412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Аграновский » Кто ищет... » Текст книги (страница 36)
Кто ищет...
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:14

Текст книги "Кто ищет..."


Автор книги: Валерий Аграновский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 41 страниц)

6. В командировках мы часто попадаем под гласный или негласный надзор наших хозяев, точнее сказать, под их «опеку» – то ли из соображений гостеприимства, о чем я уже говорил, то ли из соображений превентивных, то есть предупреждающих неожиданные ситуации. Мы ходим, работаем, едим в столовой вместе с «гидом» – человеком, как правило, милым и добрым, специально прикомандированным к нам руководителями коллектива. Так происходит и в тех случаях, когда мы собираем негативный материал, и в тех, когда позитивный. А вдруг нас кто-то невзначай обидит? А вдруг нам что-то срочно понадобится? А вдруг кто-то скажет нам «лишнее» – а где этого «лишнего» не бывает? – и еще множество всевозможных «а вдруг».

Что делать? Ведь работать нам, при всей симпатичности «гида», в его присутствии трудно: ни откровенного вопроса задать собеседнику, не поставив его в неловкое положение, ни откровенного ответа получить, ни посмотреть «что хочется», ни отказаться от смотрин того, «чего не хочется или не нужно», а у «гида», как правило, своя программа…

Так вот, я никогда не протестую и не возмущаюсь, боясь обидеть своих хозяев, вызвать у них ненужные подозрения, недоверие к себе, неприязнь, которые еще больше осложнят работу. Зато я на собственном опыте давно убедился: смирение журналиста приводит к тому, что хозяева очень скоро к нему привыкают. Люди на производствах, право же, все заняты, бездельников мало, а если и есть таковые, пригодные для роли «гида», то и у них обычно личных забот по горло, на то они и бездельники. Короче говоря, если без наших протестов и взрывов, то через какое-то время «гид», извинившись, исчезает, а мы оказываемся предоставленными самим себе. Когда я приехал на «Красное Сормово», в первый день, знакомясь с заводом, я был «сам-пят», на второй день – с единственным «гидом», и то лишь до середины дня, а вечером, гуляя по заводской территории, даже ухитрился заблудиться. Зато на третий день о моем существовании вообще забыли, я всласть работал, стараясь напоминать о себе только в крайних случаях.

Впрочем, если ситуация складывается сложно, и тема острая, и забрало мы подняли, тогда терять нам уже нечего, и мы можем решительно потребовать у руководства предоставления нам самостоятельности. Обычно такого рода требования немедленно выполняются, и от гласной опеки не остается и следа. Но чье-то «ухо» нас все равно слышит, чей-то «глаз» постоянно видит, и забывать об этом категорически нам нельзя. Журналистика – довольно вредное производство. Учитывая это обстоятельство, мы должны пить молочко – и только молочко! – чтобы спокойно работать в любых реально существующих условиях.

Вот, пожалуй, и все «узелки», которые я считаю необходимым завязать себе на память.

Техника. От техники сбора материала, проще говоря, от того, к а к  мы работаем, зависит качество информации, идущей в блокнот. Если журналист неряшлив, теряет, забывает, опаздывает или просто бездельничает на глазах у людей, возникает всеобщее ощущение его несерьезности, необязательности и неважности дела, во имя которого он приехал. И те, с кем он общается в процессе сбора материала, оказываются перед дилеммой: сказать ли правду или соврать, дать истинный документ или липовый, явиться на беседу или не явиться, исполнить просьбу или пренебречь?

Дилемма, как известно, содержит два взаимоисключающих понятия, из которых надо выбрать одно. Стоит ли удивляться тому, что это «одно» будет не в пользу журналиста? Стало быть, никаких дилемм! – нельзя давать ни малейшего повода думать, что наша работа не важна и не обязательна, иначе гроб всему делу, и мы, пустыми вернувшись в редакцию, привезем с собой мерзкое ощущение собственной непрофессиональности. Для того чтобы наша работа в командировке была нормально организована и привела к положительному результату, мы просто обязаны личным примером демонстрировать окружающим нашу четкость, собранность и серьезность. При этом решительно требовать того же от других. Это единственное наше правомерное и всем понятное требование: не отдельного номера в гостинице, а прихода собеседника вовремя, не судака по-польски в рабочей столовой, а перепечатки нужного нам документа, не билета в местный театр, да еще в директорскую ложу, а рабочего кабинета для встреч с людьми, не проводов на вокзале с букетом цветов, а исполнения данных нам обещаний собрать актив, вызвать людей, пригласить специалистов.

У меня вошло в правило заранее составлять список лиц, с которыми намерен разговаривать завтра, с пометкой где и когда. Этот список я заблаговременно, еще с вечера, передаю руководителям коллективов. Перед каждой встречей готовлю примерный план беседы, дабы обеспечить содержательность разговора, избежав «эканья» и «мэканья», сэкономить свое и чужое время. Постоянно слежу за общим ходом сбора материала, то есть стремлюсь к тому, чтобы видеть не только составные проблемы, но и проблему в целом, для чего периодически «отхожу назад», как это делают художники, если хотят оценить исполнение общего замысла: что есть, что упущено, что следует прорисовать четче, что можно сохранить так, от чего следует отказаться и т. д.

Здесь возникает один попутный вопрос, имеющий практическое значение: что лучше, перебрать материал или недобрать? По всей вероятности, дело это сугубо личное, поскольку одни любят плавать в море подробностей, не боясь утонуть, а другие из-за неумения плавать предпочитают брод. Но что правильней? М. Горький писал в свое время Г. Фишу: «Нужно немножко недосказывать, предоставлять читателю право шевелить мозгом, – так он лучше поймет, большему научится». Исходя из этой мысли, следует ли считать, что недобор материала и обеспечивает недосказанность? Казалось бы, если журналист недобирает, он сам, как вышеупомянутый читатель, получает возможность «шевелить мозгом», лучше понять и большему научиться? Наконец, его опыт, эрудиция и ассоциативность мышления не только компенсируют недособранность материала, но и, казалось бы, оттолкнувшись от нее, получают простор для проявления? Однако, с другой стороны, чтобы недосказывать читателю, надо знать, что ты недосказываешь, следовательно, собирать все-таки больше того, что намерен изложить.

Как разобраться в этих двух соснах, что предпочесть? Я решил бы дело так: в любых случаях не надо насиловать индивидуальность. Форменное несчастье наступает тогда, когда любитель брода оказывается с головой в подробностях, а умеющий плавать вынужден брести в материале по щиколотки. Лично я предпочитаю недобор, поскольку искренне уверен: мой жизненный опыт и фантазия в какой-то мере компенсируют пробелы. Однако на практике всегда перебираю материал, а потом мучительно и трудно расстаюсь с «излишками» – такова моя индивидуальность, и никто не может заставить меня быть другим. Вероятно, наш окончательный вывод должен содержать призыв к универсальности, к тому, чтобы мы в случае недобора материала умели компенсировать его своим опытом, знаниями и фантазией, а в случае перебора – сдерживать себя, ограничивать, «наступать на горло собственной песне».

И наконец, последнее. Если мы действительно за четкость и ясность в работе, нам нужно уметь систематизировать набираемый материал «на ходу». Это, конечно, возможно, когда мы имеем концепцию и точно знаем, чего хотим, а не ищем материал по среднеазиатскому принципу «что вижу, о том пою». В чем практически выражается систематизация? Я, например, беседуя с героем, пытаюсь сразу же осмыслить отдельные куски разговора. Беседа, как правило, течет свободно, герой не заботится о последовательности, да это и не его забота, он говорит и о прошлом, и о будущем, перескакивает с одного аспекта проблемы на другой, вспоминает разных людей, участвующих в конфликте, разные случаи, но я, ведя запись в блокноте, стараюсь хотя бы озаглавить составные его рассказа. Примерно по такой схеме: «сторонники героя», «позиция противников», «развитие конфликта», «герой как личность», «позитивная программа» – короче говоря, по схеме, вытекающей из концепции. Заголовки пишу слева на маленьких полях, специально оставляемых в блокноте, напротив соответствующей записи беседы. Вечером в гостинице, бросив взгляд на все, к примеру, «позитивные программы» или все «развитие конфликта», я относительно легко представляю себе состоятельность своей схемы на данный конкретный момент работы, ее сильные и слабые стороны и могу прикинуть, что еще надо дособрать, допроверить и додумать. И так по всем заголовкам. Наконец, вернувшись в редакцию и приступив к написанию очерка, я решительно облегчаю себе окончательную обработку материала продумыванием логики повествования и всей конструкции очерка.

По черновикам классиков, писал В. Шкловский, видно, что уже в первоначальных набросках они разрабатывают сюжеты. «Первоначальным наброском» для журналиста является, полагаю, кроме концепции еще блокнот с записью бесед, и надо стремиться к тому, чтобы в этих записях уже были заметны «сюжеты».

Читатель, вероятно, обратил внимание на то, что я постоянно тяготею к «во-первых», «во-вторых», «в-третьих» и, говоря о мастерстве журналиста, раскладываю его «по полочкам». Увы, это так. Хотя почему, собственно, «увы»? Разумеется, жизнь богаче, сложнее и запутаннее любых наших классификаций, и не мы для нее конструируем «полочки», а она нами командует, определяя, сколько и каких «полочек» следует создать, для чего и когда. Но и нам, если мы журналисты-профессионалы, необходимо, готовясь к встрече с действительностью, заранее все продумать и рассчитать и запастись по возможности не только строительным материалом для будущих «полочек», но и целыми строительными блоками, при этом без всякого стеснения и без боязни быть обвиненными в излишней расчетливости. В конце концов, важен результат. Как говорил И. Эренбург, «даже от брака по расчету рождаются дети».

ИСКУССТВО БЕСЕДЫ

Принципиальные положения. Когда-то многие журналисты, к слову сказать, вовсе не обязательно плохие, шли к собеседнику главным образом за цифрой и результатом. Это естественно вытекало из тогдашнего общего состояния журналистики и, разумеется, накладывало отпечаток на метод работы. Типичная картина того времени – человек с блокнотом, задающий собеседнику вопросы: «На сколько процентов вы перевыполнили план второго квартала? А третьего? Кто вам оказывал помощь? А кто мешал? Ваши обязательства на будущее?» и т. д. Не уловив духа времени, не оценив современных задач публицистики, не почувствовав качественно новых возможностей своих и читательских, иные журналисты даже нынче, как в старину, наполняют блокноты цифрами и результатами.

Кто говорит, что это плохо или не нужно? Речь о том, что этого мало и недостаточно. Обилие фактов, цифр и «данных» в очерках и статьях создает всего лишь видимость публицистичности, но истинная публицистичность заложена в том, чтобы вести читателя путем наших размышлений по поводу фактов и цифр.

Мы не просто летописцы своего славного или бесславного времени, не только регистраторы событий. Нам отведена более сложная, ответственная, почетная возможность активно вторгаться в реальную жизнь. И коли это так, то с изменением задач, поставленных перед нами, должна изменяться и методология нашей работы. Встречаясь с собеседником, журналист имеет что спросить, потому что собеседник имеет что ответить. Истинный газетчик и прежде никогда не был пустым, разговаривая с людьми, и прежде не гонялся только за голым результатом, тем более сегодня он обязан идти к собеседнику, во-первых, с мыслью и, во-вторых, за мыслью.

Таково наше  п е р в о е  принципиальное положение.

Провозгласив его, мы тут же должны признать, что для выполнения задачи на высоком профессиональном уровне, для обеспечения нормального сбора материала нам необходимо четко представлять себе, каким образом, с помощью какой системы вопросов мы надеемся получить в блокнот мысли собеседника, – следовательно, располагать набором методов, средств и приемов, облегчающих людям возможность думать и говорить. Детальный разбор этих методов и приемов нам еще предстоит, а пока скажу главное: только та беседа плодотворна, которая основывается как минимум на интересе к ней собеседника, интересе даже чуть большем, чем наш собственный.

И это  в т о р о е  принципиальное положение.

Действительно, если мы, журналисты, задаем вопросы, как говорится, по обязанности, то ответы на них можем получить только при добровольном желании собеседников. А чем, кроме как интересом к разговору, это желание вызывается? Пробудить его – наша профессиональная задача, которую на чужие плечи не переложишь. Для того чтобы успешно ее решить, сами журналисты как личности должны быть прежде всего интересны своим собеседникам.

Таково, по-моему, т р е т ь е  принципиальное положение.

Да, журналисту надо много знать, во многом разбираться, всегда быть «в курсе», аккумулировать уйму различных сведений, уметь ими пользоваться, обладать подвижным мышлением, сообразительностью – все эти качества, некогда провозглашенные мною абстрактно, выходят сейчас на вполне осязаемую «прямую».

Как и актеры, журналисты за одну свою жизнь проживают множество чужих жизней, потому что о чем только им не приходится писать! Одно это обстоятельство дарит им завидное отличие от других профессий, которое легко становится преимуществом. Для любого инженера, врача, физика, плотника, космонавта и зверолова мы, журналисты, люди «со стороны», люди «свежие», но никогда при этом не «чужие». Как ни экзотична какая-нибудь профессия, а журналистика кажется еще более экзотичной хотя бы потому, что мы «и с угольщиками, и с королями», как говорил В. Шекспир. Журналисты, словно пчелы, перелетая с одного места на другое, опыляют, оплодотворяют, скрещивают и тем самым обогащают – такова наша извечная и прекрасная миссия.

Как же не использовать в работе этот «природный интерес» к журналистике, который только и остается подтвердить нашим действительным, а не мнимым содержанием, нашей реальной, а не мифической способностью обогащать, быть нужными и полезными людям. Мы еще блокнота не вынули, еще рта не раскрыли, вопроса не задали, а к нам уже есть неподдельный интерес собеседника! Не погасить его, поддержать – вот, собственно, и «вся задача».

Это  ч е т в е р т о е  принципиальное положение.

Перехожу к последнему – п я т о м у. Кто не заметил, что людям свойственно исповедоваться, откровенно говорить о жизни? И что это нормальное, естественное человеческое желание ныне почти не реализуется? Религия отступила по всем фронтам, а говорить «за жизнь» с родственниками, друзьями или знакомыми, конечно, можно, но получается в итоге не исповедь, а более или менее откровенный разговор. Жизнь сложно устроена, она в принципе не способствует прояснению истинных отношений даже между самыми близкими людьми, живущими под одной крышей. Чаще, к сожалению, препятствует. Носит человек в душе любовь или ненависть и может всю жизнь проносить, никогда не выявив их, не облегчив себе душу.

С исповедником легче. Как человек «со стороны», он в психологическом и социальном смысле всегда немного отстранен от исповедующегося: вроде и не чужой, но и не свой, ему скажешь – как отдашь, однако при этом не потеряешь. Не то что родственник, говоря с которым надо думать, что отдавать, а что придерживать и как бы его не обидеть, не осложнить ему и себе существование, не перегрузить лишними заботами, – короче, множество привходящих мотивов мешает откровенному разговору. И совершенно чужой сосед в купе поезда дальнего следования – это тоже «другое». С ним откровенничать одно удовольствие, но выйдет он ночью на маленькой станции, растворится во тьме, и вся твоя исповедь – в прорву, и горе не надолго облегчено, и радость не поровну разделена, и вроде поел ты, а не сыт. Иными словами, в одном случае недолет, в другом перелет, а человеку нужно в самую точку. Люди так устроены, что им мало высказаться, мало быть услышанными, им хочется доброго участия, совета, помощи, сочувствия, с м ы с л а.

Почему же мы, «знатоки человеческих душ», не помогаем людям реализовать их потребность в исповеди? Зачем идем к ним только за цифрой, холодной и бездушной, а не идем за горем, радостью, жизнью, за вопросом вопросов: «почему»? Разве не верят нам люди? Не надеются на нас? Не хотят с нами говорить? Не видят в этом  с м ы с л а? И разве не отделены мы от них ровно на такое расстояние, что и не свои им, но и не чужие? Чем же мы не «духовники»? Или, быть может, нам не хватает надежности в глазах людей? В таком случае давайте же подтвердим ее нашей человеческой порядочностью, добротой намерений и собственной способностью доверять и доверяться. Чтобы помочь людям реализовать естественную потребность в откровенном разговоре, журналист должен быть человеком в высоком смысле этого слова.

Таково, я полагаю, последнее принципиальное положение.

Технология. Рецептов, как говорить с людьми, нет. Есть только опыт, но на чужом опыте строиться – как на земле, взятой в аренду. И тем не менее, призвав читателя к осторожности, изложу свои приемы работы.

П е р в о е. Кому-то из великих принадлежит мысль, звучащая примерно так: человеку дано всего два года, чтобы научиться говорить, и целая жизнь, чтобы научиться слушать. Не правда ли, это вроде про нас? Хоть бери и пиши на журналистском знамени: истинный критерий профессионализма! Мол, если ты постиг наисложнейшее умение слушать, ты состоялся как журналист, не постиг – учись, когда-нибудь постигнешь и состоишься.

Так вот я с большим сомнением отношусь к этому критерию. Потому что жизнь меня убедила: нет более верного способа разбудить интерес человека к беседе, чем собственная разговорчивость. Еще мой отец, надеясь на то, что Анатолий будет журналистом, говорил: «Идешь на первое интервью, не давай собеседнику рта раскрыть! Во второй вечер уже можешь не только говорить, но и слушать, и вот тогда разговор выйдет». Действительно, позже и мне было дано понять: в тех случаях, когда я первым заговаривал и первым раскрывался, я мог рассчитывать на взаимность собеседника. Когда же прибегал к нелегкому умению слушать, беседа не клеилась, мы оба просиживали с крепко сжатыми челюстями.

О чем же говорить нам, журналистам, при первой встрече? Если коротко, то о жизни. Важно начать, и начать естественно, не натужно, ни в коем случае не подыгрывая собеседнику, не примеривая к нему свое настроение, не боясь опростоволоситься, не следя за выражением его глаз, – говорить только о том, что действительно волнует, смешит, тревожит, что занимает наш мозг в данный конкретный момент. Если угодно, можно начать с жалобы на нелегкую журналистскую жизнь, с того, что надоело мотаться по командировкам, если и вправду надоело; или сказать о собственной дочери, которая пошла в детский сад и все никак не может к нему привыкнуть, прямо сердце обливается кровью; или начать с города, в котором живет собеседник, со своих впечатлений о нем; или пофилософствовать о погоде, которая определенно взбесилась, потому что зимой поливает нас дождем, а летом вдруг посыпает снегом; или посетовать на стенокардию, рассказав при этом о докторе Бутейко, предложившем новый метод ее лечения, который не очень-то признают, так как Бутейко исходит из убеждения, что кислород человеку вреден; или припомнить последнюю игру киевского «Динамо» с московским «Спартаком», высказавшись попутно относительно молодых болельщиков, непомерные страсти которых переросли уже спортивные рамки; или начать с кометы Когоутека, с разницы между «Жигулями» и «фиатом», с последней работы в кино В. Шукшина, с положения на Ближнем Востоке, с рыбной ловли на мормышку, с теории относительности, с бананов-брюк и современной моды, с летающих тарелок – одним словом, с чего угодно, но вовсе не для того, чтобы поразить собеседника энциклопедичностью своих интересов и знаний – да так и не получится, потому что речь идет «или – или», – а для того, чтобы раскрыть ему себя, свое состояние, свое отношение к жизни, свои мысли, гвоздями сидящие в голове. В конце концов, можно начать даже с объяснения своей корреспондентской задачи, не скрывая при этом сомнений в возможности ее выполнить, если они есть.

Это не должен быть монолог, его необходимо переливать в беседу, но не торопясь, без насилий над собеседником. Пусть он с недоумением смотрит на журналиста и даже выскажется вслух: мол, извините, ради бога, но вы действительно корреспондент? Почему же тогда не спрашиваете?! «А нынче, – можно ответить, – все наоборот. Нынче больной приходит к врачу и сам рассказывает, чем он болен и как надо его лечить». – «Вот это точно!» – обрадованно поддержит собеседник, и только с этого мгновения, быть может, и возникнет долгожданный контакт, почувствовав который журналист наконец переведет дух.

В беседе должны принимать участие не манекены, а нормальные люди. Надо уметь проявлять в себе «человеческое». Когда это трудно делать, положим, из-за стеснительности – не беда, это «пройдет». Но если журналист по каким-то иным причинам не может раскрыться, например боясь и не желая рисковать, – это значит, что он обладает такими «тайнами» характера, которые не помогают, а мешают ему работать. Между тем наша профессия требует совершенно определенного набора качеств, и именно таких, которые не подлежат сокрытию. Требует честности – но не лживости, порядочности – но не подлости, принципиальности – но не беспринципности, доброты – но не злобности, тонкости – но не тупости, прогрессивного мышления – но не косности, сострадания – но не черствости. Наш собеседник по-орлиному зорок, от него ничего не скроешь, он за любой формой разглядит нашу суть. И если суть гнилая – провал. Тогда, как говорил мой отец, надо прощаться с журналистикой и идти торговать селедкой.

Сдается мне, что не только о технологии идет у нас речь, но что поделаешь, если в нашем деле все связано, переплетено, стянуто в тугой узел?

В т о р о е. Разумеется, журналист может позволить себе «разговорчивость» лишь при условии психологической раскованности, при убеждении в том, что интеллектуально он по крайней мере равен собеседнику. Однако всегда ли есть и может быть такая убежденность? А ну как мы беседуем с гением-академиком? Или с министром, в присутствии которого попробуй-ка расковайся? Или, чего доброго, с психологом? Или просто с заведомо умным человеком, например со старым, умудренным опытом кадровым рабочим, который видит нас насквозь и никогда «не клюнет» на нашу удочку?

Но, собственно, на что все они должны «клевать»? На нашу искренность? Нашу естественность? На внешнее отсутствие профессионализма? И даже если, положим, «не клюнут», тем самым обнаружив свою застегнутость на все пуговицы, – чья вина, чья неудача? Да это факт из их биографии! – я бы только так оценил ситуацию.

Говорят, Л. Кербелю в свое время поручили лепить бюст Ю. Гагарина, а космонавта «обязали» позировать. Один сеанс, второй, третий – все шло прекрасно, и Гагарин дисциплинированно сидел в кресле. А потом ему, видимо, надоело смотреть в одну точку, и он стал шевелиться. Тогда Кербель совершенно серьезно заметил: «Молодой человек, если вы действительно хотите остаться в истории, не мешайте мне работать!»

В этом анекдоте суть нашего отношения к собственной персоне. Все малое и великое, обязаны мы думать, только тогда имеет смысл, когда зафиксируется нами, пройдет через нас, через нашу газету, через наш талант! Без внутреннего ощущения того, что журналистика (равно как и хлебопечение для хлебопека, философия для философа, педагогика для педагога и станкостроение для станкостроителя) на любых пьедесталах почета занимает безусловно первое место, делать в профессии вообще нечего. Если мы, представители журналистики, не будем уважать сами себя, наши претензии на уважение «со стороны» напрасны. Если не мы «пупы земли», то «пупами» автоматически становятся все остальные. И потому, с кем бы нас ни сталкивала судьба, с кем бы мы ни беседовали, каких бы чинов, званий, положений и интеллектов ни были наши герои, именно мы, находясь во время беседы «при исполнении», имеем перед ними приоритет. Стало быть, психологически мы должны снимать их с пьедестала, иначе никогда не получить нам творческой самостоятельности, никогда не осмыслить, не оценить происходящее.

«Снизу вверх» журналист не должен смотреть на своих героев. «Снизу вверх» еще ни один стоящий материал не делался и не писался. Ан. Аграновский как-то написал в «Журналисте», что, по его мнению, М. Горькому удалось лучше других рассказать о В. Ленине, потому что он не вытягивался перед Владимиром Ильичей на цыпочках, и крамолы в этом не было; общеизвестно, как Ленин высоко ценил Горького, и Горький это прекрасно знал.

Разумеется, говоря о равном и ровном общении с собеседником, я категорически отметаю мнимое равноправие, мнимо достигнутое развязностью, нахальством, болтливостью, пересказом сплетен, враньем о «связях» и даже правдой о них, оказывающей давление на психику собеседника, панибратством, «тыканьем» и т. д. Все эти приемы недостойные, я уж не говорю о том, что они могут вызвать у собеседника чувства, прямо противоположные тем, на которые рассчитывает журналист, и вот тут вина за провал становится фактом из нашей биографии.

Нет, только искренность, только натуральность, предельное уважение, рыцарское благородство, интеллигентность, выдержанность, корректность и сохраненное собственное достоинство – наши помощники. Здесь очень важно не перепутать, не перейти грань, не соскользнуть с почтительности на подобострастие, со смелости на нахальство, с уверенности на самоуверенность, со всей ступни на цыпочки.

Т р е т ь е. А как все же быть с перепадом знаний, реально ощутимым, когда журналист встречается и говорит с представителями других профессий? Нам никогда не стать физиками, беседуя с академиком Г. Н. Флеровым, не постигнуть всех тонкостей кладки кирпича, говоря с Н. С. Злобиным, то есть решительно невозможно «на равных» полемизировать почти с любым собеседником, что, кстати сказать, естественно. Однако как же избавить себя и собеседника от ощущения неловкости, которое непременно возникает в процессе разговора? Как сохранить достоинство, если в глазах героя ты по знаниям его «ремесла» – профан?

Много лет назад, в 1964 году, я, работая в «Литературной газете», напросился в командировку к физикам Дубны: группа академика Г. Флерова синтезировала 104-й элемент таблицы Менделеева. Помню, когда я приехал и явился в приемную к Флерову, там уже была дюжина корреспондентов. Стоя (вернее, сидя) в живой очереди, я с ужасом наблюдал, что происходит. Журналисты входили в кабинет академика, получали от него уже отпечатанный текст, написанный научным обозревателем ТАСС, и ровно через пять минут возвращались. Не скажу, чтобы уж очень довольные, но и не сильно опечаленные.

«Что делать? – мучительно думал я, все ближе продвигаясь к дверям. – Как привлечь внимание Флерова, чтобы получить для газеты хоть несколько «лишних» слов? Как «выделиться» из массы, как остановить его глаз на своей персоне? Встать на голову? Сбегать куда-нибудь за гитарой и спеть шлягерную песню? Заговорить по-немецки, да еще стихами?» Очередь неумолимо двигалась, и вот передо мной распахнулась дверь. Я вошел. Г. Флеров сидел за письменным столом и довольно мило улыбался. Стопкой лежали отпечатанные на ротапринте тассовские тексты, я их сразу заметил. «Присядьте», – сказал Флеров. Я представился. Сел. «Мне нравится ваша газета. Если вас интересуют подробности открытия, прошу!» – и академик протянул мне «тассовку». «Простите, а сколько человек в группе авторов?» – спросил я сдавленным голосом. «Там написано», – ответил Г. Флеров.

И все! Я мог со спокойной совестью ретироваться. В школе мои знания по физике выше «тройки» не котировались. Между мною и академиком лежала пропасть. Однако выход, как известно, надо искать на дне отчаяния! И я сказал: «Только один вопрос, Георгий Николаевич!» Академик кивнул. «Скажите, почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком или запятой?» – и показал на доску, висящую за спиной Флерова, и он тоже посмотрел на нее, испещренную формулами, потом на меня, и на лице академика появилась снисходительная улыбка врача-психиатра, имеющего дело с необратимо больным человеком. Он сказал: «Почему кружочком? А так удобней, вот почему! Берешь и прямо так пишешь – кружочек!» – «Позвольте, – сказал я с упорством маньяка, – но запятую рисовать легче!» – «Вы думаете? – заметил Флеров и на листочке бумаги нарисовал сначала кружочек, а потом запятую. – Пожалуй, – согласился он. – В таком случае по аналогии, вероятно, с планетарной системой…» В его голосе уже не было ни снисходительности, ни даже уверенности. Он определенно задумался! «Помните, – сказал он, – как у Брюсова? И может, эти электроны – миры, где пять материков… Хотя, конечно, аналогия с планетарной системой не вполне корректна, поскольку атом не круглый, скорее всего эллипсообразный, но даже этого никто не знает. Хм! Почему же мы рисуем его кружочком?» Он встал, прошелся по кабинету и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша. «Попросите ко мне Оганесяна, Друина и Лобанова, – сказал Флеров. – И еще Перелыгина!»

Через несколько минут его соавторы по открытию явились. Академик хитро посмотрел на них, а потом сказал мне: «А ну-ка, повторите им свой вопрос!» Я повторил. «Товарищи, – сказал я, – почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком, крестиком или параллелепипедом?» И у них сначала появилось на лице нечто психиатрическое, а Флеров не без удовольствия потирал руки, как автор удачной цирковой репризы. Однако минут через десять они уже яростно спорили, забыв о моем существовании. Им было интересно! Ведь атом, содержащий ядро размером десять в минус тринадцатой степени сантиметров, увидеть человеку пока не дано, он может всего лишь условно представить его внешний вид, а если условно, то почему непременно в виде шара? «Теперь я знаю, как выглядит атом!» – открыв ядро, воскликнул, говорят, Резерфорд, но на самом деле, убедившись, что атом не примитивный шарик, а невероятно сложный мир, великий физик узнал, как он  н е  выглядит!

«Что вы делаете сегодня вечером?» – спросил меня Георгий Николаевич, когда они закончили спор, так ни к чему и не придя. Что делаю? Трепещу! Вечером, приглашенный академиком, я сидел у него дома в коттедже, потом побывал в лаборатории, излазил весь циклотрон, перезнакомился с девятью авторами открытия, задержался в Дубне на целый месяц и написал в итоге не информацию в газету и даже не статью, а документальную повесть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю