Текст книги "Кто ищет..."
Автор книги: Валерий Аграновский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 41 страниц)
4. Хотя документалисты и живут с прозаиками по одним законам и пользуются одними творческими методами, есть между ними существенные различия, касающиеся главным образом масштабности тем, фундаментальности исследований и величины публикаций.
Прозаиков волнуют в основном «вечные проблемы», такие, как любовь, предательство, верность, порядочность и т. д. Документалисты заняты актуальной проблематикой, их беспокоит злободневность, а если они и касаются вечных тем, то в их сегодняшнем преломлении, когда возникает необходимость привлечения к ним общественного внимания в концентрированном виде. Беллетристы – это, если угодно, «долговременные огневые точки»; очеркисты – подвижнее, оперативнее, они чаще меняют направления и менее укреплены. Очеркисты откликаются быстрее, но звучат кратковременнее. Если писатели, по выражению Н. Чернышевского, «изображают вообще, характеристическое», то газетчики ставят вопросы относительно частные, сегодня же размышляя над проблемами сегодняшнего дня. У Аристотеля в «Поэтике» выражена мысль о том, что историк и поэт «различаются не тем, что один говорит стихами, а другой прозой. Разница в том, что один рассказывает о происшедшем, а другой о том, что могло бы произойти». Допуская условную аналогию, я готов поставить на место историка журналиста, а на место поэта – писателя, оценив таким образом некоторую разность их задач.
Наконец, ставя конкретные вопросы, газетчики опираются на конкретный материал, что тоже отличает их от беллетристов. Не откажу себе в удовольствии процитировать собственного отца, А. Д. Аграновского, старого правдиста, написавшего в 1929 году в предисловии к своей книге «Углы безымянные»:
«Автор – газетчик. Этим определяется характер настоящей книги.
Писатель может (ему разрешается) купить на первм поопавшемся вокзале билет, уехать в неизвестном направлении, сойти неизвестно на какой станции, нанять подводу и гнать лошадь, пока она не пристанет. В ближайшей деревне писатель узнает, что, кроме людей, в деревне есть скот, машины, классовая борьба, налоги, комячейка, и, выбрав этот уголок своей резиденцией, он приступит к писанию.
Получится книга о деревне, возможно, столь интересная, что о ней заговорит страна, мир. И сколько бы писатель ни клялся, что он писал об о д н о й деревне, ему не поверят. Читатель не замедлит обобщить его выводы. Таков удел художника.
Мы, газетчики, работаем иначе. Пусть наши статьи и фельетоны не попадают в «мировую историю» (они только сырье для историка), но когда мы пишем: «Сидор», читатель знает, что мы беседовали с Сидором, а не с Петром; когда мы говорим, что были в деревне Павловка, никто не сомневается, что речь идет о Павловке, а не о Федоровке…
Газетчик – чернорабочий литературы, он непосредственный участник сегодняшнего строительства… Как видите, задачи совершенно ясны и точны. Мы говорим об о д н о й волости, мы пишем о ней, «какая она есть» с е г о д н я и какие требования предъявляет она к нам и мы к ней на д а н н ы й о т р е з о к в р е м е н и. Никаких претензий на «всемирную историю»…»
О доводах и резонах. Поскольку главная задача художественной документалистики, как мы уже говорили, участие в формировании общественного мнения, а также необходимость будить общественную мысль, логично добавить к сказанному, что будить мысль можно только с помощью мысли. Стало быть, наряду с пейзажем, диалогом, портретом, композицией и прочими компонентами жанра составным его надо считать и м ы с л ь, причем составным обязательным, без которого жанр просто не будет существовать, чего не скажешь, между прочим, о других компонентах.
«Мысль – корень публицистики. Хорошо пишет не тот, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо думает» – эти слова принадлежат Анатолию Аграновскому, и я благоговейно к ним присоединяюсь. В нашей работе действительно важно количество и качество мыслей на квадратный сантиметр текста. Современному читателю нужны не столько наши выводы, сколько ход наших размышлений, который делает выводы убедительными, а все произведение достоверным. Читателю нужны резоны и доказательства, и тогда он сам решит, как ему быть, что ему делать, за что заступаться и против чего возражать.
Напомню А. Пушкина: «Всегда были те, кто говорили: «Это хорошо, потому что прекрасно, плохо – потому что скверно», – и отселе их не вытащишь». Разговаривать так с сегодняшним читателем равносильно ловле рыбы на заклинания, а не на крючок. Еще В. Маяковский восклицал: «Ору, а доказать ничего не могу», и это в его время, в двадцатые и тридцатые годы, когда сила голоса могла заменить довод, и то, как мы знаем, не всегда. Что же говорить о сегодняшнем дне, который дал нам ясно понять, что партийность журналистики – это прежде всего ее убедительность и доказательность. Сегодня даже критика в директивной форме не проходит: ее выслушивают и, если она бездоказательна, ею элементарно пренебрегают. Кончилось время, когда одно упоминание фамилии человека в газете в негативном или позитивном плане могло либо вознести его до небес, либо низвергнуть в пучину тяжких испытаний. Сегодня нет редакции, в которой не трубили бы «общий сбор», обсуждая вопрос, как повысить действенность критических выступлений.
Не создается ли у вас, коллеги, впечатления, что критика нынче стала малодейственной вообще? А если создается, как должно нам оценивать это обстоятельство? В конце концов, если слабая доказательность приводит к малоэффективности газетных публикаций – это ли не показатель растущего уровня нашей демократии? Читатель нынче выражает откровенное желание сначала проверить нас, а уж потом нам поверить, и в этом смысле, смею заметить, наши интересы совпадают с читательскими: куда интересней работать, если необходимо и с к а т ь, а не «выдавать» готовые рецепты.
Если мы действительно намерены будить общественную мысль, можно ли и нужно ли делать это в приказном порядке, да еще при помощи крика и восклицательных знаков?
Мы не разбудим ее, а лишь напугаем.
А что такое, позвольте спросить, «доказательность», что мы должны понимать под «убедительностью»? Прежде чем ответить на вопрос, расскажу весьма поучительную историю. Дело было во время войны. Героя истории, работавшего во фронтовой газете, а ныне довольно известного журналиста, я не называю только потому, что не уверен, насколько точно изложу событие. Итак, однажды, вернувшись с передовой, он, измученный и усталый, написал в номер маленькую информацию и лег спать. Информация была примерно такая: «В ночном бою за высоту у деревни А. рота под командованием старшего лейтенанта М. уничтожила около батальона фрицев, столько-то боевой техники и захватила в плен столько-то вражеских солдат. В сражении отличились…» и т. д. Вскоре уснувшего корреспондента разбудил редактор газеты и сказал: «Умоляю тебя, соберись с силами и быстренько сделай из информашки очерк, у нас давно не было очерка!» Повертев в руках уже отпечатанный на машинке текст, молодой журналист почесал затылок, подумал, потом, наверное, с тоской посмотрел в окно, от руки дописал несколько слов и вновь укрылся шинелью, уверенный в том, что дело сделано. Редактор потрясенно читал: «Тихо мела поземка… В ночном бою за высоту у деревни А. рота под командованием старшего лейтенанта М. уничтожила…» С тех пор в этой фронтовой газете, а с ее легкой руки и во многих других слово «очерк» было изъято из лексикона. Когда корреспонденты отправлялись на задания, они спрашивали редакторов: «С «поземкой» писать или без «поземки»?» – «Репортаж!» – положим, заказывали редакторы. «А может, лучше с «поземкой»?» – стало быть, очерк.
Так вот, с «поземкой» писать нельзя. Всегда было стыдно это делать, а сегодня тем более. К сожалению, еще не все журналисты понимают это и потому носят в ножнах слишком легкие перья. Совсем недавно, в феврале 1984 года, я с удивлением обнаружил в одном весьма уважаемом центральном журнале материал под рубрикой «Очерк», который, представьте себе, так даже и назывался «Поземка», да и по содержанию был написан рукой человека из числа тех, которых Б. Н. Агапов называл «публицистами в кавычках». Они заменяют или скрывают свое безмыслие акварельными красками, ложными портиками, кр-р-расотами стиля, всевозможными «поземками» и, как писал Агапов, «выкамаривают пейзажи и петушатся стандартной патетикой». Между тем еще в тридцатых годах А. Диковский заметил, что «проблема распределения сапог в третьем квартале не нуждается в раскраске». Оружие настоящего журналиста – цифра, довод и мысль, что конечно же не исключает, а, скорее, предполагает пользование сочным языком, диалогом, «работающим» пейзажем, ярко выписанным портретом, выверенной композицией и при всем при этом обязательным ведением читателя путем своих мыслей.
В дневнике Л. Толстого есть такие слова: «Художник для того, чтобы действовать на других, должен быть ищущим, чтобы его произведение было исканием. Если он все нашел и все знает и учит… он не действует. Только если он ищет, зритель, читатель сливаются с ним в поисках».
Вот так мы и вернулись «на круги своя»: к выводу о том, что без мысли мы – пусты.
И вновь я должен сказать, что замечательная плеяда современных мыслящих и ищущих журналистов, таких, как Ю. Черниченко, С. Соловейчик, И. Васильев, А. Левиков, А. Злобин, Л. Графова, А. Ваксберг, А. Аграновский, Е. Богат, А. Борин, А. Стреляный и многие, многие другие, родилась не на пустом месте. Были В. Овечкин, Е. Дорош, М. Кольцов, А. Диковский, А. Зорич, А. Д. Аграновский, Б. Агапов, а им предшествовали Г. Успенский, И. Бунин, В. Короленко, А. Чехов…
Можно ли стать талантливым? Говорят, Ю. Олеша, посмотрев однажды на шпроты во вскрытой банке, воскликнул: «Хор Пятницкого!» В чем секрет подобного «видения»? Каков его механизм? Для ответа на этот вопрос не надо производить раскопки и ломать голову: тайна оригинальности писательского видения и восприятия мира лежит в наличии или отсутствии таланта.
Почему только писательского? Чем мы, журналисты, хуже?
Жаль, нет рецепта талантливости, но, по крайней мере, всегда есть возможность развивать свои способности, как, впрочем, и опасность их угробить. Не берусь перечислять все составные журналистского дарования, но две способности, без которых, мне кажется, действительно не может обойтись журналист-профессионал, назову.
Прежде всего умение у д и в л я т ь с я, без которого нет и не может быть прелестной «детской непосредственности», нет радости общения с людьми и жизнью, нет желания остаться наедине с собой, то есть желания думать, нет потребности расширить собственный духовный мир. К сожалению, способность удивляться с годами утрачивается. «Дети – поэты, дети – философы», – утверждает Я. Корчак. А потом? Куда это уходит? Почему умирает? Почему, когда маленькие становятся большими, поэты и философы редкость? – спрашивает писатель Е. Богат, а затем констатирует: – Для меня это один из самых глубоких и трагических вопросов жизни…»
Но в эпоху бурного развития научно-технической революции даже дети перестают удивляться! Когда-то ребенок, глядя на репродуктор, мог спросить, в высшей степени возбудившись: «Папа, там сидит гномик?!» Зато сегодня мой маленький племянник, слушая «живое» исполнение под гитару, спокойно сказал: «Я знаю, папа, у тебя в горле магнитофон». Телевизор, телефон, транзистор, магнитофон, а в недалеком будущем гравитационная куртка, позволяющая летать без крыльев, – кого эти чудеса сегодня удивляют? Мы воспринимаем транзистор, эту «каплю человеческого гения», которую запросто таскаем через плечо, этот «голос мира и человечества», не как великое чудо времени, а как элементарную игрушку (по Далю, «игрушка» – легкое дело) и, между прочим, потому так и гремим транзисторами на всю округу, что они для нас «игрушки», а не книги, которые слушают наедине. Обо всем этом написал Е. Богат в замечательно умной книге «Чувства и вещи» (я во многих местах процитировал его). «Может быть, опаснейшая из девальваций – девальвация чуда», – восклицает автор. Вероятно, и В. Сухомлинский заметил это, потому что стал воспитывать у детей не что иное, как умение удивляться деревьям, журавлиной стае, звездному небу…
Я, кажется, немного увлекся, но далеко ли ушел от волнующего нас вопроса? Позвольте спросить, что такое журналист, лишенный непосредственности, умения размышлять, да еще с ограниченным духовным миром? Что он может сказать своим читателям?
И еще об одном элементе журналистского дарования, без которого трудно прожить творческой личности: о р а б о ч е м с о с т о я н и и. При внешней простоте и даже банальности эта формула содержит призыв к самоограничению журналиста, к подвижничеству, если угодно, к спартанскому образу жизни. Проще говоря, когда все окружающие безмятежно «наслаждаются», «получают удовольствие», легко отвлекаясь от различных забот, в том числе профессиональных, журналисты продолжают работать, их мозг постоянно «отбирает» и фиксирует то, что предназначено «на продажу» – должно войти в будущий очерк, статью, репортаж и т. д.
Может возникнуть вопрос: как сочетать необходимость удивления с необходимостью сохранять постоянную трезвость ума и рабочее состояние? Вот так и сочетать, вполне диалектично, хотя я не утверждаю, что это легко делать. Но без «рабочего состояния» – кому нужно наше журналистское удивление? А без способности удивляться – как можно использовать наше постоянное стремление писать?
Один крупный математик как-то признался: «Когда я вижу два троллейбуса, идущие навстречу друг другу, я мысленно ставлю между ними знак равенства и получаю прелюбопытное летучее уравнение!»
Творческая личность всегда «работает».
На Алтае в окружении туристов молодой газетчик вместе со всеми наблюдал невероятной красоты пейзаж, открывающийся с вершины, но, не имея времени искренне насладиться, записывал в блокнот увиденное. Его мозг работал. Вдруг журналист заметил крохотный газик, по серпантину ползущий в гору. «Как описать его потом в очерке?» – подумал он и принялся прикидывать варианты с «натуры», пока газик еще находился в пути. «Спичечный коробок на колесах тащился в гору», – написал он первый и самый примитивный вариант и тут же подумал: фи! «Газик, мотор которого имел шестьдесят лошадиных сил, полз по горе…» Тоже «фи»! А что, если лошадиные силы перевести в муравьиные? Туристы, толпой окружавшие газетчика, большей частью безмолвствовали, потрясенные открывшимся видом, и только некоторые от избытка чувств издавали возгласы типа: «Ах, красота какая!» и «Боже, какое чудо!» А журналист тем временем писал в блокнот очередной вариант: «Газик мощностью в несколько миллионов муравьиных сил с трудом полз в гору…»
Не в том дело, удачен или неудачен получился этот итоговый образ, созданный молодым газетчиком, моим добрым приятелем, – рассказанное иллюстрирует мысль о том, что все увиденное нами, услышанное, перечувствованное и пережитое должно идти в наши очерки, статьи, репортажи, зарисовки. Конечная цель журналиста – н а п и с а т ь, поведать людям и миру. Еще Паскаль заметил: «Кто стал бы подвергаться всем тяготам путешествия, если бы не мысль о том, что он, вернувшись домой, будет рассказывать о виденном своим друзьям!»
Мне иногда кажется, хотя я понимаю абсурдность идеи, рожденной излишне профессионально мыслящим мозгом, что только те события имеют смысл, которые происходят на глазах людей творческих, способных зафиксировать их и рассказать о них людям. «Только то существует, что я вижу» – для нас, журналистов, есть даже в этой идеалистической концепции рациональное зерно: мы должны стараться идти не по следам событий, а рядом с ними, быть не за пределами явления, а наблюдать его изнутри, каких бы сил это ни стоило, каких бы тягот и самоограничений.
К великому сожалению, далеко не всем счастливчикам, оказавшимся в эпицентре событий, удается потом благополучно достигнуть письменного стола, мольберта или нотной бумаги и создать нечто такое, что взволновало бы читателя, зрителя, слушателя. Как маленькие черепашки, только что родившиеся на берегу, мы изо всех сил торопимся к морю, спасаясь от атакующих нас прожорливых птиц, но чем нас больше, чем выше наша скорость и чем ярче наши способности, тем вернее шансы кого-то из нас добежать до талантливой публикации, до выставочного зала, до захватывающего публичного выступления.
Быть может, способность удивляться вкупе с умением жить по принципу «рабочее состояние» и есть в конечном итоге журналистский талант?
ЗАМЫСЕЛ, ФАКТ, ТЕМАИсточники. Как возникает замысел, откуда «берется» тема? – это, безусловно, один из фундаментальнейших вопросов журналистского мастерства.
Но прежде условимся о терминологии, потому что тема и замысел – не одно и то же, хотя в обиходе мы нередко сливаем эти понятия в нечто целое. Замысел, по Далю, есть «намерение, задуманное дело», и я готов считать его первой стадией рождения темы. Кстати сказать, вовсе не обязательной, потому что не исключена ситуация, когда замысел и тема возникают не «в очередь», а одновременно. В этом случае тема поглощает замысел примерно так же, как ожог четвертой степени можно условно считать «поглотившим» ожоги первых трех степеней.
Но обычно между замыслом и темой имеется дистанция, некоторое пространство, которое еще надо преодолеть, чем-то заполнив. Чаще всего замысел лишь предчувствие темы, достаточно аморфное и в некотором смысле безответственное, как, например: «Хорошо бы написать о любви!» Я утрирую, но все же это пример замысла. Сколько подобных ему могут остаться нереализованными, потому что им еще далеко до темы, потому что они лишены мыслей, потому что замысел – стадия, практически мало к чему обязывающая журналиста, а тема – это уже реальная основа для сбора материала и его написания.
Каковы же источники возникновения замысла? Мне известны два. Первый – собственный социальный опыт журналиста, его информированность в широком смысле этого слова, его знания. Все это, достигнув определенной концентрации, как бы «выпадает в осадок» в виде замысла, способного, в свою очередь, трансформироваться в тему, и тогда для газетного решения темы будет недоставать только факта, на поиски которого журналист и должен тратить силы. Второй источник – сам факт, пришедший «со стороны» и дающий толчок для возникновения замысла; тогда газетчик, основываясь на имеющихся у него знаниях, «перерабатывает» замысел в тему.
Разумеется, оба источника накрепко взаимосвязаны, их разделение весьма условно. Успех в каждом конкретном случае зависит либо от суммы наших знаний – когда мы имеем дело с фактом как источником возникновения замысла, либо от нашей вооруженности фактами – когда замысел и тема рождаются «внутри нас». Проиллюстрирую сказанное примерами.
По образованию я юрист, когда-то был адвокатом и, хотя вот уже не один десяток лет работаю в журналистике, не порываю контактов с бывшими коллегами по юриспруденции, регулярно просматриваю специальную литературу – короче говоря, более или менее хорошо знаю состояние борьбы с преступностью, особенно с подростковой. Замысел написать о профилактике правонарушений как бы сидел во мне, и вот однажды, почувствовав его «напор изнутри», я взвесил все «за» и «против» и решил, что час пробил. Трансформировать замысел в тему при моих знаниях предмета исследования, откровенно говоря, было нетрудно. Недоставало факта, и я отправился за ним в колонию, где и нашел чрезвычайно интересного колониста, впоследствии названного мною Андреем Малаховым. Проследив сложную жизнь подростка в ретроспекции, я попытался нащупать горячие точки его судьбы, которые сформировали из ребенка преступную личность. Так была написана документальная повесть «Остановите Малахова!».
Но могло быть иначе. Могло быть так, что никакого «напора изнутри» я еще не чувствовал, а интересного человека, судьба которого меня взволновала, уже повстречал. Тогда естественно возникший замысел написать о нем «наложился» бы на мой социальный опыт и знания, и я тоже взялся бы за перо.
Приведенный пример идеален, но жизнь сложнее. В реальной действительности, получив факт и пытаясь нащупать на его основе тему, мы чаще испытываем нехватку знаний и опыта, нежели их избыток, и вынуждены обогащаться информацией «на ходу». Так случилось со мной, когда однажды я выехал в Горький, на завод «Красное Сормово», имея ясное и четкое задание редакции написать «рядовой» очерк о молодом рабочем-передовике. Фамилию рабочего мне дали заранее, он был в Горьком знаменит, и я немедленно приступил к делу. И вдруг выяснил, что герой будущего очерка (действительно прекрасный юноша, по праву называемый передовиком) работает тем не менее в одну треть своих истинных возможностей. Почему? Оказывается, заводу экономически невыгодно, чтобы он и ему подобные трудились на полную мощность. Вот тебе и на! Факт настолько поразил меня, человека беспомощного в вопросах экономики, что я прервал командировку, вернулся в редакцию и получил «добро» на исследование проблемы. Мысли, трансформирующие замысел в тему, мне пришлось набирать, переворачивая гору специальной литературы, советуясь с большим количеством людей и форменным образом проходя «ликбез» по экономике. В итоге, решительно отказавшись от «рядового» портретного очерка, я написал серию материалов, связанных с проблемой ударничества, и положил в их основу историю молодого рабочего. Все пять очерков были объединены одной темой, краткое содержание которой выражено в названии третьего очерка серии – «Порох – в пороховнице!».
Итак, собственный опыт журналиста (подчеркиваю: собственный!), его знания, эрудиция, информированность и, кроме того, найденные им факты – это и есть источники возникновения замысла. Других я не знаю. Впрочем, могу допустить ситуацию, при которой кто-то из коллег подсказывает журналисту мысли, подыскивает ему факты, помогает «родить» тему, делится своими знаниями и способностью размышлять. Но это возможно раз, второй, третий, ну четвертый, а потом наступает предел. Рано или поздно, но журналисту надо петь собственным голосом, а не под чужую фонограмму, и, если выяснится его несостоятельность, ему придется либо влачить жалкое существование середняка, либо расставаться с профессией.
Потому что истинный журналист не тот, кто собирает чужие идеи, а тот, кто щедро одаривает собственными.
Тема. В музыке тема – это «мотив, мелодическое построение, часто с гармоническим сопровождением, лежащим в основе произведения». Прекрасно. А у нас, в журналистике? «Энциклопедический словарь» дает такое определение: «Тема – обозначение круга жизненных явлений или вопросов, которые отобраны автором и изображены в его произведении… с определенных идейных позиций».
Лично меня такая формулировка не устраивает. По ней выходит, что любой материал, отобранный автором, становится темой. «Отобрал», положим, такое вполне житейское явление, как любовь, – и это тема? Соревнование – тема? Преступность – тема? Да нет, это было бы слишком просто. Не надо ломать голову не только над вопросом «о чем писать?», но и над вопросами «как писать?» и «зачем?».
Полагаю, если материал не просто «обозначен», если явление не только «отобрано», а выражено к нему о т н о ш е н и е автора, вооруженного м ы с л я м и, тогда и можно говорить о наличии т е м ы. Не просто «преступность» как явление, а «причины преступности», и не просто «причины», а «социально-психологические», – это уже много ближе к тому, что называется «темой». А что я, собственно, сделал? Сузил круг вопросов, и только? И выдаю результат за «тему»? Отнюдь! Я всего лишь определил главное направление журналистского поиска и проявил свою позицию, как бы заранее провозгласив, что в нашем обществе, кроме двух известных и «общепринятых» причин преступности – пережитков прошлого в сознании людей и влияния буржуазного окружения, есть третья причина: социально-психологическая, и я намерен сделать акцент на ней.
Итак, тема, по-моему, – это главная мысль или сумма мыслей, выражающих отношение автора к явлению, которое он отбирает для исследования и последующего изображения в своем произведении. Такое определение помогает журналисту не просто «отобрать» явление, но осмыслить его, выявить свою позицию, точно соответствующую духу времени и состоянию современного читателя, что может гарантировать высокий уровень убедительности и доказательности будущей публикации, наполнить ее доводами и резонами и, самое главное, мыслью, если угодно – идеей, если угодно – идейностью.
Поворот темы. Начну с примера. В 1928 году мой отец А. Д. Аграновский, в ту пору работавший в «Известиях», отправился по заданию редакции в Сибирь. Там на его глазах неожиданно лопнула, развалилась одна из первых коммун. Дело происходило, прошу не забывать, в период, предшествующий всеобщей коллективизации, когда рождение каждой коммуны считалось великой победой, а провал – великим поражением, и вся печать, все средства агитации были направлены на поддержку и воспевание коллективных хозяйств. И вдруг – нате вам, лопается коммуна! О чем писать? Как писать? Какая «вырисовывается» тема на основании факта, ставшего известным журналисту? Примерно такие вопросы, предполагаю, стояли перед газетчиком. Не пожалеем времени, чтобы прочитать несколько абзацев из материала, вскоре опубликованного в «Известиях» под названием «80 из 5000»:
«В дверях раздался оглушительный стук, и в хату ворвались человек десять:
– Что такое?!
Хозяин вскочил на ноги, зажег светильник, и вот мы сидим, взволнованные неожиданным событием, и, перебивая друг друга, горячо обсуждаем случившееся несчастье.
Да, несчастье. Минут пятнадцать назад поселок Алексеевский остался без… женщин. Уложив в дроги детей и кое-какой скарб, они, как по команде, разъехались во все концы необъятной сибирской степи: кто в Волчиху, кто в Романово, а кто в соседний округ, – и некому уже сегодня доить коров, кормить свиней и стряпать завтрак!
Только полчаса назад закончилось организационное собрание, на котором был принят устав коммуны, только пятнадцать минут назад восемьдесят рук поднялись к потолку и закрепили навечно за коммуной имя «Пролетариат», не отзвучал еще в ушах и в сердце каждого из нас незабываемый «Интернационал», и вдруг – развал коммуны. Бабы не хотят в коммуну. Они тоже голосуют, но… кнутами по лошадиным задам. Ах, бабы, черт возьми!
В углу коммунар делится впечатлениями:
– Авдотья, спрашую, все равно придешь. Нет, отвечат, не приду. Не прокормишь, говорю, детей. Спасибо, грит, вам, Антон Митрофанович, за ваше сердечное благодарность, но не беспокойтесь, сами прокормим. А если, грит, не прокормим, тебе заставим. И ручку подает…
– Ни, хлопцы, – встает секретарь коммуны Амос Ефимович, – не тую воду дуете…
И он произносит на своем смешанном украинско-русском диалекте целую речь.
– Жизнь не стоит на точци замерзания…
Он горячо и страстно упрекает коммунаров в том, что «наши жены жили за нашими спинами», что они никогда ничего не видели хорошего, что, думая о коммуне «годами и годами», коммунары не подготавливали к этой думке жен, не просвещали их, не учили…
– Эх, хлопцы, – говорит он, – мы в два месяца побороли Колчака, а вы не удужите женок своих за десять рокив. Сором!»
И вот к какому повороту темы приходит журналист, размышляя над фактом:
«Что весит больше на социальных весах: коммуна из 80 дворов или эти слова: «Спасибо вам, Антон Митрофанович, за ваше сердечное благодарность, но не беспокойтесь, сами прокормим детей. А если нет, тебе заставим…» Негодовать ли, что в Каменском округе стало на одну коммуну меньше, или радоваться, наоборот, что в глухой Сибири появились новые женщины, которые поняли наконец, что они тоже люди, что они тоже имеют право распоряжаться своим хозяйством, жизнью и судьбой?.. Неловко ставить так грубо вопрос, но что делать, когда проблема эта, несмотря на одиннадцать лет существования Советской власти, остается по сей день проблемой актуальной».
Потом журналист вспоминает другую коммуну – не на 80 дворов, а на 5000, где не только не было массового бегства женщин, но едва ли хотя бы одной из них пришло в голову оставить мужа. Но женщина в этом селении не имела права сидеть с мужем за одним столом, не выходила на базар, не смела разговаривать с посторонним мужчиной. Мудрено ли, что мужья записывали жен в коммуну, не только не спросив их согласия, но и не объяснив и не рассказав даже, куда их записывают.
«И вот в свете сибирского случая, – спрашивает журналист, – можно ли сделать вывод, что полурабское правовое положение этих женщин – положительный фактор социалистического строительства, ибо женщины не удирают, а бегство сибирских женщин из коммуны «Пролетариат» – отрицательный фактор социалистического строительства, поскольку коммуна стала под угрозой развала?
Не является ли бегство сибирских крестьянок явлением пусть болезненным, но положительным, поскольку отражает их проснувшееся гражданское самосознание… Крестьянка, которая доросла до той степени сознательности, когда она может в любой момент порвать с мужем, курятником и коровой, – это ли не тот элемент деревни, в котором больше всего нуждается сейчас наша коммуна?»
Вот, собственно, и весь пример. Свежая, острая для своего времени и глубокая мысль автора обеспечила неожиданный поворот теме, что, в свою очередь, не могло не привлечь внимания общественности к событиям, происшедшим в далекой сибирской деревне.
Да, никакой факт, даже кричащий, сенсационный, не может «повлиять на умы», если он не осмыслен автором, не снабжен размышлениями, доводами, резонами, не обеспечен темой, имеющей свой поворот. Сенсация сама по себе чаще всего рождает кривотолки, оставляет читателя в недоумении, не организует его отношения к событию, факту, а в итоге не формирует общественного мнения, не будит общественной мысли, стало быть, не способствует выполнению главной задачи журналистики.
Не помню в своей практике случая, когда бы я взялся за перо, соблазнившись «потрясающим» фактом, не попытавшись прежде трансформировать замысел в тему. Нет темы – и такое бывало, – и я отказывался от факта без сожаления. Потому что просто нечего было сказать читателю. Голая сенсация в журналистике – это гром литавр в оркестре, звучащих вне всякой связи с мелодией и содержанием.
«До» или «после»? Но представьте себе на минуту, что факт развала коммуны стал известен автору еще в Москве, до отъезда в командировку. И причина развала: бабы бросили мужиков и отказались вступать в «Пролетариат». И больше автор ничего бы не знал. Мог ли «поворот темы» родиться у него еще до поездки в Сибирь? Могла ли возникнуть мысль встать на защиту женщин, их права выбирать себе судьбу? Могла ли явиться идея признать бегство женщин из коммуны положительным фактором социалистического строительства, хотя и влекущим за собой гибель коммуны, а рабское повиновение мужу и обстоятельствам – фактором отрицательным, хотя и сохраняющим коллективное хозяйство?








