Текст книги "Кто ищет..."
Автор книги: Валерий Аграновский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)
Утром того дня, на которое было назначено общее собрание, Марина Григо кормила во дворе станции кота Джона. Кот принадлежал Игнатьеву. Два года его звали Дженни, пока случайно не выяснили, что он мужчина. Так из Дженни он превратился в Джона, хотя ему было все равно.
Он здорово ловил крыс. Когда-то, до него, они нагло шуровали по станции, а тут не выдержали и однажды, собравшись, дружно покинули жилой и рабочий бараки и перебрались в поселок, оставив следы на снегу. Джон горевал недолго и принялся за ласточек. Станция была, пожалуй, единственным местом в округе, где водились ласточки. Все началось с одной пары, которая, откуда-то прилетев, прижилась, а потом их стало больше пятидесяти. Джон бил ласточек артистически: влет. Он был истинным извергом, ему за это крепко доставалось, у него даже деформировалась голова и приплюснулась морда: настоящий пират, еще бы черную повязку на левый глаз, прищуренный от битья, и пистолет за пояс. Избил Джона Игнатьев, который очень любил ласточек, но, вопреки всякой логике, кот души не чаял в Игнатьеве: всегда провожал его на работу и встречал, терпеливо высиживая у дверей рабочего корпуса. Правда, был еще один человек, к которому Джон относился душевно: Марина Григо. Но это было как раз естественно и объяснимо, поскольку только она кормила кота из собственных рук, освобождая его от необходимости добывать себе пищу трудом.
Джон был очень хитер. В течение дня он демонстрировал окружающим полное презрение к ласточкам и даже мертвых птиц обходил за триста шагов. Зато ночью, когда все укладывались спать, он брал пистолет, перевязывал глаз черной лентой и гнусно пиратствовал. Застукать его за этим делом никак не могли, но следы пиратства в виде ласточкиных перышек на хитрой морде Джона Марина обнаруживала довольно часто.
Так вот она кормила Джона, когда подошел к ней лаборант Володя Шитов, молча постоял рядом, а потом сказал, не отрывая взгляда от кота, как будто обращался к Джону:
– Это верно, что вы все ходили в райком?
– Верно. А что?
– Да нет, просто так, – сказал Володя, погладил Джона и ушел.
Много позже он сказал мне, что именно тогда, утром, после короткого разговора с Мариной Григо, он окончательно решил для себя, с кем будет на собрании: не с мэнээсами. При всем своем желании Володя никак не мог понять логику их борьбы. Чего они хотели? Разговор с ними на эту тему не получался, они сторонились всех сотрудников станции, в том числе и Володи, а Игнатьев с Диаровым, которые перед собранием специально переговорили с Шитовым, дали довольно четкое объяснение: мол, мэнээсы рвутся к власти, хотят всех подмять под себя, сводят личные счеты. С кем? С Игнатьевым? Его как руководителя Володя считал знающим человеком, в своем деле «тумкающим». Правда, Антон Васильевич был груб, несдержан на слово, «не всегда терпим», однако это вовсе не значило, что надо было подавать «коллективку» об уходе. Внешне – по крайней мере, так казалось Шитову – дела у мэнээсов складывались удачно, особенно у Карпова и Гурышева. Один имел почти готовую диссертацию, другой был занят лабораторией, несколько месяцев бился за реактивы и оборудование, достал их наконец, прекрасно наладил дело и вдруг полез в такую кашу! «Ну ладно, – думал Шитов, – Марина Григо в нее полезла, так у нее, быть может, есть основания, она, быть может, действительно не ладит с Игнатьевым и сводит с ним какие-то личные счеты. А Гурышев? Кроме как потерять, он ничего в этой драке не приобретет, и, если он не дурак – а он не дурак! – какие такие «особые» соображения заставляют его действовать с Мариной заодно? Нет, это не борьба. Это показуха!» А коли так, коли мэнээсы решили почему-то и для чего-то всех попугать, Володя считал этот метод недостойным. Кроме того, его возмущал поход мэнээсов в райком партии, где они «положили пятно на весь коллектив», как сказал ему Диаров, и Володя поверил шефу, потому что и сам понимал: если не для «пятна», то зачем еще ходить в райком накануне собрания?
Когда председательствующий Диаров открыл прения, выразительно посмотрев при этом на Володю Шитова, Володя поднял руку и выступил первым. Начал он робко и неуверенно, стесняясь сотрудников станции, – такой явки он прежде не помнил, – неловко чувствуя себя в присутствии руководителей района, в полном составе пришедших на собрание, и глядя на удивленно-презрительные лица мэнээсов. Но потом разозлился, повысил голос, и поздно ночью Диаров даже похвалил Володю, сказав, что тот выступал с «огоньком, как и подобает комсомольскому вожаку». Когда же сел Володя Шитов на свое место, душа его вновь разорвалась на части, потому что, в сущности, он толком ни черта не знал, а в действиях мэнээсов не было ничего такого, за что их надо было бы казнить. Слушая других выступающих и чувствуя, что начинается настоящий шабаш, а первый камень бросил не кто-нибудь, а именно он, Володя уткнулся глазами в пол, чтобы не встретиться с мэнээсами взглядом. Они вели себя очень сдержанно, с большим достоинством и тоже «брали слово». Диаров часто их перебивал, требуя, чтобы они говорили «по существу», а «существом» он считал их дезертирство и коллективный уход с работы, однако они спокойно и настойчиво продолжали говорить о порядках на станции, о стиле руководства, о судьбе науки.
Начали в пять, кончили в одиннадцать вечера. Выступили все, кто присутствовал, кроме одного человека, которым был секретарь райкома комсомола Боря Корнилов: он неподвижно сидел в первом ряду, что-то писал в своем маленьком самодельном блокноте, вырезанном из обычной тетради, может быть даже хотел выступить, но передумал, так как его точку зрения выразил в короткой речи «сам Кулешов», и ни разу не поднял прекрасные глаза на мэнээсов. Вся троица была единодушно осуждена за «коллективку», им дали официальное звание «дезертиров», так и написали в окончательном решении, а когда народ стал выходить из зала, кочегар Ярыгин, за которого будто бы мэнээсы дежурили в кочегарке, когда он якобы пьяный лежал без чувств, прокричал: «Гнать их отседова в шею!» – и Диаров, наклонившись к секретарю райкома партии Кулешову, шепнул ему в самое ухо: «Глас народа».
Вот и все.
Теперь я хочу предложить читателю свидетельство очевидца, в котором содержится, ну, что ли, официальная оценка события. Рассказ председателя исполкома Евгения Мефодьевича Грушина я записал дословно.
«Как говорится, – начал Евгений Мефодьевич, – и я в курсе дела: на собрании сидел, в прениях участвовал. Но чтобы вы меня лучше поняли, начну с общих мест.
У нас на Крайнем Севере, в нашем поселке, условия жизни таковы, что газа нет, воду возим за двенадцать километров, а чаще топим снег или лед, дома все деревянные, стоят с тридцатых годов, и семьдесят процентов из них в аварийном состоянии. К чему я? А вот к чему. Семь лет живу я на Севере, а только последние три года в квартире. Ехал сюда, мне, конечно, всё обещали, и даже сыну детсад. А приехал: ни квартиры, ни жене работы, ни детсада. Между прочим, перевели меня сюда сразу председателем исполкома, а район наш – это двести шестьдесят тысяч квадратных километров, Камбоджа, к примеру, всего сто восемьдесят, – чем я не король? Король-то король, а полгода со всей семьей прожил в рабочем кабинете, где у меня сидели шесть человек моего аппарата.
А нынче что? Приезжает молодой специалист и с первого дня начинает бурчать: того нет, этого… Время, скажете, другое? А это как посмотреть! Время, оно не абсолютное понятие, оно тоже зависимое: на материке – одно время, на Крайнем Севере – другое. Вот так-то. И если молодому специалисту приходится дежурить в кочегарке, зачем гнушаться такой работой? Чванство это. Зажрались, извините за выражение.
Но это еще не все. Мне Диаров перед собранием сказал, что у каждого из мэнээсов есть своя корысть, поэтому они и подняли борьбу против Игнатьева. Диарову я не поверил, а понял дело так, что молодые били на ускорение работ, желая в двадцать пять лет уже стать кандидатами, а в заторможенности обвиняли Игнатьева. Ежели так, то вина их половинная, а другую половину я отдаю Игнатьеву. В мерзлотоведении я ничего не смыслю, но знаю, что наука эта важная. Даже крохотный успех поднимает человека на щит. И это, естественно, затмевает его сознание. А когда оценка деятельности идет только по научной линии, человека тут легко проглядеть, – вот в чем вина Игнатьева и тех, кто стоит над ним.
Опять же с другой стороны: жили мэнээсы в таких условиях, которые многим другим не снятся. Чего им не хватало? У каждого – комната, лаборатория – под ногами, настоящий клад, рай, если хотите. Это же сотни диссертаций! – без скандалов: на всех хватит.
Но люди они неумелые. Стали бить Игнатьева не за то, за что надо было, и получился у них Игнатьев подлец. А вы с ним поговорите душевно, и вы поймете, что он не такой. Я в молодости тоже как-то попер против своего начальника, – спасибо, обжег он меня, но не изжарил, и теперь я век ему поклоны слать буду, он для меня вроде отца.
Короче, всю историю на станции я расцениваю так: горячность молодых столкнулась с нечуткостью руководителей. Сначала мы тут, в районе, решили: пусть мэнээсы переоценят свою позицию, возьмут назад заявления и спокойно работают, а Игнатьев с Диаровым пусть сделают для себя выводы. И пусть все вместе занимаются делом. Но молодые не согласились. Жажда крови! Подавай им Игнатьева на блюдечке с золотой каемочкой! Меняй все порядки на станции, перекувыркивай всю науку с ног на голову!
А мы так не можем. Разобраться надо. Вот пусть коллектив и разбирается. Диаров, правда, вел собрание излишне резко, мы ему с Кулешовым потом это сказали, но главное в другом: коллектив дал оценку, мы обязаны к ней прислушаться».
Наше повествование идет к концу. Карпова уволили на второй день после собрания, так и написав в трудовой книжке: за дезертирство. Он сложил чемодан, и вся троица некоторое время жила в комнате Гурышева: двое сидели на вещах и ждали Алексея. Они решили держаться вместе, чтобы вместе потом «искать правду». Почва под ними качнулась, вера в справедливость поколебалась, и только взаимная поддержка помогла им устоять на ногах. Марина не рыдала в истерике, ребята не запили, но ожесточились, и всем им казалось, что где-то еще узнают о них, а узнав, помогут восстановить истину. Ведь так элементарно: плохие люди руководят станцией! Забот-то всего: снять их с занимаемых должностей! Неужто не ясно? Им казалось, что действуют они открыто и честно, без всяких хитростей, и когда Игорь Коханов, молодой журналист из «Областного комсомольца», сказал Марине Григо перед отъездом с «мерзлотки»: «Все же вы дураки: поперли против системы!» – она искренне возразила: «Не знаю, как в других местах, а у нас не система, а Игнатьев с Диаровым».
Через несколько дней после собрания из Москвы вернулся в Областной директор института Николай Ильич Мыло. Из благородных побуждений, как мне кажется, чтобы спасти мэнээсов от «коллективки», а станцию от возможных в будущем комиссий, он пригласил Алешу Гурышева в Областной для «разговора». Гурышев с негодованием отказался ехать, и третий приказ следующим утром повесили на доску объявлений.
Сотрудники станции сначала удивлялись, видя, что уволенная Григо ждет двоих мэнээсов, а двое мэнээсов упорно ждут одного Гурышева, а потом стали задумываться. К Марине подошел в поселке Аржаков и сказал: «Ты прости меня, Марина, но сама понимаешь: семья…» Потом ей встретился Володя Шитов, она спросила: «Ты действительно так думаешь, как говорил на собрании?» – и Володя, парень честный и неплохой, сказал: «Но и вы дураки».
Вездехода Игнатьев мэнээсам не дал. Они своими ногами пришли в поселок на автобусную станцию, и там они увидели Борю Корнилова. Он словно ждал их, решительно подошел и молча отдал Марине конверт: «Не хочу по почте». Марина глянула, прочитала адрес: «ЦК ВЛКСМ. Отдел науки». «Ты все обдумал?» – спросила Григо. «Можешь прочитать, не запечатано», – ответил Корнилов, кивнул головой и медленно направился в свой райком.
Пришел автобус, мэнээсы погрузились и, провожая глазами невысокую трубу кочегарки, сложенную из пустых бензиновых бочек, отправились на поиски правды.
Уехали.
Вскоре на станции появился Рыкчун. Состоялось еще одно собрание, на котором тот же коллектив должен был обсудить и, наверное, осудить своего «порученца». Но общая атмосфера была какая-то неопределенная. Никто толком не знал, как расценивать дружный отъезд мэнээсов: как их поражение или как победу? Все окончательно запутались в вопросе о том, кто теперь кому враг, кто кому друг, кого еще надо миловать, а кого казнить.
Рыкчун, конечно, тут же сориентировался. Он повел себя на собрании гордо и даже заносчиво и заявил потрясенным сотрудникам, что отныне будет пить не менее литра зараз, что он купил в Областном гантели и эспандер, начнет тренироваться, чтобы лупить не одного, а сразу пятерых. То ли смеяться над Рыкчуном, то ли плакать, то ли простить ему дурацкое выступление, то ли вздуть за него, – впрочем, какое все это имело теперь значение?
Важно было то, что мэнээсы уехали, и конфликт, таким образом, оказался исчерпанным.
Романтика, романтика… Мы часто говорим о ней, почему-то забывая, что голая романтика – это билет в два конца, туда и обратно: кто за одной романтикой приехал, тот скоро сбежит. Человек останется на Севере лишь тогда, когда этот трудный край удовлетворяет все его потребности – и романтические, и меркантильные, и честолюбивые. Потому что Север – это не просто красоты природы, не просто радости созерцания, но и множество огорчений; не просто «дым от костра», воспеваемый в песнях, но и «комарик» в несметных количествах, и холод, и консервы, и чувство оторванности от материка; не просто мечтательное небо над головой, но и реальная земля под ногами, по которой надо ходить, на которой надо трудиться, в которую можно лечь. Чтобы все это познать да все это принять, одной романтики мало.
Специалисты на Крайнем Севере редкость, они на вес золота, их берут иногда без разбора и выбора, прощают им прежние грехи и, авансом, будущие и держатся за них крепко.
А тут сразу троих – и отпустили?
Да каких троих!
19. ПРОДОЛЖЕНИЕ ЗА ОБЕДЕННЫМ СТОЛОМПотом мы все, за исключением Вадима Рыкчуна, сидели за общим столом, – напомню, что вслед за мной на станцию приехали из Москвы мэнээсы и я обещал читателю еще в начале повествования, что вернусь к прерванному обеду. Итак, сначала мы вели непринужденный разговор, передавали друг другу тарелки, и локти каждого касались локтей соседей. Дипломатический обед до поры до времени шел в «дружеской» атмосфере.
Единственным человеком среди нас, ничего не знающим о происшедших на станции событиях, был главный инженер треста, который, пользуясь оказией, предложенной Диаровым, приехал из Областного. Он должен был выяснить, куда убежала вода из искусственного водохранилища, построенного его трестом на территории района. Главному инженеру было весело на словах, но грустно на душе, потому что утекли два миллиона рублей, а виноватых не находилось, он сказал: «Ведь так не бывает!» Раскопки, которые он предпринял еще дома, в тресте, привели его к элементарному учебнику по мерзлотоведению, в котором он нашел объяснение утечки. «Ай-яй-яй! – сказал инженер. – Чего же это раньше мы не пришли к вам за консультацией!»
Он взял на себя обязанности тамады. Первый же тост, явно желая польстить присутствующим, он поднял за то, что научный сотрудник – это, конечно, не примитивный инженер, а двумя этажами выше. Почему? Вот почему. Если к руководителю треста придет молодой инженер и скажет, что не желает строить плотину, а желает строить жилой дом, он ответит ему: «Ты что, луку наелся?» – в том смысле, что, мол, сошел с ума. А вот молодой ученый, в отличие от инженера, имеет свободу выбора, иначе наука никогда бы не сдвинулась с места. «Лафа» по сравнению с инженерией! – сказал тамада, не заметив, как все сидящие за столом переглянулись. – Но все же я надеюсь, что вы на минуточку отложите свою науку и поможете мне сохранить воду. За содружество науки и практики!»
Все промолчали.
– Вот ты говоришь, – первым отреагировал на тост инженера Диаров, – что ученый сам собой командует. Это все из области рассуждений. В действительности молодой специалист должен по крайней мере год работать без собственной темы: учиться!
– А потом? – сказал инженер.
Диаров продолжил:
– А вот у некоторых молодых бывают сплошные претензии: все в «стружку», мол, идет, в «стружку», хотя принцип молодого специалиста – «бери больше, тащи дальше»!
– Вы забыли, Сергей Зурабович, – прервал его Карпов, – что был специальный ученый совет института, посвященный недопустимости многотемья.
– Подумаешь, ученый совет! – сказал Диаров. – Ты помнишь, Марина, я однажды поручил тебе работу по градиентам? Думаешь, я не знал, что результаты пойдут в «стружку»? Знал. Хотел, чтоб ты училась. И где, скажи мне, «стружки» не бывает? Всегда рискуем.
– Извините! – сказала Григо. – Мои материалы по градиентам до сих пор лежат нетронутыми. Вы их даже не посмотрели! А вдруг они дельные? Если же вы хотели, чтобы я училась, зачем дали мне неправильную методологию исследования? Я вам тогда же об этом сказала. Забыли? А что вы мне ответили?
– Что?
– Вы сказали: продолжай работу!
– Ты это зря, – сказал Диаров. – Я не пьяный, чтобы посылать людей на дело, которое козе под хвост.
– И между тем я все же лезла в воду во время шторма, чтобы доказать вам…
– Героиня какая! – перебил Диаров. – Тебе надо эпический роман посвятить. Потерпи, я сам напишу!
– …чтоб доказать вам, что ваша методология – чепуха, а ваше задание никому не нужно!
– Ну ладно, – сказал главный инженер. – Давайте выпьем. Не знаю, как вы, а я считаю, что если для молодого ученого все, что он делает, – учеба, то надо и с другой стороны подойти: и его желание выслушать. К чему-то душа у него лежит, к чему-то нет… Если работа делается с удовольствием, то и науке плюс, и делу польза, и учеба в охотку. Выпьем!
– Такие разговоры, как мы ведем, – чванливо сказал Диаров, – могут иметь место в комбинате куриного питания. Подлей-ка, Игнатьев, так уж и быть – выпью. А ты, Марина, Дон Кихота из мэнээсов не строй. Дон Кихот добрым был, а вы вели борьбу на уничтожение. А у него, – он кивнул на Игнатьева, – двое детей. Об этом подумала? Уж если воюете с ветряными мельницами…
– Ветряные, говорите?! – воскликнула Григо.
– …то думайте о последствиях!
– А хоть бы и ветряные, – сказал Гурышев. – Разве это хорошо, что вы кучу мельниц понастроили? Пока мы с ними воевали, дело стояло. Не по-хозяйски получается. Только и пользы что закаляли свои характеры.
– Тоже неплохо! – мрачно заметил Диаров. – Зато знаний прибавилось. Ты хоть теперь аллювий от морены отличить можешь.
– А вы флювиогляциал от аллювиальных отложений отличите? – спросил вдруг Карпов, и научный руководитель станции, отодвинув стакан, резко поднялся из-за стола и вышел.
«Ох, зубастые, черти!» – подумал я, только сейчас впервые увидев, как трудно с ними было Диарову.
Чего скрывать, мои симпатии уже давно были на стороне мэнээсов, хотя я и понимал, что действовали они неумело, иногда даже глупо, что другой бы на их месте был осторожней, разборчивей в поступках – и тогда потерял бы, наверное, всю их симпатичность.
Обед в тесном «семейном» кругу лопнул…
20. ТРИ ИСПОВЕДИЧерез несколько дней Игнатьев предложил мне выехать в тундру, в отряд Бориса Мальцева, молодого лаборанта, совсем недавно окончившего МГУ и всего полгода работающего на станции. Ну что ж, в тундру так в тундру.
Мы стали готовиться в путь. Мы – это механик «мерзлотки» Петр Петрович Андреев, которого все звали Петровичем, Игнатьев, решивший меня сопровождать, и я. Была весна, самое ее начало, а снег в тундре лежит до мая месяца, и потому экипировались мы по-зимнему. Мне дали три пары шерстяных носков, портянки, высокие резиновые сапоги – такие высокие, что прямо до пояса, и я, надев их, подвернул наверху, и стали они похожи на мушкетерские ботфорты. Потом надел я свитер, поверх него зеленый штормовочный костюм, на куртке которого, у плеча, был нарисован черными чернилами черный кот с изогнутой спиной и длинным вытянутым хвостом (штормовка принадлежала Диарову!), поверх костюма ватник… и что еще?.. налил чернилами свою верную «шпагу» – и полез в вездеход. Он уже стоял возле жилого барака, и, когда он подходил, я заметил, что в вездеходе было что-то неотвратимое, в его медлительности и неповоротливости, и почему-то подумалось о танках, которые, наверное, тем и были страшны на войне, что шли медленно, а не летели как угорелые.
Провожать нас особенно никто не провожал – так, помахали нам на дорогу сотрудники станции, которых отъезд наш застал на улице, да кот Джон с Мариной Григо, причем Марина, откуда-то появившись, жестами предупреждала меня, чтобы я не очень поддавался чарам Игнатьева, жесты были неопределенные, но смысл их я понял, и вездеход двинулся.
Джон отстал от нас только в поселке. Мы проехали по главной улице, носящей имя героя-летчика, погибшего во время войны и жившего когда-то в этих местах, а по ту сторону поселка Игнатьев приказал Петровичу остановиться. Рядом была буровая, законсервированная до зимы.
– Опять украли, – без сожаления констатировал Игнатьев, обойдя буровую и показывая мне остатки цветных проводов, снабженных устрашающей надписью: «Не подходи! Убьет!» – Надо же, – сказал Игнатьев, – ничего их не пугает: грамотные! Они из этих проводов пояса себе вяжут. Как дети!
Взяв ружья и устроившись на крыше вездехода, мы двинулись дальше. Время было охотничье, а тундра, как известно, царство птиц и зверей. Тут и гуси есть, и гагары, и журавли, и гаги, и медведи, и волки, и кого только нет, а из «невинных животных», как выразился Игнатьев, водятся зайцы. Но все это были слова, а в натуре я увидел всего лишь стаю леммингов – тундровых мышей. Игнатьев, тоже их заметив, сказал: «Порядок!» – а в чем порядок, я не понял, и тогда он прочитал мне целую лекцию о том, что леммингами питаются коршуны, полярные совы, песцы, волки и так далее и что даже собаки иногда «мышкуют», и это забавно наблюдать, когда они вытанцовывают перед норкой лемминга, выгоняя мышь наружу.
Когда есть лемминг, сказал Игнатьев, то и хищники сыты, и зайцы целы, потому что зайцем хищник промышляет только тогда, когда уходят из тундры лемминги и приходится с голодухи гоняться за слишком быстрым и, вероятно, не очень вкусным зайцем, с точки зрения, положим, волка.
Как ни странно и страшно это звучит, лемминги на Севере – это «носители мяса». Уходят из тундры лемминги – а уходят они лавиной, все сметая на своем пути, и никто не знает почему, – вслед за ними немедленно уходят зайцы, песцы и куропатки, спасаясь от хищников. А без этих животных и волкам в тундре делать нечего, и росомахам, и бурым медведям, и даже таким мелким хищникам, как орлан, коршун или сова.
И тогда охотники «ревут белугой», сказал Игнатьев, и тоже покидают насиженные места и поселяются там, где почему-то останавливается лемминг, своей гибелью дающий начало новой жизни. Этим, наверное, и объясняется кочевой образ жизни местных охотников.
Я слушал Игнатьева не без интереса, больше того, за девять дней, проведенных нами в дороге – два с половиной дня туда, два обратно, а остальное время в отряде Мальцева, – мне приходилось много раз забывать о недоброй игнатьевской «сущности». Он вел себя так и говорил такое, что я готов был принять его за «лемминга», но не за «волка», он явно поворачивался ко мне какой-то новой своей стороной, прежде мною не видимой.
Игнатьев говорил много о себе, став моим гидом не только по тундре, но и по собственной своей жизни. Теперь я знал о нем все, и это «все», литературно обработанное, я хочу предложить читателю. Для этого мне пришлось объединить разрозненные истории в единое целое, но я отлично помню, когда и где какая история была мне рассказана Игнатьевым: эта – у костра, эту я узнал на крыше вездехода, а эти размышления – в отрядном вагончике, где мы ночевали, опустив бязевый полог, чтоб нас не очень ели комары.
ИСПОВЕДЬ ИГНАТЬЕВА. «Вы не поверите: когда-то я был по натуре очень спокойным человеком. Люди знали: чтобы «вывести из меня», надо сделать из ряда вон выходящее. А теперь я живу одним клубком нервов… Вспылить – могу, орать – могу, розги ввел бы для сотрудников, сам бы их порол – а почему? Потому что я человек непримиримый. И первое слово тут принадлежит моей жене. Нинка моя до невозможности правдива, до конца пряма – не многим это нравится.
Но и жизнь в моей биографии тоже не последнее слово сказала.
Я вот столичный вуз окончил. Но если вы думаете, что я по биографии своей «столичный», глубоко ошибаетесь. Я самый что ни на есть «лапотник» из города Кудымкар – вы и слыхать о таком, наверное, не слышали. В Коми АССР бывали? Нет? Моя родина.
Я был четвертым в семье, а всего нас было три брата и три сестры. В начале войны мне сколько? Ну да, десять исполнилось, а кончилась – стало быть, пятнадцать: самый-самый возраст.
В сорок девятом я окончил школу. Мы, хоть и в городе жили, держали корову, а потому крестьянской жизни – доить, косить сено, полы мыть, готовить и прочее – были обучены, особенно я, самый старший мужик после отца.
Из школьной жизни не забуду нашу географичку Веру Семеновну. В Коми были древнейшие, еще петровских времен, заводы. Мы их все облазили – спасибо за это географичке. И даже в Москве побывали с экскурсией, прошли по институтам, и с тех пор родилась моя коронная мечта стать авиационным строителем. После десятого класса я отослал документы в МАИ. Отец сказал: «Мне нужен помощник, я старый уже!» Но я ответил, что помощник из меня будет лучше, если я выучусь. Моего отца переубедить – жизни не хватит. Пока что мы начали с ним строить новый дом. Все лето прошло в делах, а осенью я сказал: «Все, батя, мне пора!» Сколотил деревянный сундук, сложил туда книжки и выехал в Москву. Сдавать экзамены. В МАИ. Денег у меня не было, только пара белья, которую мне мать ночью, по секрету от батьки, сунула в сундук. Поезд шел тридцать шесть часов. Вечером я приехал в Москву и несколько ночей провел дома у Пашки. Кто такой Пашка – не помню, обыкновенный парень, мы познакомились в поезде. Как и все туристы, к которым я себя по характеру причисляю, я был человеком общительным. А потом я жил на вокзале, а к экзаменам готовился в метро.
Черт его знает! Когда другой рассказывает, слушаешь его и думаешь: зачем скукоту разводит? Кому это интересно? А когда ты сам о себе рассказчик, каждая мелочь кажется тебе очень важной и что-то там такое объясняющей, я уж не говорю о том, что просто приятно вспомнить, хотя далеко не все было приятным.
Математику я сдавал первой, сдал на пятерку, и меня тут же поселили в общежитие. И пошло! В одной комнате нас было, чтоб не соврать, шестьдесят человек! Все три математики я сдал на пятерки, но больше всего боялся сочинения, я хоть одну ошибку, но обязательно делал, а проходной балл в МАИ тридцать четыре из тридцати пяти. И вот когда мы написали сочинения, а потом нам объявили результаты, я стал прыгать и кувыркаться, потому что получил первую в жизни пятерку по сочинению. Физика, химия, немецкий – не проблема, и у меня в кармане тридцать пять баллов. Так я попал в МАИ – в тот год, когда конкурс ломал многие судьбы.
Но ведь так не бывает в жизни, чтобы одни удачи да удачи, когда-то и огорчения приходят, они идут чересполосицей. До конца третьего семестра я получал повышенную стипендию – отличник! – а для меня деньги были всё, потому что отец поставил на мне крест. Но потом я столкнулся с одним профессором, сказав ему при всей аудитории, что он плохо читает лекции. Я был прав, но теперь понимаю, что слова мои были глупы, и я даже имени этого профессора вам не скажу: он жив и знаменит, и если вы помянете его в своей писанине, а он поймет, что через меня, в его силах причинить мне даже здесь новые неприятности. А я уже стал умным.
Тогда этот профессор вел у нас и практические занятия по сопромату. В течение нескольких дней он в отместку за мои слова продерживал меня у доски по два часа кряду, а потом я взъелся и вообще перестал отвечать. В итоге меня без зачета не допустили к экзамену, без экзамена – ко всей сессии, и ничто мне помочь уже не могло, даже мое хорошее положение в институте. Я решил уходить совсем, расставшись с мечтой стать авиастроителем. Правда, я мог публично извиниться перед профессором и мне простили бы дерзкое поведение, но я был горд – и оказался у разбитого корыта.
Долго я ходил по Москве. По институтам. Искал переход. Ну и нашел, конечно: в инженерно-строительный имени Куйбышева был объявлен дополнительный набор. Явился я к декану гидростроительного факультета – это было в середине февраля, все места по дополнительному набору уже были заняты – и с великим трудом добился зачисления, просто выплакал его. Отныне и навсегда общее с самолетостроением было для меня только в слове «строение». Мне пришлось досдавать геодезию, о которой я знал, что ходят какие-то люди с какими-то трубками по земле, и гидротехнику, о которой я вообще ничего не знал. Но все получилось отлично, и я даже не потерял семестра. Между прочим, злополучный сопромат я сдал на пятерку! – так, маленькое торжество над моим обидчиком-профессором.
И тут у меня стала резко прогрессировать близорукость. Вероятно, подвели нервы и еще от переутомления. Врачи запретили мне читать и писать, разрешив, в виде компенсации, кататься на коньках. Пришлось на целый год брать академический отпуск. Год я прожил в Москве, ничего не делая, голодая форменным образом, потому что из дома я ничего просить не мог, а возвращаться не хотел. Но тут – случайность, которая помогла мне кое-как продержаться. После одного экзамена, еще раньше, я разговорился с завкафедрой, и он пригласил меня домой. Мы попили чаю, побеседовали – тем дело тогда и кончилось. И вдруг я встретил его на вокзале: подошел со спины, не узнал его и предложил донести вещи. Стыдиться я уже ничего не стыдился, и, когда он позвал меня домой, я тут же и дал согласие. Он в этот период писал книгу по расчетам железобетонных плит, и я стал делать ему таблицы. За деньги, конечно. Но самое главное – он отхлопотал мне обратно общежитие.
Общежитие было в Перловке. Там и сколотилась наша компания из шестерых ребят. Мы жили коммуной, были все молоды и горячи, на преддипломку ездили гуртом, а затем и на работу попросились в одно место. А когда защищали дипломы, единогласным решением ввели «рабскую систему». Произошло это вынужденно, хотя иначе произойти не могло. Один из нас, Славка, бросил однажды лозунг, что за подготовку диплома мы сядем лишь тогда, когда «распустятся первые листочки». Мы были в ту пору лириками, гуляли по разным паркам, и лозунг был принят. А весна, как на грех, была поздняя, хотя при чем тут весна: студенты и без «листочков» всегда в жестоком цейтноте. Первым должен был защищаться Вовка Данич, и тогда джентльменское соглашение о рабстве вступило в законную силу: Данич стал нашим плантатором, мы – его неграми, и все шестеро делали один диплом. Впрочем, это можно было назвать по-другому: Данич – начальник проектного бюро, мы – рядовые проектировщики, он нам – задание, мы ему – выполнение плана. Хорошая, между прочим, школа! Так защитили мы шесть дипломов, каждый из нас, откомандовав, послужил и рядовым, и никто никого не подвел, никто никому не завидовал, никто никого не обкрадывал. Я защищался последним, и, пока я не получил свою четверку, все терпеливо ждали меня: негры неграми, а джентльменство превыше всего. Как-то странно сегодня об этом вспоминать, хотя в ту пору к джентльменству мы относились как к норме, а теперь я что-то говорю и говорю о нем, и все в восхищенных тонах, и понять не могу, когда и как джентльменство по дороге растерялось.








