ватутиным.
Свист и грохот косяком налетевших из–за туч дыма фашистских самолетов прервал разговор. Одна фугасная бомба разорвалась в самой близости.
– Нащупали. Придется сменить командный пункт, – отряхиваясь, проговорил Рокоссовский.
Переехали на запасной, тыловой пункт. Отсюда Рокоссовский связался с Ватутиным.
– Николай Федорович, как дела? Что–то не слышу голоса курского соловья.
– Еще запоет, жди, – отвечал Ватутин. – Вот только жмет Манштейн, как буйвол.
– Не пора ли ему обломать рога?
– Рога уже обломаны. Пусть потыкается лбом о ворота.
– С разбегу может и ворота проломить.
– Не выйдет. Я не уйду со своей земли. Не велено родной матерью…
И Рокоссовский и Демин знали, что Ватутин – здешний, родом из курского поселка. Говорят, мать его где–то поблизости, и Николай Федорович якобы виделся с ней.
В разгар же сражения на Курском выступе, когда натиск немецких полчищ, казалось, невозможно стало сдерживать, Ватутин притих, ушел в себя. Расположенная на холме и обшитая досками траншея мало защищала от огня. Но Ватутин не уходил в блиндаж. Он стоял в траншее, молча переживал и так натужно нажал грудью на обшивку, что затрещали доски.
– Зачем же убыток причинять, – упрекнул самого себя Ватутин и опять уставился биноклем на участок поля сражения.
О чем он в эти тяжкие минуты думал? Может, о близости смерти, если враг сомнет оборону, или о матери, живущей поблизости отсюда, в избе под соломенной крышей. Накануне сражения он в самом деле встречался с нею. При встрече сын сказал, как бы оправдываясь, что заглянул всего на часок–другой, – ему, генералу, вдобавок командующему фронтом, обстановка не позволяет долго задерживаться. Мать не перечила.
– Опаздывать не велю, – поддакнула она. – Только скажи, Колюшка… генерал… Избу–то мне сжигать?
– Почему, мама? Кто тебя надоумил?
– Немец–то у порога. Канонада слышна.
Ватутин нахмурил брови, ответил через силу:
– Смотря как сложится дело. Если приспичит, можно и сжечь. Да ты не жалей, мама… Отстроимся… – поглядев на ее скорбные глаза, пытался успокоить Ватутин.
Мать долго молчала, вобрав губы, отчего щеки совсем опали. Наконец спросила:
– И самой туда же?
– Куда, мама?
– В огонь этот самый, в пожар.
Ватутин посуровел, чувствуя, как будто клещами сжало сердце, да так и не отпускало. Проворчал, недовольный собою:
– Я тебя вывезу… На самолете, или бронетранспортер подам.
– Ты мне не заговаривай зубы всякими транспортерами. Ты мне ответь прямо: пропустишь или устоишь?
Ватутин помялся.
– А как ты думаешь? – вопросом на вопрос ответил он.
– Издавна повелось, – ответствовала мать. – Огонь тушат огнем… Силу окорачивают силой. Тогда и откат германец даст, поверь мне, Колюшка, сынок мой…
Вспоминал обо всем этом в трудный час молчаливый командующий Ватутин. И похоже, незримо стояла сзади него мать, сухонькая, с опалыми щеками…
Когда стало невтерпеж и вот–вот могла лопнуть пружина фронта, генерал Ватутин сам позвонил представителю Ставки, спросил запальчиво:
– Товарищ маршал, разрешите начинать?
Маршал Жуков помедлил и спокойно ответил, что еще рано, враг не выдохся и с контрнаступлением надо повременить сутки…
Шел седьмой день сражения.
С утра и Ватутин и Рокоссовский ввели в сражение главные силы, копившиеся на тыловых позициях. Это был неожиданный и страшной силы удар, какой не мог предвидеть враг. Какое–то время сражение приобрело будто противостояние, когда обе стороны не двигались ни взад, ни вперед, круша друг друга на месте, и наконец неприятельские войска стали пятиться…
Комфронта Рокоссовский распорядился подать машины и со всей оперативной группой двинулся вперед. Вслед за ним сел в свой "виллис" и Демин, которому только что было присвоено звание генерал–майора. Он ехал, объезжая разбитые и горящие танки, воронки, трупы, и чем дальше, тем больше виделось этих трупов, лежавших навалом в мышино–зеленых куртках. И, привыкший анализировать, сравнивать, Демин возвращался к недавно виденному и ловил себя на мысли, что война наконец сделала–поворот.
"Что было тому причиной? – спрашивал он себя и отвечал: – Война пошла на убыль. Да, на убыль". И по–иному взглянул он в глаза этой войны, по–иному предстали перед его взором и цветы, которые собирал лейтенант в комбинезоне, к палатка, в которой просматривал трофейные киноленты полный достоинства и спокойствия командарм Катуков, и старая мать, не ушедшая вместе с сыном–генералом со своей земли.
Генерал Демин угрюмо молчал, видя в местах побоища эту горелую землю, она чернела и была окаменело–расплавленной, и на ней не было покоса, будто переметный, всепожирающий огонь войны управился разом, растоптав и выглодав хлеба, наложив на нее груды смрадно пахнущего металла и трупов солдат, но все–таки это была своя, советская земля, и, поскольку война откатывалась, шире и вольнее виделся простор ее.
Демин, любивший аккуратность и законченность во всем, наездом побывал на курской земле и днями позже, когда поле боя перестало быть местом ожесточенного кровавого побоища и стало зваться просто полем; он ходил по обширным равнинным полям, по которым гуляли истомные, полуденные тени; как человек военный, но не лишенный чувства земли, чувства землепашца, он радовался, что начнется теперь уже настоящий покос не на местах, где все выгорело и еще смердило запахами тления и пороха, а в стороне от поля боя, где хлеба звенели переспелыми колосьями. И, радуясь, он думал, как же охотливо и вольготно будут трудиться люди, которым возвращено принадлежащее им испокон веку поле.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Искра дает все: и пламя, и свет в доме, и взрыв любой силы…
С того времени как дом папаши Черви стал пристанищем для бежавших из немецких лагерей военнопленных, отсюда вспыхнула искра партизанского движения в округе. Когда у папаши Черви прибавилось беглых солдат и партизан, спать стало вовсе негде, и старший из братьев коммунист–подпольщик Альдо увел нашедших у него приют людей в горы.
До поры до времени Степан Бусыгин оставался в доме. И о нем кто–то донес в жандармерию. Однажды вечером в дом папаши Черви непрошеным гостем явился начальник участка Палладий. Папаша Черви, почуяв что–то неладное, хотел преградить ему дорогу и не успел: полицейский перешагнул через порог, пяля глаза, казалось, на все углы.
– Что нужно, синьор Палладий? – медленно, врастяжку проговорил папаша Черви и уставился на него взглядом недобрых глаз.
– Воды мне… Уж больно жарко, – говорил жандарм, вытирая шею платком.
– Боюсь, не это привело в мой дом, – все так же сухо говорил Черви. Жара спала… Что вы хотите получить из моего дома?
Он снял со стены черпак, набрал из ведра воды и подал. Тот пил жадными глотками, заливая за ворот мундира.
– Ай, синьор, ведь вы и вправду пить захотели, не уступите любому… – он хотел сказать "животному", но удержался.
– Кому? – грубо спросил жандарм. – Договаривай, папаша Черви, да не заговаривайся.
– Любому здоровому мужчине, – добавил папаша Черви, чем вызвал улыбку в глазах жандарма. Тот попросил еще воды и присел у стола, видимо собираясь не один час посидеть в доме. Папаша Черви зачерпнул еще ковш, поднес жандарму, сказав: – Синьор Палладий, мы на воду не жадны, можете выпить целое ведро. Да вот со светом плохо, нет ни керосина, ни бензина, так что сейчас погаснет лампа… – и Черви подкрутил фитиль. В комнате наступил полумрак.
Жандарм встал, заглянул в смежную комнату, потом в чулан и наконец выпалил напрямую:
– Вы здесь, случаем, русского бандита не прячете?
– Кого–кого, синьор? Для бандитов мой дом не приспособлен.
– Ну, этих беглецов, военнопленных?..
– Вот с этого и надо бы начинать. А то вон как надулись!.. – папаша Черви подошел к нему, потрогал тугой живот: – Идите домой… Завтра вдвоем будем искать беглых. Вы, значит, вилами будете ворошить всюду, а я с цепью. Как нащупаете, сразу накинем на руки цепь – и к столбу!
Жандарм немного потоптался, прислушиваясь, и ушел.
Ночью папаша Черви куда–то уходил. Вернулся, когда еще не светало. С ним была дочь трактирщика Лючия. Не заходя в семейную половину дома, папаша Черви прошел на ту сторону, где находился сеновал, разбудил младшего сына, потом Степана Бусыгина.
– Чего, папаша Черви, ехать куда или случилось что за ночь? спросонья нехотя спрашивал Бусыгин. И даже когда узнал, что с вечера начальник жандармского участка интересовался иностранными солдатами, лично им, остался безразличным и проговорил:
– Зачем я им понадобился?
– Ехать вам надо… В горы… Лючия знает дорогу в штаб…
Горизонт едва забелел, когда они выехали вдвоем на велосипеде, Лючия сзади, держась за спину Бусыгина. В темноте, незаметно для агентов ОВРА* и жандармерии они проскочили людные селения и дороги. Рассвет наступал медленно, и было, как всегда в такую пору на заре, холодно.
_______________
* О В Р А – тайная фашистская полиция.
Едва появился из–за гор опалый краешек белого солнца, как все вокруг раздвинулось и заиграло! Вон и делянки лоскутных полей предстали перед глазами Бусыгина, и оливковые, пепельного цвета рощи потянулись. Вдоль дороги росли черешни и шелковицы; черешни давно были убраны, а шелковицы осыпались, и под деревьями и прямо на дороге лежали раздавленные темно–красные и желтые ягоды – будто кровавое месиво!
Проезжая через речушку с мостком, обозначенным каменными стойками, Бусыгин разглядел хрустальной чистоты воду и остановился. Лючия неохотно слезла с велосипеда, ноги у нее затекли, и она прихрамывала. Бусыгин отстегнул флягу и спустился за водой.
Вернулся к сидящей на траве Лючии, присел рядом.
"Дьявольская война! Разве бы Лючии партизанить, возить какие–то мины?" – подумал Степан, зная, что за поклажа у нее в рюкзаке. Тотчас подумал и о другом: не будь войны, он, Степан, никогда бы не встретился с Лючией, а вот, поди же, страдания, горести войны, сама военная судьба забросили его сюда, в Италию и устроили встречу с ней, Лючией. В душе он дал себе клятву: относиться к девушке осторожно и нежно, так, как относятся к самому дорогому человеку.
Они двигались по выбеленной раздавленными кусками мела дороге. Когда поднялись на гребень холма, увидели вдали синеющие Апеннины. Чудилось, что горы совсем близко – протяни руку, и достанешь. Но расстояние до гор сокращалось обманчиво: до подножия Апеннин было еще добрых десятка два километров.
Медленно и плавно магистральная дорога свернула к горам и потянулась вдоль хребта, не подступая к нему и не отходя. Изредка Лючия озиралась вокруг, всматриваясь настороженно во все, что замечала. Вот поднялись на взгорок, и Лючия снова обернулась, поглядела вдаль. Позади, откуда они ехали, вздымала жженую пыль автомашина. "Американский "додж" три четверти", – отметил про себя Бусыгин и, не зная, как тут очутилась машина наших союзников, недоуменно посмотрел на Лючию, и она, видимо смекнув, что он хочет у нее спросить про машину, опять посмотрела на дорогу.
– Синьор Степан, айда! – махнула Лючия рукой. – Там фашио, понимаешь, фашио!
Бусыгин кивнул, но продолжал ехать. И Лючия начала теребить его за плечи, все время приговаривая, указывая рукой, что надо свернуть в сторону, хотя бы вон туда, на межевую дорогу, вьющуюся между рощами и ометами сена.
– Давай! Давай! – кричала она, и Степан, повинуясь, свернул на тропу, идущую через заросли в горы.
Километрах в двух от подножия Апеннин велосипедисты были настигнуты этим крытым "доджем", и стоявший на подножке жандарм в черном мундире, в крагах, спрыгнул и, пытаясь их остановить, махнул рукой.
– Беги! Спасайся!.. К Альдо, к Альдо! – кричал Степан, и, скорее, не этот повелительный голос, а искаженное в ужасе лицо его повлияло на Лючию, и она, соскочив с велосипеда, перепрыгнула через обочину, побежала огородами к садам. За ней вдогонку пустился было жандарм, но наперерез ему бросился Бусыгин. Вид у него был страшен, и казалось, он мог бы его задушить. Жандарм остолбенел, начал пятиться к автомашине, отмахиваясь рукою и зовя на помощь других. Тем временем Бусыгин сумел отбежать на некоторое расстояние, почувствовал себя безопаснее, начал подниматься в горы. Оглядываясь, он пытался найти Лючию и не находил.
Жандармы бросились догонять Бусыгина. Он уже слышал их крики, топот… Раздался выстрел, но, вероятно, пугающий, так как расстояние было небольшое, и пуля просвистела высоко над головой. Выстрел, однако, не обескуражил, а обозлил Бусыгина. Он выхватил из–за пояса пистолет и, остановясь, начал водить им на уровне лиц преследователей, предостерегая их: если кто посмеет подойти, получит пулю в лоб.
Чернорубашечники опешили. Боясь, что партизан и в самом деле может кого–то застрелить, начали действовать осторожнее: дав ему отбежать на некоторое расстояние, снова пустились за ним в погоню. Теперь и они все чаще стреляли из своих пистолетов и карабинов, всякий раз, однако, били невпопад, намереваясь этими выстрелами запугать партизана, чтобы потом принудить сдаться.
Расстояние до гор заметно убывало. Меж скал и в отлогих темно–бурых ущельях прядал туман. Туман мог легко укрыть человека. Жандармы, видимо, догадались об этом, поскольку двое из них начали забегать Бусыгину наперерез, норовя отсечь путь в горы. Бусыгин продолжал бежать напролом, вовсе не считаясь, сумеют ли они отрезать ему путь. И когда один жандарм очутился совсем близко от него, будто намереваясь подставить ему ножку или схватить, Бусыгин вдруг остановился как вкопанный и в упор выстрелил из пистолета. Жандарм охнул, схватился за живот ладонью и вяло осел на землю. Бусыгин прицелился в бросившегося на него из–за куста жандарма, нажал на спуск, но раздался лишь глухой щелчок – патронов в пистолете больше не было. Тогда он нагнулся к убитому, хотел выхватить у него из кобуры на поясе пистолет и бежать, отстреливаясь, дальше. Но в это время на Бусыгина навалились сзади двое… Какое–то время, поваленный, он еще отбивался, разбрасывая своих противников напряжением последних сил, пока не получил несколько ударов чем–то холодным и тяжелым…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Его вели через весь город. Полицейских участков много: в каменных домах под красной черепицей они разбросаны, как грибы мухоморы, по всему городу. Но карабинеры–чернорубашечники, поймавшие партизана, вели его именно в свой участок, расположенный на другом конце города. Вели на виду у жителей, полагая тем самым устрашить горожан. Трое карабинеров в черных мундирах с широкими белыми ремнями были весьма довольны тем, что именно они, рискуя своей жизнью, изловили партизана, к тому же русского, крупного детину, идущего сейчас впереди со связанными за спиной руками.
Каждый полицейский надеялся получить награду – ведь за поимку партизана немецкая комендатура обещала солидный куш. Об этом писали даже в расклеенных на стенах домов приказах с описанием примет, с фотоснимком пленного. Значит, птица в их руках действительно важная, жди теперь солидную награду.
Бусыгин был ужасно удручен, что опять попал в плен и перед этим мало отправил на тот свет врагов. Прихрамывая на ушибленную ногу, он передвигался медленно. Одежда на нем была порвана, и в таком рванье избитый Бусыгин будто нарочно выставлен напоказ глазеющим жителям.
Женщина в длинном до пят сборчатом одеянии, переходя через улицу и завидев пленного, подхватила одной рукой свои юбки, бросилась с криком прочь; мужчина–толстяк, сидевший в кафе, увидев полицейских, привстал и, приподняв длинную кружку пива, возгласил: "Вива!" У Бусыгина при виде пенной и, наверное, холодной влаги зажгло все внутри и, казалось, еще сильнее пересохло во рту… Старик нищий, просящий милостыню на тротуаре, увидев такого же мученика, как и он сам, быстро подтянулся на культяпках и подполз совсем близко к проезжей части дороги и протянул ему в кепке собранные монеты. Полицейский со злостью поддел ногой кепку, монеты посыпались под ноги Бусыгину, который посмотрел с жалостью на нищего и осторожно переступил через кепку.
Духота была стойкая, недвижимая: ни одна веточка не шелохнулась, ни один листок не оживился. Белое небо и белое солнце. Лишь в предгорьях, в той стороне окраины, куда его вели, собиралась лиловая туча. При виде этой сулящей дождь тучи у Бусыгина возникла мучительная и неутешная жажда, он покусал шершавые, потрескавшиеся губы. В уголках рта собирались капли пота, он слизывал их языком и этим унимал, скорее внушал себе, что унимает, жажду. Откуда–то подуло ветерком, запахло чем–то очень душистым и вкусным. Бусыгин начал дышать глубоко, будто стараясь напиться этими пахучими, медвяными запахами.
От мягкого, как порхающие мотыльки, дуновения ветерка, от запаха горного воздуха ему стало немного легче, а может, так казалось, так хотелось. Нет, и резкая боль в ноге вроде приглохла. Вот только чем тешился тот грузный человек с кружкой пива, выкрикивая "Вива!"?
– Победу захотел? А шиш не хочешь? – крикнул Бусыгин.
Сзади идущий полицейский пнул его в бок. Бусыгин обернулся, пытаясь выяснить, чего от него хотят. Полицейский показал на небо и погрозил прикладом карабина – дескать, топай быстрее, вон туча собирается.
Лиловое облако потянулось над городом, уже начал накрапывать дождь. Крупные капли, просвечиваемые на солнце, падали перед глазами, падали на плечи, на голову, и Бусыгин, подняв лицо, ловил эти янтарно–светлые капли ртом, губами. Он до того увлекся каплями, что сбился с пути, и его повело слишком вправо, к самой решетке ограды, за что получил сзади удар прикладом карабина. Удар пришелся по спине, ожег и без того зашибленный, ноющий крестец. Стерпел, даже не озлился. "Так и надо, не зевай", подумал он помимо воли и вышел опять на середину дороги.
За время скитаний в плену Бусыгин убеждал себя, что нельзя усиливать муки, нельзя угнетать себя думами о страданиях. Видимо, так устроен человек: думы о мучениях только усиливают сами мучения. Надо думать о чем–либо отвлеченном – пусть и невеселом, но сносном, что облегчает физические боли. Но в воспаленном мозгу ничто не задерживалось подолгу, даже хорошее. То ему виделась Юлдуз, слышался ее шепчущий в темноте голос, когда она провожала его через каменную ограду в сражение. О чем она тогда говорила? Уже выветрилось из головы. Конечно, ни о какой любви не могло быть и речи. Она была верна своему мужу. И посейчас, поди, ждет его. Даже зная, что он в плену, все равно ждет. "Меня поцеловала? Простая женская слабость. И только. И это ее красит: Хорошая, милая Юлдуз. Мне бы такую жену, и она тоже ждала бы и оплакивала мое исчезновение с фронта. Но почему исчезновение? Я никуда не делся. В конце концов, где бы ни воевать – в итальянских отрядах Сопротивления или в рядах армии, на передовой, – важно оставаться человеком, борцом. Другим я никогда не буду. Пусть вот они, эти чернорубашечники, которые ведут меня на допрос, не ждут от меня покаяний… А все–таки где же Лючия? Сумела ли она спастись? Если ее не схватили, значит, она доложит самому Альдо. И он не оставит меня в беде. Нет, не оставит…"
Бусыгину повиделось неунывающее лицо Альдо, его черные глаза и будто послышался даже голос, поющий под гитару. Весь набор его песен, незамысловатых, совсем простых на слова, но очень напевных, мелодичных, только о жизни, и ни одного упоминания о смерти. Пел он о синьорите, у которой глаза спелее маслин и ресницы черные молнии и по которой вздыхают парни со всего света, – песня кончалась игривой шуткой: синьорита принадлежит еще себе, но найдет человека, кому отдаст свое сердце… Кончая петь, Альдо подмаргивал ему, Бусыгину, и говорил:
– Потерпи, руссо!.. Будет твоя. Вот кончится бой, и я тебя познакомлю с ней…
Где он теперь, Альдо? Придет ли все–таки на помощь?
Улица, по которой вели сейчас пленного, уперлась в тупик. Бусыгин остановился, не зная куда идти, но последовал удар в плечо, жандарм грозно указал ему идти вправо. Эти удары и окрики словно предостерегали: кончай мечтать. Твоя мечта обрывается вон там, в камере.
Скоро полицейские подвели Бусыгина к каменной клади с железными решетками на окнах. Стукнул засов, ржаво проскрипела обитая железом дверь, и Бусыгина втолкнули в темный провал, прежде чем он успел оглядеться или что–либо подумать. Дверь за ним захлопнулась. Кто–то в углу застонал, потом разразился кашлем. Споткнувшись у двери, Бусыгин еле удержался на ногах, стоял минуту–другую, пока в темноте не освоился с бледно мерцающим из окон светом. Прилег с краю, у самых дверей, и скоро, изнемогая от навалившейся на него усталости, заснул.
Не знал он, как долго спал, а протерев глаза, увидел: по–прежнему мрак. Только сквозь узкое тюремное оконце, забранное решеткой, сеялся медленный свет.