355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Соколов » Избавление » Текст книги (страница 15)
Избавление
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:36

Текст книги "Избавление"


Автор книги: Василий Соколов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 44 страниц)

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Горы давали пристанище и защиту тем, кого в чем–либо подозревали и преследовали фашисты – свои и немецкие. Подобно орлам, гнездившимся в скалах, жили в горах партизаны. Сюда неизведанными тропами стекались итальянцы со своим скарбом, порой с женами и детьми, и Альдо, завидев семьи, по привычке хлопал себя по щекам и говорил:

– Куда мне вас девать? Мы же принимаем тех, кто может носить оружие. А вот они, – переводил он жалостливый взгляд на детей и женщин, – куда их девать?

– Альдо, – умолял хозяин семьи, – поймите: я, значит, должен уйти в горы. А семья? А дети? Придут фашисты и – никого ведь не оставят. Поймите…

– Понимаю, – отвечал Альдо, разводя руками. – Но осень же, в горах, сам знаешь, дуют ветры, дожди, мокро, холодно, а у нас ни теплых убежищ, ни уюта… Нет запасов хлеба.

– Переживем, Альдо, – уговаривал тот. – У нас есть в скарбе кукуруза, макароны, перед самой поездкой забили кабана… Найдется и вино… Синьора, вынь флягу, надо товарища Альдо угостить и его вот друга… – и он посмотрел с некоторой опаской на рядом стоящего огромного детину.

– Это русский товарищ, – представил Альдо.

– О пресвятая дева! О благословение России, которая бьет тиранов и спасает людей, всех нас. Да синьора, чего копаешься… Давай же вина и сала, я не могу не выпить за русского друга.

– Успеется, – остановил его Альдо. – Устраивай детей вон в тот полосатый шатер, потом придешь на беседу.

И так – каждый день. Идут люди, едут по крутым тропам на ишаках, навьюченных пожитками и снедью.

Альдо знал: с мужчинами проще, они все–таки неприхотливы. А вот как быть с женщинами, с детьми и чем кормить разросшийся табор, если нет запаса продуктов. И пожалуй, самое главное – нужно воевать, нужно наносить все чаще удары по оккупантам, а каждая операция, даже малая вылазка, требует ума и забот. А без борьбы и смысла нет скитаться и сидеть в горах.

Альдо не спал ночами. Лицо у него исхудало, заострились скулы, и лишь горячий блеск в глазах по–прежнему говорил о его решимости действовать. Все чаще он звал к себе Степана Бусыгина, даже настоял, чтобы спали в одной горной щели, и однажды прямо сказал:

– Товарищ… Друг руссо, ты видишь, как мне тяжело?

– Без тягот и войны не бывает, – перебил Бусыгин. – Я их на своем горбу столько перенес!

– Верно. Но понять должен и другое… Мне одному не управиться. Бери на себя часть забот, а то и весь отряд, занимай поет командира. – Альдо ждал, что на это ответит Бусыгин. Тот медлил, попросил сигарету, дымил, сбивал кончиком пальца горячий пепел. Наконец встал и медленно, врастяжку проговорил:

– Товарищ Альдо, ты здешний, всех знаешь, и тебя все слушаются… Как говорится, тебе и карты в руки.

– Но я же с себя не снимаю ответственности, комиссаром буду… Вдвоем дела решать будем. Согласен, или я утром сегодня соберу весь отряд и сообща проголосуем?

– Слушаться будут? – не стал препираться Бусыгин.

– Это иной вопрос, – оживился Альдо. – Все, кто в отряде, будут повиноваться тебе, как пророку.

– Пророк из меня не получится, а вот делом, устройством людей надобно заняться.

До рассвета они обсуждали дела в отряде. Причем Бусыгин перво–наперво поставил вопрос о том, чтобы сделать партизанский отряд по–настоящему боевым, способным бить фашистов, а для этого надобно отделить население, не способное носить оружие, и особенно матерей с детьми.

– Но… товарищ Степан, – взмолился Альдо, – куда же мы их денем? Пустим на произвол судьбы, вернем по домам, чтобы там враги, как шакалы, разодрали их?

– Куда угодно девай, а сейчас это не партизанский отряд.

Долго думали, как быть.

– Есть у вас горные селения… Ну, поселки тихие, в горах? спрашивал Бусыгин.

Альдо поразмыслил, прикинув в уме здешнюю местность, вспомнил, что где–то невдалеке по ту сторону перевала есть усадьбы, пастушьи зимние помещения.

– Вот туда и сселим, – закончил Бусыгин. – На всякий случай выставим для их охраны посты, заставы… А то, ей–богу, наш партизанский отряд похож сейчас на цыганский табор. Случись нападение на нашу стоянку, и мы не знаем, что делать: то ли отбивать нападение, проще говоря, сражаться, или защищать детей, женщин…

– Лючию тоже отправим? – спросил Альдо и, видя, как в нерешительности заколебался Бусыгин, подмигнул ему: – Ничего, не беспокойся. Вас теперь не разлучишь. Лючия наша прекрасная разведчица, и она боевая единица… добавил Альдо усмешливо.

Это немножко задело самолюбие Бусыгина, хотя он и смолчал, заговорив о другом.

– Раз назначил меня командиром, то слушай и мои претензии… Для общей пользы. – Отпив глоток вина из бутылки, Бусыгин продолжал: – Наша партизанская тактика, по–моему, ни к черту не годится.

Альдо привстал.

– Нет–нет, я тебя не упрекаю, сиди, я только хочу сделать поправку… Перейти на новую тактику борьбы, если, конечно, она будет для вас угодна.

– Все, все говори вот так… от сердца, – приложив ладони к груди, попросил Альдо.

– Так вот, мы, думается, занимаемся мышиной возней, то есть играем в кошки–мышки… Ну, спрашивается, зачем нам на дорогах останавливать чуть ли не каждую проходящую машину, независимо от того, военный это транспорт или фургон крестьянина, торгаша?

– Мы должны прохода не давать… Задерживать не только военные транспорты, но и фургоны лавочников, всяких буржуев, – заупрямился Альдо.

– Нет, – возразил Бусыгин. – Смысл партизанской борьбы в ином, как я понимаю… Нельзя распылять силы на мелкие стычки, на задержание этих фургонов и даже велосипедов. Во–первых, это решительно ничего не прибавляет к освобождению Италии от фашизма, а, наоборот, может даже озлобить местное население… Во–вторых, что подумают о партизанах, уже и так нас называют разбойниками с большой дороги, шарахаются от нас и, неровен час, могут пойти против, и не только убежища не предоставят, глотка воды в трудную минуту не дадут.

Бусыгин увидел испарину на лбу Альдо. Он то бледнел, то краснел, то нетерпеливо вскакивал. И Степан, чувствуя, что итальянцу не по душе приходятся его слова, все же не сдерживал себя, полагая, что лучше сразу все высказать, чем давать ошибкам и просчетам разрастаться до больших размеров. "Пусть переживает… Глотать горькие пилюли тоже невредно", подумал, внутренне усмехаясь, Бусыгин и спросил:

– Скажи, товарищ Альдо, какова цель, что вот мы здесь собрались?

– Чтобы обсудить…

– Нет, я не про нас, а вообще обо всем отряде. Какая цель партизанской борьбы?

– Выгнать оккупантов, германских и собственных фашистов и освободить родину.

– Вот именно, – поддакнул Бусыгин, – сюда мы и должны направлять все усилия, а не бороться с мелкой сошкой… Нам нужно выходить на крупные операции, громить казармы карабинеров, нападать на воинские германские колонны. Нападать на аэродромы. Рвать связь. Разоружать отходящие германские войска.

– Ого, руссо друг, – Альдо порывисто сжал обеими руками руку Бусыгина. – Я так и знал… Спасибо, друг. У нас две головы, а думаем одно. Одно!

Они вышли из занавешенного брезентом убежища, вырытого под скалой. Вышли и удивились: уже утро, молодое солнце из–за гор бьет в лицо. Немного погодя Альдо позвал дежурного по отряду и велел трубить сбор. В тот же час комиссар Альдо представил всему отряду нового командира товарища руссо Бусыгина.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Вернувшись из госпиталя и узнав, что дивизия выведена на отдых, а штаб переехал на окраину Днепропетровска, капитан Костров и Верочка прежде всего отыскали затерявшийся меж прокопченных сажей и обшарпанных осколками каменных строений деревянный двухэтажный дом и поднялись по крутой лесенке наверх. Постучав, Верочка услышала звонкий знакомый голос, дверь распахнулась, и этот щебечущий голос взвизгнул: «Ой, мужчина при тебе, а я в одном лифчике!» – и не застыдилась, не отпрянула, а бросилась ей на плечи.

– Ой, подружка, а я тебя заждалась. И спешу, спешу… А этот, кивнула Тоня столь же весело, – твой капитанчик, которого, помнишь, шуровали по всем точкам коммутатора. Симпатичен, и я рада за тебя… Устраивайтесь, а я спешу. На дежурство опаздываю. Да, кстати, начальник узла и тобой интересовался, просил передать, чтобы выходила на службу. – И черноглазая щебетунья, забежав в комнату и надев армейскую гимнастерку, на ходу погляделась в зеркало, поправила волосы и убежала.

– Развеселая у тебя напарница, – ненароком заметил Алексей, – с такой не заскучаешь.

– Веселая, ничего не скажешь, – в тон ответила Верочка, чем–то уязвленная, и добавила: – Мне бы тоже сходить, все–таки служба, и я… недоговорив, она тоже заспешила, велев Алексею отдыхать, а если погулять захочет – упрятать ключ от входной двери за притолоку.

Оставшись один, Костров почувствовал, как его начало одолевать какое–то постылое состояние. Хотелось что–то делать, не сидеть одному в глухой комнате. "Чего я буду отдыхать? Наотдыхался. Пойду повидаю ребят", – решил Костров, встал, кое–как оделся, взвалил на плечо вещевой мешок, чтобы заодно подыскать для себя и жилье: оставаться здесь с девчатами было неудобно, да он и не хотел лишних пересудов и сплетен.

По дороге в штаб ему попадались военные, они приветствовали капитана взмахом руки, он отвечал им кивком головы, так как нес в правой руке вещевой мешок. Ему казалось, что встречные смотрят на него, сочувствуя, и это болью отзывалось в сердце. Вот так и всегда будут сочувствовать, вздыхать и охать. "А я не хочу! Нашли калеку!" – поморщился он.

В своем батальоне капитана Кострова все, с кем он протопал полями войны, встретили обрадованно. Завидев его, Тубольцев, прихрамывая, подошел и, как это делал всегда, плутовато сощурил один глаз, поздоровался за руку, затем, не найдясь что молвить, прижался к его плечу и захмыкал.

– Этого еще не хватало. Совсем ни к чему слезы, – принялся уговаривать Костров.

– Это я так, на радостях, товарищ капитан… Болел за вас, во сне с вами встречался. Намедни опять вы мне приснились. Будто плывете к нам. А водищи – жуть!

– Вода, говорят, к беде… когда во сне… Но я все же приплыл, заулыбался Костров.

– Стало быть, пойдем топать и дальше? – спросил Тубольцев. – Это ваш вещмешок, вижу, не определились на постой. Пойду квартиру вам подбирать, и, деловито взвалив на плечо вещмешок Кострова, ушел.

Подходили и другие сослуживцы. Хозяйски домовитый, степенный Нефед Горюнов сграбастал его в охапку, но вдруг отпрянул, ощутив пустой рукав, но вида не подал, только сказал:

– Теперь нас из седла не вышибешь!

– Слабо им вышибить, вот только забраться будет трудно в седло–то, сказал Костров и шевельнул плечом с культяпкой. – Да проживем и так… Но что я вижу, старина? Снежок выступил на висках? – подивился Костров его сединам, на что Нефед, крутнув усом, задорно ответил:

– Седина в голову – бес в ребро! – и скалил при этом целехонькие, пожелтевшие от курева зубы.

Часа через два вернулся Тубольцев и увел своего желанного капитана на присмотренную квартиру.

– Это отсюда близенько. Совсем рядом, – говорил Тубольцев. – Боюсь, хозяйка вам придется не по душе. Я к ней подкатиться хотел, и так, и сяк, а она все молчит, вроде какая–то скорбящая… Вы уж образумьте ее сами, а ежели чего – подыщу вам новую квартиру. Значит, вернулись?

– Вернулся, – отвечал Костров.

– Служить?

– Служить, а что? Сомневаешься? – спохватился, слегка бледнея, Костров.

– Нет, не токмо. В батальоне место командира не занятое. Начальство, видать, держит для вас. Только с прежним–то командиром – такой был задира! – я не ужился. Убило… и жалости вроде нет к нему…

– Будем вместе – уживемся, – просто ответил Костров, но и подумал вновь: "Поставят ли на эту должность меня, калеку?" – и надолго замолчал.

Поселился Костров на окраине города в деревянном домишке, из окна которого виднелась круча обрыва. Скорбящая, о которой говорил Тубольцев, была старая женщина, худая, согбенная, с костлявыми и повисшими плетью руками. Костров обратил внимание, что пальцы рук у нее длинные и розоватые, как у гуся лапки. Лицо скуластое и обтянутое бледной кожей, как пергаментом. Она смотрела на его пустой рукав с покорной молчаливостью, застывшими и точно стеклянными глазами. Сзади стоявшая девочка цепким кулачком держалась за прикрывающую ноги до пят юбку, хныкала, готовая вот–вот громко разреветься, и тоже боязливо посматривала то на вошедшего военного, то на старую женщину, которая, видимо, доводилась ей бабушкой.

– Так, слезы отставить, – со всей серьезностью пошутил Костров. Будем знакомиться? Думаю, если примете, поселиться у вас.

Старая женщина смолчала. Она по–прежнему смотрела на военного с непокаянной скорбью.

"С ней что–то творится", – подумал Костров и прямо спросил:

– Так что же, на постой не хотите принимать? Не буду тогда вас стеснять.

Он намерился было уйти, решив, однако, напоследок все–таки узнать, что это со старухой, может, помочь в беде.

Старуха и на этот раз не ответила, молчаливо его рассматривала, чего–то пугаясь. Девочка принялась плакать всерьез, но старуха дала ей шлепка. Девочка разревелась еще больше.

– Не плачь! Я ведь нашенский, не трону. Я солдат, меня бояться не надо, – успокаивая, Костров сделал шаг вперед, пытался взять ее на руку, но она не далась, зарылась в юбке и ревела навзрыд.

С охапкой колотых дровишек вошла молодайка – рослая, как старуха, и угреватым лицом смахивающая на нее, с огромными тоскующими глазами. Бросив на пол у печки дрова, молодайка цыкнула на дочь, чтобы перестала реву задавать:

– Уймись, поганка. Дядя военный тебя не обидит, он наш. – И обернулась к военному: – Да вы проходите, располагайтесь…

Костров не сразу снял шинель. Молчание старухи повергло его в недоумение.

– Она что, немая? – спросил он, кивая на старуху.

– Нет, откуда вы взяли? Это у нее следы нервных болезней… Душегубы эти, каты, и он тоже… прихвостень, – сказала молодайка гневно.

Душегубами она называла немцев, а вот кто это прихвостень, Костров не понял, а расспрашивать сразу посчитал неприличным.

– Раздевайтесь, раздевайтесь живо. Будете на постое у нас, настаивала молодайка. – И никуда не отпустим.

Костров снял шинель, осмотрелся, куда бы повесить, но вешалка была занята. Среди прочей одежды на ней висело пальто с облезлым ондатровым воротником, и он хотел положить шинель в угол на свой вещмешок, но молодайка перехватила ее и водворила на вешалку, швырнула пальто с облезлым мехом.

– Выбросить бы и самого вот так… чтоб духу не было! – сказала она в сердцах.

– Вы о ком это? – не утерпел Костров, хотя в душе по–прежнему противился влезать в расспросы. Сказал: – Водички можно попить? В горле пересохло.

– Вот, пожалуйста, – она зачерпнула кружку. – Совсем замоталась! Вам приготовить что, обедать будете? Сейчас и чай поставлю. – И она вышла в сенцы, принесла старенький, с побитыми боками примус, качнула раза три насосом, поднесла горящую лучинку к горелке, поубавила пламя, и скоро примус зашумел ровно. Поставила воду. Потом взялась чистить принесенную из погреба картошку. А мать ее, угрюмо насупясь, прошла в маленькую комнату, отделенную от большой фанерной перегородкой и, видимо, служившую спальней. Костров через дверной проем смотрел, как она напуганно заглядывала в окно, на улицу, будто остерегаясь кого–то, неприкаянно ходила из угла в угол, шаркая подбитыми кожей валенками.

Костров прошелся к двери, развязал лежащий в углу вещевой мешок, достал две банки свиной тушенки, которую взял по талонам на пункте питания.

– Это вам, небось наголодались при оккупации, – сказал он. – А вторую сейчас раскупорим, – и он попросил нож, хотел проткнуть жестяную крышку, но не мог справиться одной рукой.

– Давайте я помогу. Вас тоже беда не обошла. Горе горькое.

– Ничего, моя беда – со мною… И к этому надо привыкать, как к неизбежному, войною отпущенному, – нарочито успокоенным и грубоватым голосом говорил он; через минуту спросил уже заинтересованно: – У вас, поди, тоже немалая беда. Сумасброд? Или набедокурил?

– Ох и не говорите, – отмахнулась молодайка. – Сумасбродом его мало назвать – злыдень! – в голосе ее слышалась откровенная неприязнь.

Кострову не хотелось принуждать молодайку, назвавшуюся Кирой, к неприятному разговору – стоило ли тревожить чужие раны? Но в глазах ее стояла такая боль, такая безысходность, что он не сдержался:

– Вы напрасно таите… Свои–то раны не чужие.

– Что свои, что чужие – все одно. Общая беда, – скорбно ответила Кира и поглядела на мать.

По тому, как дочь окликала мать и та отзывалась, шла выполнять какую–либо просьбу, Костров понял, что она не глухая, но попытаться разговорить ее, чтобы открыла свою душу, счел неприличным.

– Не тревожьте ее, – сказала молодайка, потом, кивая в сторону матери, негромко проговорила: – Все понимает, слышит, порой и рассудок к ней вертается. – И прошептала: – У нее тихое помешательство.

Время тянулось медленно.

Молодайка принялась накрывать на стол. Поставила дымящуюся картошку, из погреба принесла моченую капусту; разжигала аппетит и свиная тушенка, но ни проголодавшийся Костров, ни молодайка к еде не притронулись. А старая мать, ее звали Августина, даже не подошла к столу, присела в маленькой комнате–спальне, облокотилась на подоконник и все смотрела, смотрела наружу.

И молодайка не сдержалась, не могла копить горе в сердце, заговорила то громко, то переходя на шепот:

– Самое страшное в лихолетье – это очутиться при германцах, этих чумных катах… Ничего не жалко, ни барахла, которое они забирали, ни… Кира не нашлась, что сказать, и почти воскликнула: – А душу, Душу отняли, вот что страшно! Все, чем жила мама, я, все мы, чем дышали… отняли души. Дышать тесно, грудь давят камни. – Она прикоснулась рукою к сердцу, слушала, бьется ли – неровен час, может и оборваться.

Костров невольно отнял ее руку, успокаивая:

– Но что вы теперь–то отчаиваетесь? Ведь все в прошлом – и беды, и война от вас откатилась… Теперь бы и жить, отстраиваться.

– Правильно, товарищ… как вас величать по–военному?.. Ага, капитан, – молодайка оглядела погоны. – Я понимаю ее горе. Только я, дочь, могу понять, потому что мать ближе всех на свете для своих детей… А все началось со скрипки. Моя мама, как она говорила, смолоду имела музыкальный слух, играла на скрипке. До войны давала уроки музыки в школе, принимала детей на дому. Скрипка была ее сердцем… Она жила музыкой, отнять у нее скрипку – значит отнять сердце, саму жизнь… Нашлись каты, отняли… Их было двое: один солдат, другой – унтер–офицер… Один другого стоит, оба скоты порядочные. А почему такого прозвища уподобились? Ведь как будто такие же люди, и грешно лгать, но, поверьте моему сердцу, я не лгу… матери – молодые или старые – не имеют права говорить неправду. Все матери одинаковы, и для всех матерей солдаты – сыновья. Но будь прокляты те матери, которые породили этих уродов–оккупантов и послали их на разбой… Пришли эти двое, потребовали вот от нее: "Матка, давай музыки, давай скрипка!" Мать ужаснулась: "Неужели хотят отнять мою последнюю радость скрипку?" А рожи у них страшные, грозятся автоматами, на груди у них повешены. Напугалась и я, ведь могут убить. Говорю маме: "Да поиграй им, может, отстанут". Дернуло меня это сказать – как грех на себя приняла. "Давай скрипка!" – потребовал унтер–офицер. Мать достала из чехла скрипку, начала играть. Замечтался этот унтер, а солдат вынул из–за пазухи губную гармошку и давай пиликать, хотел подладиться к мотиву, да не в лад. Унтер–офицер велел упрятать губную гармошку, а матери говорит: "Гут. Концерт лос"*. Мы не поняли его сначала, а потом дня через два пришли они за матерью, привели со скрипкой в ихнее казино. Я тоже увязалась за матерью, не могла отправить ее одну… Усадили мать на возвышении, заставили играть, а сами, как бесы, в пляс… простите… с этими раздетыми догола шлюхами. Ну, мать не стерпела этого бесстыдства, стала им играть траурные мелодии. Скрипка рыдала, плакала, такая печаль охватывала, что хоть уши затыкай или беги из казино… А как теперь стало известно, дела у них были хуже некуда, фронт по всем швам трещал, и, видать, почуяли немецкие каты в этой музыке свою отходную… Подгулявший унтер–офицер встал с бутылкой шнапса, идет к матери, еле передвигая ноги, и требует сменить пластинку. "Криминал, криминал! – бормочет и заставляет играть что–нибудь победное. – Лустих, лустих!"** – повелевает. Такая, значит, нужна великому германскому воинству песня. Моя мать и сыграла им из Бетховена. Тоже заунывное, печальное. Этот подгулявший офицер не вытерпел, как запустит в нее бутылкой. Попал прямо в голову, мама упала и залилась вся кровью… А скрипку не выронила из рук, держит… Другой немец подскочил к ней, вырвал из рук скрипку и тут же на глазах у всех изломал в щепки. Начали мать пинать ногами. Ох, что со мной делалось, что делалось!.. – от гнева, захлестнувшего грудь, Кира на время замолчала, затравленно дыша, потом, поостыв, сказала мягким голосом: – Да вы закусывайте. Я вас утомила. Отдохните – прилягте вот сюда, – и указала на диван.

_______________

* Л о с – давай (нем.).

** Л у с т и х – весело (нем.).

– Нет–нет, доскажите, – настоял Костров.

– Ох как вскипела я, откуда только силы взялись! – опять заговорила Кира. – Бросилась на извергов с кулаками, норовила царапать лица, рвать на них одежду… И маму, лежащую бесчувственно, и меня уволокли в полицейский участок, бросили в подвал… Меня выпустили, уж не знаю почему, может, муженек помог… А маму держали в камере, совсем бы сгноили, да наши подоспели…

В это время старая Августина метнулась от окна, чуть не сбив герань в горшочке, расставив впереди себя руки, словно ловя воздух и опираясь на него.

– Заявился ихний прихвостень Цыба. Мама и по сей день его боится, пошла прятаться в свой закуток, – настороженно, вполголоса промолвила Кира, побледнев. – А вы отдыхайте… С дальней–то дороги воину покой нужен, – и тоже встала.

Костров не до конца понял, чем же муж провинился перед ней и виноват ли? Но в душе у него все кипело.

Кира, однако, раздумала уходить, словно боялась оставлять одного гостя–постояльца. Глаза ее стали умоляющими.

– Только вы ему не перечьте, – шепнула она. – Убить может. – И начала греметь посудой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю