412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Аграновский » Кто ищет... » Текст книги (страница 39)
Кто ищет...
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:14

Текст книги "Кто ищет..."


Автор книги: Валерий Аграновский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 41 страниц)

По всей вероятности, творческий процесс не всегда легко объясним, он часто базируется на интуиции, на предчувствии, на угадывании, зависимых от индивидуальности автора. Поиск тональности, наверное, и есть та составная творческого процесса, которую объяснить невозможно.

Допускаю, что некоторые журналисты – и я, вероятно, тоже – тяготеют к какой-то определенной тональности. Что это? Черта характера? Стилевая особенность? «Почерк», раз и навсегда выработанный, по которому мы различаем авторов, говорим об их неповторимой индивидуальности, их «лице»? Различать-то различаем, но дело, мне кажется, в том, что индивидуальность журналиста проявляется прежде всего в умении найти «свою» тему, в своеобразии авторского подхода к ней, а не в симпатии к какой-то одной и той же тональности. Аналитический подход к решению темы, рациональный, исследовательский – или эмоциональный, чувственный, ощущенческий, несколько облегченный, но зато яркий, – вот что диктует определенную тональность, вот что вырабатывает стиль автора, делает его самим собой.

Но я твердо уверен: при любых подходах к темам нам категорически нельзя пользоваться формальными приемами, создавая «нужную» тональность. Количеством восклицательных знаков еще никто не смог компенсировать внутренней холодности, никому еще не удалось многоточием прикрыть безмысленность. Синтаксис дается литератору в помощь, а не в качестве главного оружия.

Итак, к чему мы пришли? К тому, что мучительные поиски первой фразы  м н и м ы, если носят престижный характер, если основаны на грубом недоверии к читателю, и  и с т и н н ы, если связаны с желанием найти верную тональность произведения с тем, чтобы выйти на самую короткую и прямую дорогу к чувствам читателей, вызвать их эмоции, воздействовать не только на их разум.

Здесь я оговорюсь: проблема первого абзаца, конечно, не самая важная в написании материала. Я начал с нее потому, что она хронологически первая. Сел журналист за стол. Взял ручку. Над чем задумался? Над первой фразой.

Но, как известно, «В начале было Слово…».

Проблема языка. Журналисты – не мимы, газета – не сцена, читатель – не зритель: кому это не понятно?

Слово – наше оружие!

Но и наше несчастье.

Мы очень разные люди, даже нет смысла доказывать это обстоятельство. Мы можем позволить себе разные стили, подходы, темы, сюжеты, тональности. Однако слова, которыми мы пользуемся, – это, как ни крутите все те же «семь нот», не нами придуманные и, кстати, выверенные веками. Они вполне обеспечивают и полифонию звучания (доказательством чему служат многочисленные произведения классиков журналистики), и, к сожалению, какофонию тоже (чтоб убедиться в этом, надо раскрыть любую сегодняшнюю газету). «По отношению к очень многим нашим писателям, – говорил М. Горький, – нужно сказать, что с русским языком они обращаются варварски и знают его плохо». Уж в чем, в чем, а в этом вопросе мы, журналисты, писателей на первое место не выпустим.

Между тем широта и неоднородность читательской аудитории накладывают полный запрет как на серость изобразительных средств, так и на вычурность языка: нас читает не избранная публика, а миллионы «газетных тонн глотателей». «Надо писать крепкими, тугими словами, – говорил Горький в беседе с молодыми очеркистами, – рассказывать так, чтобы все было просто, ясно, – вот к чему нужно стремиться».

Но как стремиться? Где находить «тугие» слова? У кого учиться простоте и ясности изложения? Попытаюсь ответить на эти вопросы, хотя должен заранее предупредить: ничего нового мне сказать не удастся, я всего лишь напомню старые истины.

1. Прежде всего, надо читать классиков, и читать профессионально. Это значит: не просто следить за развитием сюжета, но и замечать, как авторы оперируют словом, за счет чего достигают большей выразительности, как строят повествование, когда и где роняют свое знаменитое бутылочное стекло, поразительно озаряющее всю картину.

«Вы окажете самому себе хорошую услугу, – писал М. Горький одному молодому литератору, – если поймете, что решающую роль в работе играет не всегда материал, но всегда мастер. Из березового полена можно сделать топорище и можно художественно вырезать прекрасную фигуру человека».

Замечательно «вырезали» такие выдающиеся стилисты, истинные мастера слова, как И. Бунин, Н. Лесков, А. Чехов, Г. Мопассан. У них и надо учиться журналистам. Мягкости языка – у А. Чехова, и еще его умению писать короткими фразами, без вводных предложений. Речевому языку, языку «говора» – у Н. Лескова, сделав настольной книгой его «Очарованного странника». И. Бунин, по мнению М. Горького, «очень удобен для очерка сухой точностью своего языка»: его рассказы написаны так, будто он «делает рисунки пером». Филигранность, отточенность, ювелирная выверенность Ги де Мопассана общеизвестны; к сожалению, иные из нас, сверхпоглощенные содержанием его произведений, этого не замечают. Надо, конечно, иметь определенное мужество, чтобы ограничивать себя в чисто читательском удовольствии, профессионально относясь к творчеству великих мастеров.

Авиационные конструкторы, как известно, прежде чем построить собственный самолет, до винтика разбирают чужой, предпочитая наслаждаться не столько красотой свободного полета машины, сколько линиями на чертеже.

2. Язык народа – клад для литератора. Но есть ли у нас кладоискательское чутье? Есть ли вкус к поиску? Умеем ли мы «ходить в народ»? Часто ли пользуемся мудростью предков, заглядывая в книги и словари?

Как родниковая вода отличается от той, что течет из крана, так и литературный язык не похож на речевой: он без «местных примесей», без натурализмов, без искусственных добавок в виде жаргона, лишен случайного, временного, фонетически искаженного. Беречь его чистоту, хранить от загрязнения такими словами, как «лажа», «шамать», «клёво», «волынка», наша святая обязанность. Это с одной стороны. С другой – не следует забывать, что первоисточником литературного языка все же является разговорный. Он постоянно рождает новые слова и понятия, особенно бурно – в эпоху социальных революций и научно-технического прогресса. Воздвигать непроницаемые и вечные барьеры между двумя языками было бы неправильно, да и невозможно: прорыв таких слов, как «комиссар», «паек», «карточная система», «космонавт», «мероприятие», неизбежен.

Если невозможны барьеры, то, стало быть, параллельно процессу обогащения языка идет процесс его засорения. Что требуется от нас, журналистов, не без активной помощи которых осуществляются оба процесса? Прежде всего разборчивость и сдержанность в употреблении уже существующих слов и понятий. Мы должны способствовать только обогащению и решительно препятствовать засорению нашего языка. Но и – «зеленая улица» словам, которые прошли через мощные очистительные сооружения времени!

Кроме того, нельзя забывать, что словотворчество продолжается и что мы, газетчики, ближе других находимся к возможности реально творить. «Стиляга», «звездная болезнь», «эхо войны», «малаховщина» и другие понятия, рожденные в недрах «Комсомольской правды», «обтекатели», так своевременно пущенные «в оборот» с легкой руки «Известий», – все это, быть может, и льстит авторам, но и ко многому обязывает. Обязывает в том смысле, что «родить» новое понятие куда проще, нежели потом «изъять» его из обращения, когда вдруг выяснится, что оно лишено социальной глубины, поверхностно-ярлыковое, неточное по смыслу, искажающее не только язык, но и нравственные представления общества. «Речь, пекущаяся об истине, – писал Сенека, – должна быть простой и безыскусственной». Стало быть, прежде чем давать новым словам газетную жизнь, надо тщательно измерить их глубину, взвесить, просчитать все последствия, как социальные, так и нравственные, и, наконец, учесть их фонетическое звучание и степень художественности. Какое емкое, многопластовое, точное, яркое представление дает слово «спутник» и сколько сомнений возникает, когда читаешь или слышишь «волосатик», «стиляга», «хипповый»!

Однажды в «Комсомолке» решался на совещании вопрос, не присвоить ли читателям, пишущим в газету, имя «читкоры» по аналогии с «рабкорами» и «селькорами»: читатели-корреспонденты? Не сомневаюсь, дали бы имя – привилось, уж очень хлестко звучит: читкор! Но после бурных дебатов все же воздержались, сохранили старое «читатель», главное достоинство которого в том и состоит, что оно – старое. Язык – это самое консервативное изобретение человечества, ревниво охраняемое от всевозможных реформ, новшеств, изменений и даже обогащений; такую бы стойкую идиосинкразию к засорениям – и нам бы, газетчикам, цены не было!

(Однажды в небольшом очерке, напечатанном в «Литературной газете», рассказывая о невежественном целителе, я позволил себе весьма сомнительную форму довольно простого слова: «Вхожу и вижу: за столом сидит и ест бутерброд с колбасой лет под шестьдесят мужик в грязном халате. Сажусь перед ним на стул. Подаю записку. Он делает последний смачный  ж у й, ставит на стол пустую бутылку из-под кефира и берет записку…» А как прекрасно употреблено слово в одной авторской песне, стилизованной под цыганский романс: «Вино на губы тихо  л ь я…»!)

3. Что еще делает журналистов мастерами, способными к «художественному вырезанию»? Думаю, умение сохранять индивидуальность своих героев. «Искусство начинается там, – писал М. Горький, – где читатель, забывая об авторе, видит и слышит людей, которых автор показывает ему».

При элементарной и, казалось бы, кристальной ясности этого требования иные из нас, к сожалению, куда чаще пренебрегают им, нежели пользуются. Не о том сейчас речь, ч т о  говорят наши герои на газетных страницах, а о том, к а к  говорят! Нет, не бедным или богатым языком, образным или примитивным – не своим, а нашим, вот в чем беда. Однажды Е. Шевелева, тогда еще молодой литератор, обратилась к Горькому с вопросом: как быть, если вода кажется ей стальной, а ее герою – жемчужной, написать, как он думает или как она? Горький ответил: «Вы… обязаны смотреть его глазами… Если вы начините его своими собственными взглядами, то получится не герой, а вы». Просто? Проще некуда. Неужели Е. Шевелева заранее не понимала, что ей скажет писатель? Понимала. Однако соблазн заменить чужое восприятие своим, авторским, думаю, был настолько велик, что, наверное, еще теплилась надежда: а вдруг Горький «разрешит»? Вдруг скажет: «Ваша «стальная» вода точнее и лучше «жемчужной», а потому – с богом, валяйте, дозволено!» Так нет: «Вы обязаны смотреть его глазами…» При этом Горький напомнил о Достоевском, герои которого говорили «напряженно и всегда от себя». И еще добавил, что автор «портит свой материал, когда, насилуя социальную природу своих героев, заставляет их говорить чужими словами…».

Вот тут-то, по-моему, и пробивает час разговорного языка, тут-то и находит он свое применение в литературе, в том числе и в журналистике! Мужик у Л. Н. Толстого в «Плодах просвещения» произносит: «двистительно». И Толстой, «поймав» это слово, сохраняет его, не «подстругивает», поскольку оно важно ему для речевой характеристики персонажа. А мог бы заменить «двистительно» на «действительно»? Конечно. Но что осталось бы от мужика?

Практический совет М. Горького молодым литераторам выглядит так: «…в высшей степени полезно записывать слова, которые наиболее поражают своей легкостью, изящностью, необыкновенной гибкостью…» Замечу попутно, что далеко не все советы даются «наперед», но они не менее ценны и в тех случаях, когда подтверждают правильность того, что мы уже делаем. Очень многие журналисты, вернувшись из командировок, с удовольствием перечитывают, а потом применяют в материалах слова и обороты, принадлежащие их героям и «живьем» записанные в блокноты. Я тоже делал попытки записывать речевые особенности героев в надежде, что они обогатят образ. Более того, фиксировать слова и обороты полагал для себя так же естественным, как собирать грибы, уж коли ты оказался на грибной поляне, решив прогуляться по лесу, тем более что корзинка-блокнот, куда можно складывать находки, всегда при мне.

Сейчас попробую взять какой-нибудь свой очерк и выписать из него для примера речевые особенности героев: они действительно обогащают образ или нет? Положим, «Шофер»: жену Марию Никаноровну мой герой называл «бабулей»; дочь Нину – «пацанкой», а сына – «пацаном»; жена, по его выражению, иногда «жалилась» начальству; про машину с грузом он говорил, что на улице «за глаза» ее никогда не ставит; пассажиров окрестил «негосударственным грузом»; говоря о том, что шоферов сейчас слишком много, выразился так: «С количеством вышла у нас неустойка, стали мы друг к другу хладнокровней»; на вопрос, как он относится к начальству, ответил: «Не в полной мере любви»; поработать за маленькие деньги – для моего героя значит «съездить и справить удовольствие»; машину свою он знает, как «собственную руку: когда в ней что болит и когда пора стричь ногти»; в заднем мосту приспособил цилиндрическую пару и сказал через «е»: «Модерн!»; опоздав на занятия в вечернюю школу, герой боится упрека учителя, потому что «для взрослого человека упрек, что для пацана порка»; об отношении шоферов к деньгам сказал: «Мы народ простой: скупиться не скупимся, но и кидать не кидаем»; сравнивая газетную информацию с той, которая идет от знаменитых шоферских разговоров на дорогах, заметил, что «разговоры разговорами, а у печатного слова своя цена». А вот несколько оборотов, принадлежащих его жене Марии Никаноровне: «Одно плохо, что дети не промежду нас с Мишей, а все со мной да со мной»; «Овощи – это его сухота́, как-никак, а он с машиной!»; «В наших расходах Миша меня никогда не учитывает, в нем  э т о г о  нет».

Но довольно. Не знаю, хорошо ли, плохо ли услышал я своих героев, умело передал их язык или скверно, но стремление у меня было. Кстати, техника применения «живой речи» у нас, журналистов, тем более у публицистов, несколько иная, чем у прозаиков. Мы относительно реже пользуемся прямой речью, начиная с тире и щедрого абзаца, – и места жалко, и, кажется, вроде бы теряем в публицистичности. Чаще мы вводим чужие речевые обороты в собственный авторский текст, взяв их в кавычки и как бы иллюстрируя факт существования героя, его манеру выражать свои мысли. Я, например, пытаюсь делать это так: не «ввожу» героя в текст, могу даже не упомянуть его в каком-то отрывке, лишь кавычками отмечаю его фразы, но у читателя, надеюсь, не бывает сомнений в том, кому эти фразы принадлежат. Нет, это не абсолютный рецепт. Разумеется, и в публицистике возможна прямая речь, и не забыли мы, как ставить тире перед абзацем, но я говорю о дополнительной возможности сохранять речевую характерность героев, экономя при этом дорогую газетную площадь.

4. «Большинство наших поэтов, – писал М. Горький, – к сожалению, работой над языком не занимаются, и стишки у них (в применении к журналистам можно, наверное, сказать: статейки. – В. А.) серенькие, жестяные. Меди нет, нет серебра, не звенят они, не поют». В другом месте я нашел у Горького: «С языком вообще происходит то же самое, что с нашими костюмами. Мы не так одеваемся, как должны одеваться. Нужно одеваться ярче. К чему эти серые и черные пиджаки?»

Я понимаю эти слова не как призыв к «серебряному звону», к лакировке действительности, а как заботу о сочности, образности, силе языка. Мол, не обязательно пой тенором, дорогой товарищ газетчик, можешь петь басом, то есть бичевать недостатки, ругаться, спорить, но даже ругань твоя должна быть одета не в серый, а в яркий по цвету пиджак, иначе ее не заметят.

Откуда появился термин «беллетристика»? От французского «бель летр», что означает в переводе «красивое слово». В чем же, спрашивается, его «красота»? Можно ли считать красивыми словами только «прекрасный», «достойный», «передовой», «умнейший», «розовый», а вот такие, как «черный», «глупый», «отсталый», «уродливый», – некрасивыми, изъятыми из употребления в беллетристике? Нет, конечно! Красота слова – в его точности, звучности, ясности, какие бы светлые или темные стороны жизни за ним ни стояли.

Итак, умение одеваться в «яркие пиджаки» – вот что, полагаю, нам нужно, чтобы стать мастерами журналистики.

5. И еще: умение избегать штампа. Что греха таить, мы слишком часто оказываемся в плену у штампа, «газетизма» – за примером, как говорится, ходить недалеко: сама эта фраза содержит два штампа, с поразительной готовностью сидящих на кончике языка и срывающихся так легко и непринужденно, что нужно усилие для того, чтобы избежать их, а не для того, чтобы ими воспользоваться. Замечу попутно, что говорить и писать о штампах уж очень рискованно: необходимо тщательно следить за собственным языком, к которому у читателя немедленно возникает повышенный интерес, и – не дай бог!..

Вот наиболее часто встречающиеся «газетизмы»: «а воз и ныне там»; «Петр кивает на Ивана…»; «доколе с этим будут мириться?»; «ответ не заставил себя ждать»; уже упомянутые мною «что греха таить» и «за примерами далеко ходить не приходится»; «труженики полей», «работники прилавка», «разведчики недр», «люди в белых халатах», «флагман индустрии», «черное золото», «белое золото» и т. д. – несть им числа, и даже «несть им числа» – тоже газетный штамп.

А есть еще такие штампы: если взгляды – то внимательные, которые непременно бросают; если речи – то пламенные; поцелуи – звонкие; походки – мужественные; звуки – манящие; то, что в сознании, – проносится; страстью – обуреваем; если на стуле – то примостился; и так можно до бесконечности. А. Чехов однажды перечислил то, что чаще всего встречается в романах и повестях: «Граф, графиня со следами когда-то бывшей красоты, сосед-барон, литератор-либерал, обедневший дворянин, музыкант-иностранец, тупоумные лакеи, няни, гувернантки… Бесчисленное множество междометий и попыток употребить кстати техническое словцо». У каждого времени, по-видимому, свои отштампованные герои и ситуации, и вот уже на смену графу пришел дед-колхозник с милыми чудачествами, шеф-консерватор, противостоящий молодому ученому-прогрессисту, рассеянный академик, говорящий «э-э-э, батенька», интеллигент-очкарик с развитой мускулатурой, адвокат-циник, рабочий – продолжатель династии, у которого на лице играют желваки, и т. д.

Впрочем, кое-что осталось и от прошлого: как были сто лет назад «бирюзовые и бриллиантовые глаза, золотые и серебряные волосы, коралловые губы, золотое солнце, серебряная луна, яхонтовое море, бирюзовое небо и т. д.», перечисленные Л. Н. Толстым в числе литературных штампов, так и сегодня существуют, украшая собой наисовременнейшие произведения.

Ну хорошо, а в чем дело? Каков механизм рождения штампа? А. Серафимович сказал, что все это заезжено, «избито это и тысячу раз повторялось». Но, прошу меня простить, как же не повторяться? Если море – синее, его ведь не назовешь оранжевым, и если луна серебряная, она была такой тысячу лет назад и будет столько же, если не больше! Между тем получается, что все написавшие «море синее» – штамповщики?

Сомневаюсь. Потому что повторяемость – всего лишь внешний признак штампа. А должен быть какой-то внутренний! Штамп – не эстафетная палочка, передаваемая от одного журналиста другому. И не обручальное кольцо, которое бережно хранится в литературной семье, как дорогая реликвия. Другое дело, если бы штампы рождались сознательно, если бы имелся каталог наиболее употребимых литературными бабушками и дедушками понятий, эпитетов, образов и сравнений, а внуки терпеливо переписывали бы их в свои нетленные творения! – и то я сказал бы, что истинные ценности хранить не грешно, а эстафетную палочку передавать в иных случаях даже полезно.

Беда, мне кажется, в другом.

Штамп – это прежде всего стереотип мышления, свойство, присущее людям малоспособным, малокультурным, малознающим и малограмотным, спасительное средство, по крайней мере для тех, кто не желает или не умеет думать. Кто берет готовое. «Домашняя птица? – Курица! Фрукт? – Яблоко! Великий поэт? – Пушкин! Море? – Синее! Луна? – Серебряная!» Все правильно, но все готово. Замечено с первого взгляда, а иногда и вычитано, отпечатано в голове с чужой матрицы. Не переварено. Не прошло через мозг и чувства автора и потому сказано или нанесено на бумагу без размышлений, с оставлением серого вещества «при своих». То, что луна не только серебряная, но и молодая, увидят не все, а то, что ее «без спутника и выпускать рискованно», увидел один В. Маяковский. (Знакомый врач, человек талантливый, поглядев на ущербную луну, сказал: «Какая-то артрозная!») И Днепр, конечно, чуден при тихой погоде – допускаю, кто-то отметит это обстоятельство, но вот то, что «не зашелохнет, не прошумит», оказалось по силам только Н. Гоголю. Стало быть, повторяемость, я думаю, не главный критерий штампа, это всего лишь следствие, причиной которого является стереотип мышления, точнее сказать, бездумность и бесчувственность.

Кроме того, штамп – это неспособность к фантазии. М. Горький писал: «Воображение (кроме наблюдения, изучения, сравнения) – один из наиболее существенных приемов литературной техники, создающей образ. Работа литератора, вероятно, труднее работы узкого специалиста, например, зоолога. Работник науки, изучая барана, не имеет необходимости воображать себя самого бараном, но литератор, будучи щедрым, обязан вообразить себя скупым, будучи бескорыстным – корыстолюбивым стяжателем…» Горький безусловно прав: то, что мы создаем без перевоплощения, оказывается далеким от действительности, формально-умозрительным, лишенным внутреннего динамизма, нарочито вычурным и не более «живым». Как штампованные часы.

Есть такой термин у литераторов: «высасывать из пальца», «писать из чернильницы». По очень точному определению К. С. Станиславского, штамп – попытка сказать о том, чего не чувствуешь. Можно добавить: или не знаешь, или не видел, или натурально не вообразил. Так, например, А. Грин не видел того, о чем писал, однако умел жизненно вообразить. И Л. Фейхтвангер не жил во времена Иосифа Флавия, но и он «натурально вообразил», что было в ту пору. Обращаясь к актерам, Станиславский часто восклицал: «Не верю!», поскольку актер штамповал образ. А когда Горькому попал на глаза рассказ молодого автора, в котором была фраза: «Звук рвущегося кровяного комка мяса», он спросил: «Вы слушали такой звук?» У того же автора «сочный тенор вибрировал, как парус», и Горький категорически заметил: «Не натурально». «Омнибусы орут, – написал молодой П. Сажин, – как заблудившиеся мастодонты», что, с моей точки зрения, звучит красиво, оригинально и, по крайней мере, свидетельствует о воображении автора. Только, увы, о воображении формальном, не основанном хотя бы на каких-то приблизительных данных, и поэтому, вероятно, Горький спросил автора: «Где вы слышали, как орут мастодонты?» Отсюда, от этой вычурности, до штампа еще меньше, я думаю, чем полшага. Пушкин писал: «Должно бы сказать: рано поутру – а они пишут: Едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба – ах, как все это ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее».

Беда штампов еще в том, что они, даже при внешней своей красивости и «складности», не рождают у читателя никаких ощущений, никаких ассоциаций, никаких мыслей. Это писание невидимыми чернилами. Это песня не только без слов, но и без музыки. Мне рассказывали, что во время праздничных демонстраций в одном провинциальном городе с трибуны кричали в мегафон лозунг, утвержденный местным начальством: «Долой врагов капитала! Ура, товарищи!» И демонстранты, проходя мимо, дружно отвечали «ура!». Четыре года лозунг был в списке, лежащем перед диктором, четыре года его кричали с трибуны, сколько тысяч человек ответствовали «ура!», пока кто-то один не вник в смысл произносимых слов: «Долой! Врагов! Капитала!» – стало быть, долой нас самих, так как мы и есть враги капитала. Увы, штампы никогда не воспринимаются умом, они всего лишь внешний знак, рассчитанный на стереотипную реакцию.

Подводя итог разговору о языке, надо бы пропеть гимн жестокой требовательности журналиста к слову, к тем «семи нотам», из которых он слагает свое произведение. Как мы ухитряемся из такого, казалось бы, ничтожного по объему источника извлекать целые водопады слов – «ему непостижимо», как любил говорить один известный фотокорреспондент, мой добрый товарищ. Нет, надо решительно сузить отверстие, через которое мы выливаем слова на бумагу, надо учиться их цедить, чтобы каждое слово было «взвешенным».

«Искусство писать хорошо, – цитирую запись из дневника Л. Н. Толстого, – для человека чувствительного и умного состоит не в том, чтобы знать, что писать, но в том, чтобы знать то, чего не нужно писать».

Диалог. Кто возразит против того, что специфика газетной полосы создает для журналистов дополнительные трудности в сравнении с беллетристами? В самом деле: на относительно малом пространстве им нужно добиваться максимальной убедительности. Сама жизнь заставляет «густо писать», не зря многие ведущие журналисты занимаются тренажем – сочиняют стихи, отнюдь не предназначенные для публикации, а всего лишь приучающие к экономии слов. Кстати сказать, из весьма посредственных поэтов (тем более из хороших!) довольно часто получаются сносные публицисты.

Но вернемся к «чистым» газетчикам. К сожалению, достоверно и убедительно изложив ситуацию, они иногда разрушают все, что создали, каким-нибудь одним-единственным диалогом. Очень обидно!

Увы, не живые мы пишем диалоги. Сконструированные искусственно. Построенные на «лобовом» принципе, на котором их в жизни никогда не услышишь. «Который час?» – спрашиваем мы героя, и герой отвечает нам: «Половина второго». Две строки в газете. Отдать больше места под диалог вроде бы жалко. Но если максимально приблизить его к истинно разговорному, если уйти от вынужденного лаконизма, надо бы написать так:

– Который час? – спросил я Имярек.

– Вы разве торопитесь? – сказал он.

– Да нет, – смутился я, – всего лишь проголодался.

– Половина второго.

Четыре строки, но – правда. Читатель верит, что был именно этот разговор, что автор смутился, а герой едва не обиделся. По-моему, это чрезвычайно важно для нас, поэтому, работая над диалогом, мы не должны забывать: не только смысл произносимых слов рождает у читателя ощущение достоверности происходящего, но и психология говорящих, их настроение, их, если угодно, физическая возможность произносить те или иные фразы. Иногда мы позволяем себе ли, нашим ли собеседникам говорить без перебивки целые монологи, совершенно не учитывая того, приятные или неприятные слова звучат в нашем или чужом исполнении, по характеру ли они нам и нашим собеседникам. А ну как наш герой вспыльчив и невыдержан, и мы об этом уже сказали читателю, и вдруг заставляем вспыльчивого героя спокойно выслушивать чью-то длиннющую тираду, будто он каменный сфинкс, тем самым противореча собственным словам, характеризующим его образ.

Да, очень жаль тратить газетную площадь на «живой» диалог, но лучше, с моей точки зрения, тогда совсем за него не браться. Приведу несколько примеров. Вот диалог, взятый из одного очерка, опубликованного в «Комсомольской правде» и принадлежащего перу весьма опытного журналиста:

«Она жила в Минске, училась на первом курсе пединститута, а тут – призыв на целину. «Перехожу на заочное. И – еду! Решение окончательное, отмене не подлежит». Дом уже казался далеким прошлым. А впереди – «цветные мечты», Катя излагала Андрею Мурашову, рослому парню из-под Воронежа, свесившему голову с верхних нар:

– Мне представляется, что это будет за город. Точнее, агрогород, где городские удобства сплетутся с прелестью природы. Белые дома среди зелени, озеро в центре… А вокруг поля. Все пшеница, пшеница… Желтая. И разрезана она на квадраты лесными полосами.

Мурашов хотел сказать: «Картина с плаката». Но не решился обидеть соседку и согласился:

– Будет, конечно, город.

– И будет там школа с большими окнами. Я закончу институт и начну учить в ней детей.

– Так пацанов-то нету, – усмехнулся Мурашов.

– Сейчас нет, но со временем будут.

Она так и уснула, девчушка в брючках и пестреньких носках. Прикрыв ресницы, Мурашов смотрел на нее и тоже думал, как оно все будет…»

Диалог этот, возможно, необходимый, его служебная задача нам ясна: едут люди на целину, мечтают о будущем, как-то представляют его себе, а потом очеркист, вероятно, либо подтвердит реальность этих представлений, либо опровергнет. Но как искусственно сконструирован разговор! Он происходит в поезде? Молодые люди лежат на полках? А если на «нарах», то где? Они, наверное, шепчутся, чтобы не разбудить окружающих? И сам факт этот может что-то добавить к беседе, как-то окрасить ее задушевностью, доверительностью, но где все это? Почему никто из соседей не скажет раздраженно: «Погромче не можете?» И почему Мурашов «про себя» думает, что представления девушки – «картина с плаката», почему стесняется сказать это вслух? Не потому ли, что его реплика обязана потянуть за собой то ли согласие собеседницы, то ли возражение и на них нужно место в газете, а места – нет? Зато автор очерка, прекрасно ощущая картинность и плакатность девушкиной мечты, с помощью размышлений Мурашова «про себя» дает понять читателю, что и он не дурак, и он заметил банальность, – однако дальше этого не пошел. И дело тут не в способностях автора, а, скорее, в технологии его работы. Если журналист «услышал» речь героев, запомнил ее или записал в блокнот, ему нет нужды потом искусственно конструировать диалог. Впрочем, все же лучше записывать, нежели запоминать: по памяти восстановленные диалоги обычно теряют достоверность в сравнении с «натуральными».

Но вот еще один диалог из того же очерка:

«Рядом с Иваном Рудским, тоже в почете, сидел дядя Яков. И, как водится в застолье, после третьей рюмки переводил разговор на дела:

– Мы, Иванович, в старину так сплошняком степь не пахали.

– Еще бы, на быках много не наработаешь.

– Слов нету, не наработаешь… Однако тут гвоздь в другом месте забитый. Ты слухай, что я скажу, да мотай на ус.

– Так, можно, – закусывал Иван. – Трехполка теперь в моде. Другие времена… Давай еще по одной.

Несли и несли подносы с графинами, рвали мехи гармонисты, плясала молодежь…»

Тоже служебный разговор, очень важный для автора, тоже работающий на главную мысль очерка, но сделан куда основательней, реалистичней, приближенней к действительности. Степень достоверности его неизмеримо выше первого процитированного диалога.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю