Текст книги "Кто ищет..."
Автор книги: Валерий Аграновский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 41 страниц)
Мысль об увольнении первой пришла Марине Григо. Все они к этому времени отчаялись получить вразумительный и даже невразумительный ответ на письмо и просто устали ждать. Марина, правда, сделала попытку ускорить события, но безуспешно. Она вспомнила, что в конце концов все они комсомольцы и что надо пойти в собственный райком ВЛКСМ к Боре Корнилову, тому самому мальчику с нежными глазами, что приходил однажды на вечеринку к мэнээсам. Марина знала при этом, что Корнилов до секретарства работал авиационным техником, имел от роду двадцать один год, хорошо рисовал, оформил как-то панно в поселковой столовке, с этого началось, и в конечном итоге его сделали первым секретарем.
Он был чрезвычайно загадочным «человеком-мимом». Ни одного слова. Только мимика. На любой вопрос умел не отвечать. Смотрел на собеседника, как мудрый пес, и ничего не говорил, хотя по глазам его и по задумчивой позе было видно, что понимает Корнилов прекрасно. Но то ли смелости ему не хватало, то ли он просто стеснялся высказываться, то ли считал свой опыт недостаточным, но только слова выдавливались из него с великим трудом. И если кто-то кричал ему в бешенстве, что не уйдет из кабинета, пока он не ответит, Боря делал глубокий вдох, опускал долу свои прекрасные глаза и удобней устраивался в кресле, проявляя готовность сидеть до утра. Ни в какие конфликты он обычно не вмешивался. Сначала спрашивал: «А что сказал Кулешов? А что сказал Грушин?», и если районное руководство что-то говорило, Боря говорил то же самое, а если оно еще не успело сказать, молчал. Гурышев однажды заметил, что Корнилов никогда не выдаст военной тайны: во-первых, он не проявит желания ее узнать, а во-вторых, случайно узнав, просто не найдет слов, чтобы ее выдать.
И все же Марина Григо ему все рассказала, после чего ей сделалось легче на душе, поскольку далеко не каждый умел слушать с таким сочувствием на лице, как Боря Корнилов. Потом спросила: «Что посоветуешь, Боря?» Что посоветуешь! Он и на легче вопросы умел не отвечать. Тогда Марина предложила ему вдвоем пойти к Кулешову: мол, мы – комсомольцы, ты – наш секретарь, убедись в нашей правоте и защищай ее в райкоме партии! Собственно, в кабинете у Кулешова Боря был ей не нужен, но без него она идти не хотела. Не солидно было. Пахло бы склокой. А у них, считала Марина, была принципиальная борьба. И когда Корнилов в ответ на предложение потупил взор, Марина не выдержала и с чувством сказала: «Пустой ты человек, Боря! Не на таких, как ты, должна держаться земля!»
В ее заявлении было всего две строки: «Прошу уволить, так как я не согласна с принципами руководства станцией». Карпов написал сдержанно: «Прошу освободить от работы по собственному желанию». А Гурышев, списав текст у Карпова, добавил: «…потому что я за справедливость».
Сейчас, когда факт свершился и дело уже в прошлом, я думаю о том, как трудно было ребятам пойти на такой отчаянный шаг. С «мерзлоткой» у них было связано много надежд, и, право, я до сих пор не знаю, какие причины следует считать более основательными: те, которые привели их на Крайний Север, или те, которые побудили уехать с Севера, написав заявления об уходе с работы.
Мы говорили потом на эту тему с Мариной. Вообще я много говорил с ней, пожалуй, больше, чем с кем-нибудь другим из мэнээсов. Кому-то из великих принадлежит мысль о том, что человеку дается всего два года, чтобы научиться говорить, и целая жизнь, чтобы научиться слушать. Марина Григо в совершенстве владела разговорным жанром, моя профессия диктовала необходимость слушать, у нас получался великолепный «дуэт». Так вот она рассказала, что с самого детства душа ее была заполнена книгами, строгими формулами, а все остальное казалось мелочью, хотя она не считала себя «синим чулком». Ей очень хотелось заняться планетографией. Почему? Потому что в рельефе синтезировано все: и прошлое, и будущее, и палеология, и даже микроклимат, а она «всю жизнь» мечтала читать письменность земли. Собственно, это и привело ее на геофак, но кафедра геоморфологии оказалась занятой «романтиками», которые, окончив университет, ринулись в кабинеты. Ей же пришлось заниматься на кафедре североведения. «Пришлось» – это значит, что вовсе не родилась она с любовью к мерзлоте. Но когда закончила МГУ и надо было решать, куда ехать, сомнений не было: если в Антарктиду женщин не пускают, значит – на Север! Что влекло ее? Романтика? Экзотика? Она подумала, сказала: «Пожалуй, да. Вы посмотрите…» – и стала говорить о том, что на Крайнем Севере ни в одном деле невозможно обойтись без знаний этой проклятой вечной мерзлоты. К примеру, если инженер-путеец начнет строительство насыпи для железной дороги, не учитывая теплового режима, он через какое-то время вместо насыпи увидит канаву, полную воды, а вместо паровоза ему придется пускать пароход!
– Хотите знать истинную причину нашего конфликта? – спросила она вдруг.
– Давайте лучше о романтике, – пошутил я.
– Да погодите, будут вам и медведи, и снег, и флора, и фауна. Но что случилось с нами, с мэнээсами? Вы хоть поняли или нет? На станции, – произнесла она шепотом, будто открывала страшную тайну, – никто, кроме нас, не занимался наукой!
– А чем же? – улыбнулся я.
– Боже мой! – воскликнула Марина. – И этого человека прислали к нам разбираться!
Она хотела мне сказать об этом с самого начала, еще в редакции, в Москве, но не решилась, а то я бы подумал: ну вот, еще одни нашлись «спасатели»! А они, с точки зрения Марины, действительно были спасателями, потому что сегодня очень важно в такой молодой науке, как мерзлотоведение, иметь общую картину, а ее-то и нет! А почему нет? Потому, что ученые на станции тяготеют к инженерии, к строительству насыпей, домов, плотин, а это все сужает общие проблемы науки и делает акцент на ее утилитарность. Положим, решается вопрос о том, какой вариант избрать для строительства конкретной плотины: талый или мерзлотный? Чтобы ответить на этот вопрос, вся станция должна работать не месяц и не два, и закипят страсти, и начнется спор, и все это важно, кто говорит, что пустяк, но для науки – ноль! Даже тема докторской диссертации Диарова в основе своей конъюнктурна, а ведь она главная в работе сотрудников станции. Вот и происходит топтание на одном месте: конкретные задачи худо-бедно решаются, а общие вопросы науки – нет. Кто их решит, если не… она хотела, вероятно, сказать: «мы», но подумала и сказала: «Если не такие ученые, как мы? Где их решать, если не на станции, не на вечной мерзлоте, которая есть лучшая естественная лаборатория! В каких условиях решать? В спокойных, при разумном сочетании с конкретными инженерными задачами! Вот в чем весь фокус… – Я промолчал, слушая Марину, и она без перехода вдруг добавила: – А теперь можно и о вашей романтике. Вы что-нибудь слышали о собаках-тунеядках?»
Оказывается, есть такие на Севере. Это упряжковые собаки, умные и очень хитрые. Как некоторые люди, они перешли на ту точку зрения, что не труд создал человека, а отдых. Если запрячь такую собаку в нарты, она будет делать вид, что тянет, а на самом деле тунеядствует. Чтобы проверить, работает пес или имитирует усилия, местные жители привязывают подозрительных собак к нартам обыкновенной тонкой бечевкой. Мчится упряжка, а собака-тунеядка «старается» изо всех сил, даже мокрой становится и косит глазами на хозяина: какое, мол, производит впечатление? А хозяин ка-а-ак даст обманщице, как даст! – потом из нее получается вполне приличная работяга.
– Разве это не романтика? – сказала Марина. – По-моему, даже с моралью. Потому что, когда тебя тонкой бечевкой привязывают к науке, хотя ты действительно хочешь тянуть, а не тунеядствовать, тут-то бечевка и рвется…
Как это происходит, я уже знал.
Получив три заявления, да еще преподнесенных в демонстративно-торжественной форме, Игнатьев прежде всего испугался. Подобный оборот дела мог привлечь внимание очень высокого начальства, на что, кстати, и рассчитывали мэнээсы, и приезд комиссии был бы неминуем. Но уже в следующее мгновение Игнатьев успокоился: «коллективка» все же была «коллективкой», и позиция бунтовщиков в этом месте явно давала трещину.
В воздухе запахло дезертирством.
Антон Васильевич понимал, что у него, так же как и у мэнээсов, было ровно двенадцать дней, отпущенных законом «на размышление». Надо было что-то предпринимать. Прежде всего он срочно собрал «треугольник», и всем мэнээсам было объявлено по выговору с занесением в личное дело – по «первой ласточке», как называли на станции игнатьевские выговоры, выносимые без формулировок, а просто так, на всякий случай.
Оценка, таким образом, была дана.
Затем он позвонил в институт заместителю директора и сообщил о случившемся. Тот выслушал и сухо заметил, что вскоре перезвонит, а пока «продолжайте работать». Игнатьев понял, что заместитель на себя брать ничего не хочет и будет связываться с Москвой, где все еще находится Николай Ильич Мыло. Через сутки действительно раздался звонок. Игнатьеву было сказано, что дирекция института приняла решение направить к нему пока не комиссию, а одного человека с поручением «детально и объективно во всем разобраться».
Этим человеком был Диаров.
17. РАСПРАВА. НАЧАЛОИгнатьев артистически разделывал кету. Он стоял на кухне засучив рукава, на нем был цветастый передник жены, работал он легко и красиво. Перво-наперво он отрезал балык – то есть все, что было выше позвоночника по спинному хребту: сплошное мясо без косточек. Потом отделил тёшку – ребрышки, с боков у которых тоже было мясо. Но так как в этих краях, богатых рыбой, тёшку презирали, Игнатьев не стал жадничать и бросил ее коту Джону. Затем принялся за п у п о к – так называлась брюшина, самая вкусная часть кеты: нежная, невесомая, маленькая по сравнению с балыком, но очень жирная. Вообще-то пупки положено было есть сразу: посыпать солью в каком-нибудь тазу, выдерживать с полчаса и подавать на стол. Но Игнатьев не торопился, он рассчитал, что раньше чем через двое суток Диаров не приедет и можно спокойно заняться настоящим рассолом. Он засыпал в бак крупную желтую соль – она не дает горчинки, как мелкая, – опустил туда картошку и, убедившись, что картошка не утонула, посчитал дело сделанным. За два дня, что рыба полежит в рассоле, она даст собственный сок, и вот тогда Игнатьев ее тонко-тонко порежет прозрачными пластинками, перемешает пупки с луком и зеленым горошком, как салат, добавит немного уксуса и – «прошу дорогих гостей к столу».
Царская еда!
Попутно, занимаясь рыбой и тыльной стороной руки вытирая потный лоб, он инструктировал Володю Шитова, сидящего на табуретке: «В повестку дня не включай. Понял – нет? В «разное». Чтоб шума не было. – Володя мрачно кивал головой. – Теперь так. Григо исключайте. А этим выговора. С них хватит. Подержи-ка таз. Сразу одумаются! – Володя подержал таз, Игнатьев спустил в рассол сырую картошку, потом закончил: – Полный порядок, А решение напиши загодя». – «Как так загодя?» – сказал Шитов. «А вот и так! Ручкой! Чернила есть?»
Завтра должно было состояться внеплановое комсомольское собрание: к приезду Диарова начальник станции хотел «приготовить» не только кету. Володя Шитов был секретарем первичной организации, на учете стояло семь человек, и выходило, что четверо с перевесом в один голос будут решать судьбу троих. Задача была выполнимая, потому что троица была мэнээсовская, а четверка из лаборантов и рабочих. Между ними уже давно начались нелады, на чем и хотел сыграть Игнатьев. Володя прекрасно понимал его тактику. Впрочем, он сам имел «зуб» на Гурышева, который вставал по утрам когда хотел, хоть в десять часов, хоть в одиннадцать, а рабочие с лаборантами вкалывали спозаранку как ломовые лошади. Гурышеву, видите ли, дома можно работать, ему «размышлять» необходимо, «думать», а Володе Шитову размышлять вроде нечем. И Карпов был хорош: сказал однажды, что он не для того учился в университете, чтобы таскать приборы и копаться в навозе, как будто лаборанты специально для этого были рождены. Впрочем, лично к Карпову у Шитова ничего не было, потому что он видел, как тот «рубит свое дело», и к Марине Григо он относился с уважением, особенно после истории с вертолетом, но больше всех из мэнээсов нравился ему Рыкчун. Он был настоящим работягой, он клал сразу четыре рейки на горб, туда же рюкзак – и ветру навстречу, а ветер, между прочим, был восемнадцать метров в секунду.
Эх, черт возьми! – думал про себя Володя Шитов, шагая по направлению к рабочему корпусу. Сколько еще ему будут приказывать и сколько еще он будет выполнять приказы по принципу «слушаюсь!»? Володя плохо разбирался в происходящем, знал только, что мэнээсы в своей жалобе на всех «наклепали».
В объявлении он написал, что состоится закрытое комсомольское собрание, явка строго обязательна, а в повестку дня включил два вопроса: о комсомольских взносах и «разное», как велел Игнатьев. Никому из комсомольцев Володя не стал говорить заранее, что к чему, как опять же велел Игнатьев, не поднимая шума.
А потом получился конфуз, но, может, это и к лучшему, что он получился, у Шитова сразу отлегло от сердца, словно камень с себя сбросил. Открыл он собрание, попросил избрать председателя, и, как всегда, как это делали на всех предыдущих собраниях, люди привычно назвали Карпова. Тот сел за председательский стол, и Володя Шитов положил перед ним все бумаги. Карпов сразу, в первую же секунду, увидел проект решения. Он очень изменился в лице и, не будь дураком, не соблюдая никаких повесток дня, тут же зачитал его вслух собранию и выразительно посмотрел на Борю Корнилова, который по совету Игнатьева был приглашен персонально. И все тоже посмотрели на Корнилова, и Григо стала аплодировать, протянув к нему руки, а секретарь райкома только сощурил свои глаза, потом медленно встал и, ничего не сказав, ушел. Володя Шитов тут же все понял и объявил, что собрание отменяется. Потом его вызвал к себе Игнатьев и набросился, как будто Володя был виноват в том, что Карпова избрали председателем.
Диаров между тем почему-то не ехал, его держали в Областном какие-то дела, возможно – рыкчунские, он не хотел говорить о них по телефону. Подходил срок отчетно-выборного профсоюзного собрания, и Антон Васильевич стал готовить на мэнээсов новую атаку. Утром в день собрания на станцию приехал корреспондент «Областного комсомольца» Игорь Коханов. Он познакомился с мэнээсами еще в Областном: зашел поужинать в ресторан, увидел бородачей, подсел к ним, разговорился. Был он совсем молодым журналистом, писал стихи и клал их на собственную музыку, и вот увлекся рассказами мэнээсов и приехал писать о «мерзлотке» очерк. Попал он, конечно, из огня да в полымя. События развивались на его глазах, а был Коханов горячим парнем: пошел с мэнээсами на собрание, не удержался, взял слово, выступил против Игнатьева, и Володя Шитов откровенно сказал ему в перерыве: «Все, парень, спекся ты. Теперь тебя так оклеветают, что не только других не защитишь, но и своих костей собрать не сможешь». И точно: пошла со станции за подписью Игнатьева жалоба редактору газеты, что, мол, пьет ваш корреспондент, ведет себя нагло и вызывающе, пристает к девушкам из поселка, и пришлось потом Коханову «отмазываться», куда уж тут до публикации!
Но у Игнатьева опять вышел прокол! Собрание хоть и осудило мэнээсов за «бытовку» – этот нелепый термин уже ходил по станции с легкой руки Антона Васильевича, – а все же избрало Гурышева председателем месткома. Почему так случилось, даже сегодня никто не может взять в толк. Григо выдвинула Алексея кандидатом, в противовес ему Игнатьев назвал бухгалтера, а люди, наверное, подумали, что председатель месткома – это, как ни крути, отпуска, это какие-то деньги; это жилье, и во всех подобных делах самостоятельность Гурышева не шла ни в какое сравнение с самостоятельностью бухгалтера.
И тут уже круги пошли перед глазами Игнатьева: от злости и испуга. Был на исходе десятый день с момента подачи мэнээсами заявлений, Диаров все еще задерживался, пупки в рассоле исходили избыточным соком, – надо было на что-то решаться. Не отпускать же, в самом деле, дезертиров со станции «без ничего»!
На одиннадцатый день Игнатьев издал приказ об увольнении Григо «за нарушение трудовой дисциплины». «Правильно! – санкционировал Диаров по телефону. – Она зачинщица, без нее они сразу прижмут хвосты! Теперь их пряничком попробуй, понял? А я скоро буду, потерпи немного. И действуй!»
Действительно, почему бы не прижать теперь мэнээсам хвосты с помощью «пряника»? И рядом с приказом об увольнении Григо появился на той же доске второй приказ, подписанный Игнатьевым: о предоставлении Юрию Карпову трехмесячного творческого отпуска!
Ну, знаете!
Станция с интересом ждала реакции бунтовщиков. Было известно, что сидят они, запершись, в комнате Карпова, куда после увольнения переехала Григо, поскольку Карпов уже давно ночует у Гурышева, что с ними этот самый писака из «Областного комсомольца», что время от времени оттуда доносится хохот, а иногда песня «Бабье лето» под гитару, а то вдруг наступает гробовое молчание. После одной такой тишины из комнаты вышел Карпов, важно прошествовал в кабинет Игнатьева, задержался там ровно на десять секунд, вероятно, сказал что-то, после чего Игнатьев собственноручно содрал с доски приказов бумажку об отпуске Карпову.
Юрий Карпов, по единодушному мнению своих товарищей, «прямо на глазах становился человеком». Его походу в кабинет Игнатьева предшествовала клятва мэнээсов: в комнате, «при закрытых дверях», они дали торжественное обещание быть откровенными друг с другом, никаких тайн не держать, о поступках своих и намерениях объявлять заранее. Карпову было труднее, чем Алексею и Марине: и больше соблазнов, и меньше сил. Но то, что он стал участвовать в борьбе, приподняло его не только в глазах друзей, а даже в собственных. Он заговорил несвойственными ему прежде словами, стал делать несвойственные ему прежде дела. Юрий стал лучше и чище. И он верил своим товарищам! – это было для него настоящим спасением. «Юрка! – не уставала говорить Марина Григо. – Ты человек!» Он и правда тогда вдруг понял, что к заветной цели можно и нужно идти честным путем.
Истекли двенадцать дней, но Карпов с Гурышевым все же вышли на работу, хотя закон позволял им не выходить. Они еще надеялись на благоприятный исход, эту надежду вселил в них визит Бори Корнилова. В один прекрасный вечер он явился, как это было однажды, в галстуке и начищенных туфлях, сел на стул, не произнес за полтора часа ни единого слова, послушал, как журналист из Областного поет под гитару свое «Бабье лето», а перед уходом коротко сказал: «Завтра в четыре к Никитину. Я договорился».
Никитин был инструктором райкома партии. Они отправились втроем, в кабинете у Никитина застали Борю Корнилова, который опять промолчал, пока они вели беседу. Инструктор внимательно выслушал мэнээсов, обещал доложить «первому» и слово свое сдержал. Результатом было бюро райкома, на которое пригласили одного Игнатьева, и, вернувшись, он дал в Областной «SOS!». Бросив все на свете, в том числе и Рыкчуна, Диаров кинулся на помощь.
Стало ясно, что все теперь зависит не столько от Антона Васильевича и даже не от Диарова, сколько от того, как поведет себя коллектив станции. В райкоме так и сказали Игнатьеву: «Мы вмешаемся после того, как разберетесь вы сами, обсудите положение на коллективе и вынесете решение. Одно из двух: или станцию придется укреплять новым руководством, или подыскивать новых мэнээсов. У вас на редкость гнилая обстановка».
Диаров засучив рукава стал готовить общее собрание.
Как-то вечером Алексей Гурышев вошел к нему в кабинет, под который он на скорую руку оборудовал комнату бухгалтера, чтобы договориться о Марине Григо. Дело в том, что первым распоряжением Диарова, переданным Марине и журналисту из Областного через Игнатьева, было требование «убираться со станции к чертовой матери». В кабинете толпился народ, и, когда вошел Гурышев, общий разговор тут же оборвался.
– Тебе чего? – спросил Диаров.
– Я по поводу Григо… – начал Гурышев, но Диаров его перебил:
– Не знаю такой! В списках сотрудников станции Григо не значится!
– Ну и что? – спокойно возразил Гурышев. – Сегодня она не значится, а завтра, может, нас с вами не будет.
– У тебя все? – сказал Диаров. – Странно ведешь себя, Гурышев. Ты письмо от Рыкчуна получил? Вдумался бы! – Вот где только Алексей сообразил, что к чему. – А теперь очисть помещение. У нас закрытое партсобрание.
– Какое ж закрытое, если вы не член партии! – сказал Гурышев, но повернулся и ушел походкой чемпиона мира по боксу.
Ему было ясно: распределяют роли. В двенадцать ночи, съев, вероятно, хорошо просолившиеся пупки, они пели хором «Амурские волны».








