355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Иванов » Златая цепь времен » Текст книги (страница 2)
Златая цепь времен
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:52

Текст книги "Златая цепь времен"


Автор книги: Валентин Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)

Я набирал повод, переводя коня на рысь, потом на шаг. Волк и товарищ, сменивший меня, уходили дальше, уменьшались. Я мог дать коню отдохнуть. Я спрыгнул с седла, мне было жарко. Несмотря на осенний холод, шерсть коня потемнела от пота. Великолепно пахло сухим камышом, озером, кожей и здоровой лошадью.

День был тихий, безветренный, в камышах было спокойно, как в комнате. К нам опускалось туманное небо.

Мы отдохнули, я подтянул подпруги и поднялся в седло. Мы ждали, и я беспокоился – не ушел ли волк?

Конь поднял голову и наставил уши. Отсюда катившийся к нам волк казался маленьким, и высокий всадник висел над ним. Я выждал и послал коня им навстречу. Волк шел медленней, не так, как в первый мой раз. Я заставил его повернуть опять в степь.

Теперь он должен был бы понять значение замкнувшегося пути. Но что он мог сделать! И он вторично скакал по широкой дуге, удаляясь от своего убежища в камышах. Я оглянулся. Мой товарищ был здесь.

Зверь уставал. Мне приходилось сдерживать коня, увлеченного погоней. Со мной конь не боялся волка так же, как я на коне не боялся земли. Он мог бы стоптать зверя, но мы должны были вымотать его, лишить сил. Мы скакали. Сейчас темп давал я, а не волк. А конь тянул, прося свободы. Он охотился с не меньшей страстью, чем я. Товарищ догнал нас, и мы скакали плечом к плечу.

Вдруг волк лег сразу, с прыжка. Через мгновение мы взвились над ним. Он поднялся из-под копыт наших коней и сразу оторвался.

Он пошел так, как еще ни разу не мчался в непрерывной гоньбе по восьмикилометровому кругу, вторично проходимому им. Волк показал свою полную силу, сбереженную для решающего состязания.

И правда, кто из нас так неосмотрителен, чтоб отдать свою силу сразу? Или кто так смел, так решителен, что рискует сразу и всем для одного удара? Мы все и всегда хотим оставить последний запас.

Волк ушел от нас на добрых полкилометра. Но мы, дав волю коням, начали сокращать расстояние. Близилась роща. От ее опушки уже оторвался наш третий товарищ. Волк лег вторично. И рванулся опять. И еще. И вновь лег.

Вскоре он лег окончательно, и мы поспели к нему. Мы бросились с седел, мы сострунили его по-старинному, вставив между зубов деревянный брусок, связали ноги. А волк не шевельнулся. Может быть, тот из нас, кому приходилось засыпать мертвым сном, свалившись в болото, поймет.

Мы взвалили на коня крепкое, жилистое тело. Мы были очень возбуждены, и наши кони тоже. Я не помню, о чем мы разговаривали. А волка я помню хорошо. Его дикий, но спокойный взгляд. Его подчиненье судьбе. И его красоту.

ТРЕВОГА

Вечером я вынес резиновую лодку на бережок, перевернул ее и улегся на мягком днище, как на диване. Заснул я, как всегда, быстро и проснулся с мыслью об утре. Но было лишь около двух часов. Ночь в конце сентября долгая, и до рассвета было еще далеко.

Нужно спать, и я хотел спать, но сон не давался. Следовало перебить редкостную для меня бессонницу. Я сел на лодку, курил. Потом взял ружье и взобрался по крутому откосу, которым плоскость стены обрезалась над берегом. Мне было как-то не по себе, беспокойно.

В степи стояли стога. Ближние виделись ясно. Я не впервые был здесь и знал, что дальше, по низкому гребню водораздела между двумя озерами, должен быть березовый лес. Я видел его. Он казался высоким, выше, чем днем, и таким же черным, как стога. Знакомое место стало чужим, будто сместилось.

Сместилось – ушло с места. Повторив про себя эти слова как в полусне, я спохватился: ведь до леса минут двадцать ходьбы, а я его вижу. Луны не было видно. Надо мной низко, как потолок, стелилось беловатое небо. Для ночи было слишком светло. Я опять вытащил часы из кармашка, приложил их к уху, услышал звонкий ход устаревшего, но точного механизма. Я различал или почти различал черные большие стрелки на крупном белом циферблате. Чиркнув спичку – было тихо, как в комнате, – я увидел быстрый бег секундной стрелки. А время – десять минут третьего. Я не ошибся в первый раз – до утра еще далеко. В первый раз я смотрел на часы, не зажигая спички. Действительно, было слишком светло. Было видно, как в полнолуние при ясном небе. Неестественный, мутный свет лился отовсюду, со всего неба сразу. Не с неба, а с заменившего его молочно-белого полога. Мне было странно, неприятно.

Я прислушивался. Пролет северной казарки в самом разгаре. Она идет ночами, опускается низко, слышишь не только голоса, но и крылья. Сегодня – ни звука.

Я медленно пошел над берегом, глядя в степь на округлые черные стога. Когда я пристально смотрел на один из них, то соседние, меняя форму, начинали колебаться, клубиться. И около них что-то копошилось. Я всматривался – движение прекращалось. Но оно оставалось и справа, и слева – везде, где я видел боковым зрением. А задние стога становились то выше, то ниже. Они приседали, расширялись и вытягивались опять.

Это было так же неприятно, как мертвенный, мутный свет. Я знал, что ничего нет, обман зрения наяву, как во сне. И я ловил эти уходящие зыбкие формы, стараясь их рассмотреть, запомнить так, как запоминают сны. Они напоминали о чем-то давно забытом. Я хотел вспомнить.

Я пошел было в степь, но остановился. Что я хотел проверить? Я знал, что все на своем месте. За сомнение мне будет стыдно перед самим собой. Я повернул назад к лодке. Было беспокойно, хотелось оглянуться. Будто бы некто смотрит на меня пристально, нехорошо. Я не позволял себе оглянуться, но давило все ощутимей, не давило, а выталкивало. Я ощущал вражду. Мое присутствие было лишним, я мешал. Да, общая вражда наступала на меня, на чужого. Я чему-то препятствовал.

Спрыгнув на бережок, я сел на лодку и перестал видеть степь. Передо мной была черта, отграничивающая подъем с молочным низким потолком над ней. Сзади – камыши и озеро. В моем близком мире все было на месте.

Я лег, мне хотелось спать, но заснуть я не смог. Надо мной было злое небо. А в степи сидела вражда. Ее не стеснял мой взгляд, но я продолжал мешать. И невидимое набухало, плотнело.

Я встал и отнес лодку к воде. Сначала я толкал ее перед собой, уходя от берега. Когда воды стало по колено, я забрался в лодку. На глубокой воде я заломил над собой камыши и улегся. На перевернутой лодке удобнее, но неплохо и так. И привычно. И здесь я один. Никто не может подойти ко мне и застать врасплох.

Стало прохладно. Я поднял воротник куртки и натянул шапку на уши. Спрятав руки в рукава, я почти сейчас же задремал. Было тихо, как под землей. В полусне с яркостью экрана кино явилось детство и Они – те, кто таился тогда под моей кроватью и в углах, не освещенных слабым огоньком ночника. Как только я закрыл глаза, Они выползали отовсюду. Но от моего взгляда Они мгновенно прятались. Не каждый раз, но все же мне удавалось, очень быстро открыв глаза, поймать боковым зрением – тогда я не знал этого слова – бегство какого-то бесформенного кома с короткими щупальцами. Они были моей тайной от взрослых и всех вообще. Отрочество утопило детские воспоминании, после наступления зрелости ко мне кое-что вернулось, вспомнились и Они, устроившись в памяти, как давным-давно прочтенная книжка. Тот мальчик спал тогда лицом только в комнату. Он не боялся, он знал силу своего взгляда, но ему было противно думать, как Они ползают по полу за его спиной, и он хотел держать свое оружие наготове.

Я проснулся от всплеска воды. Рассветало. На озеро валилась станица пролетных гусей. На чистом небе догорала яркая желто-зеленая звезда.

НЕ ПОВТОРЯЕТСЯ

Моя дорога на тетеревиный ток шла через Сухое болото. Ранней весной между плотными широкими кочками стояла вода. Но топи здесь не было, и все было отлично видно под ясным звездным небом. Я прыгал с кочки на кочку и только два или три раза оступился в мелкую воду с твердым дном.

После болота начался старый сосновый лес на песчаном пригорке. Среди мачтовых сосен почти не было подлеска, идти было легко, будто днем. За лесом меня ждал овраг. По нему в близкий Сим сходила лесная весенняя вода. Я не рискнул ступить в скользких сапогах на перекинутое через овраг бревно и переполз на четвереньках, повесив ружье на шею.

Я ничуть не спешил. До первого света оставалось много времени, час или больше. Я мог бы выйти и позже, все равно я успел бы на место до прилета первого тетерева. Но я рано проснулся, и мне не терпелось. На воздухе веселей, чем в темном омшанике рядом с ульями, в которых еще спят пчелы, где пахнет старым воском и немного тленьем.

После оврага пришлось идти смешанным лесом, молодым, очень густым. Здесь было совсем темно. Я шел медленно, стараясь чувствовать дорогу. В сущности, это была не дорога в обычном смысле слова, а одиночная тропочка-стежка. Она вела меня через край поляны. Здесь, на просохшей земле, черныши-косачи устроили свой ток. Там, близ отмеченного чистоплотными птицами местечка, я вчера превратил в шалаш можжевеловый куст, будто нарочно выращенный для этой цели.

Я шел по беззвучной талой земле, крытой вялым прошлогодним листом. Было тихо, как бывает перед рассветом. Вдруг мне послышалось, что кто-то идет за мной следом. Я остановился и оглянулся. Тот, кто шел сзади, тоже остановился. Он опоздал на мгновение, не больше. Но я успел что-то услышать. И не имел права счесть, что слух меня обманул.

Так мы оба стояли, я и он. Я ничего не видел. Хотя почки на деревьях только начинали трескаться, в частолесье было совсем темно. Видел ли он меня? Вероятно. Или он остановился по слуху? Возможно, и это.

Кто там? Звать мне не хотелось. Ночь, лес и одиночество сковывают язык. Я ждал, и он тоже. Он не шевелился, не выдавал себя. Я ждал и прислушивался.

Я слышал стук своего сердца. И слышал еще какой-то звук, издалека, прерывистый, тревожный, свистящий. Я не сразу догадался, что это мое дыхание. Я открыл рот и затаил дыхание. Но кроме моего сердца, я не слышал ничего.

Ожидание, напряжение утомили и как-то наскучили мне. Я перевел дыхание, кашлянул, нечаянно и негромко. Но теперь-то он мог узнать, где я и что я – человек. А кто он?

Уж теперь-то человек, поняв, что я жду, подошел бы ко мне или окликнул. Это мог быть только зверь. Он зверь. И все же я спросил:

– Кто там?

Ответа не было. Я продолжал:

– Ну, кто же?

Я понимал, что он не отзовется. Но уж очень мне хотелось, чтоб там был человек. Очень хотелось. И я повторил:

– Так что же?

Все молчало. Я сказал тихо, про себя, не думая, зачем говорю:

– Как хочешь…

Стоять и ждать я больше не мог. Я медленно, шаг за шагом, пошел по своей тропке, к поляне, где меня ждал уютный шалаш для тетеревиной засады. Мое внимание было сзади, в той темноте, которую наполнял он. Шел я почти бесшумно – я уже говорил о талой земле и вялой листве – и не слышал за собой ничего. И я убеждал или утешал себя тем, что это сам лес, сама ночь обманули меня своими шумами, не понятыми мной.

Но нужно же знать, наконец! И я остановился. Сразу!

И на этот раз я поймал его, невидимого. Он сделал, наверное, целый шаг, чтоб найти равновесие и остановиться. Я повернулся к нему лицом. По слуху я знал, что он совсем близко. Двенадцать, может быть, пятнадцать шагов. Ближе, чем в первый раз.

Опять я ждал. И он ждал тоже. Чего? Он не шевелился, не дышал. Он умел дышать так, чтоб его не было слышно. А он, наверно, слышал, как я дышу, как громко бьется мое сердце.

Я не видел его. Я думал, что он большой, тяжелый, сильный. Мои глаза слепы. А он здесь, передо мной, и он видит. Будь у меня патроны с пулями, а не с дробью, все равно мое ружье бесполезно в темноте. Я ничего не могу сделать для себя, а он может сделать со мной все, что захочет.

Замахнувшись бесполезным ружьем, я прыгнул туда, где был зверь. Я закричал. Я не слышал своего голоса, не знал своих слов, но крик отрезвил меня. Я остановился. А зверь бежал. Он больше не таился и бежал напрямик, ломая сучья, без дороги, он, лесной зверь, обманутый человеком.

Начинало светать, но мне не захотелось садиться в шалаш на тетеревином току. Я потерял интерес к этой охоте.

Мне удалось найти на тропинке след длинной широкой ступни, немного похожей на человеческую.

Я повернул влево и вышел из леса на берег Сима. Река шла бурно, веселая, весенняя, в мутных водоворотах. Было тепло и так особенно, по-весеннему хорошо. Мысль об одиноком звере не оставляла меня. Почему он шел за мной? Чего он хотел от меня, что тянуло его к человеку? И я мечтал о моем далеком предке, кто первым сумел побороть страх и протянуть зверю руку дружбы.

В омшанике мой девяностолетний хозяин угощал меня диковинными рассказами. О ружье, которое «резало, как глаз только видит», о гигантских сомах и щуках. О медведях, забредавших на огород. Все это было давно, «лет полста или боле» тому назад. А ныне медведь подвывелся и почитается едва ль не за редкость.

Перед следующим утром, в тот же глухой, предрассветный час, я опять пошел на тетеревиный ток. В густом лесу перед поляной, где стоял мой шалаш, я медлил до света. Я очень хотел встретить зверя и говорить с ним, не пугая. Ведь слушал же он меня сначала!

Было так же темно, так же тихо, как в предыдущую ночь. Я ждал, прислушивался. Я вернулся к оврагу и точно так же, как вчера, вторично и тем же шагом прошел к месту встречи.

Как и вчера, я был один. В моем ожидании не было засады. Но зверь не пришел.

Я был молод тогда и доверчив. Я не знал, что слишком многое – большое, малое, все равно, – случается лишь однажды за всю жизнь. И не повторяется. И из-за этого жизненный опыт так часто оказывается только тщетным воспоминанием, мечтой о неповторимом.

СПУТНИКИ

У путевой казармы, километрах в сорока от города, единственный местный поезд останавливался поздно вечером. До моего озера было километров шесть.

Когда-то там текла река. Лет сто тому назад к осени ее течение начинало прерываться. Затем образовалась цепочка озер, которым и в половодье не хватало сил, чтобы слиться. К тридцатым годам нашего времени озер оставалось немного. Перекаты, обмелевшие первыми, захватила сухая степь, будто здесь и не бывала река. В других местах протянулись солончаки и горько-соленые болота, тоскливо пахнувшие сероводородом. Кое-где, на самых глубоких местах, озера еще держались. Но и они, даже на моей вчерашней памяти, уменьшались год от года.

Одно из таких озер я называл своим. Поблизости не было жилья и лодок, без которых здесь не доберешься до открытой воды. Я приносил с собой резиновую лодку, тогда чуть ли не единственную на весь город, и с ней оказывался полным хозяином.

Когда мои глаза освоились после яркого света в вагоне, я пошел через знакомые березовые рощи, которые здесь называются околками, или колками. На полянах стояли стога.

У меня было два дня, а нести приходилось и воду. Мое озеро засолилось в мере, которая не мешала растительности и животным. Но людям такая вода не годится. Во второй половине августа здесь к рассвету ртуть падала к нулю, и я был тепло одет. Словом, на полянке перед последним колком я привалился к стогу и соскользнул вниз посидеть, отдохнуть.

Ночь была безлунная, прозрачно-чистое небо расщедрилось на звезды. Им не мешал городской свет, и они казались особенно яркими. Пора эта хороша и тем, что бесстрашный местный комар зябко прячется еще до солнечного захода. Березы уже сбрасывали нижние листья. Колок поредел, и я заметил через стволы дальнюю низкую звездочку.

Мне было лень шевелиться. Я кое-как вытащил из карманов портсигар, спички. Приняв прежнее положение, я курил, ища глазами звездочку. Ее не было. Где-то там же нашлись звездочки, парные. Они погасли и опять показались, переместившись, и вновь исчезли. Я сообразил, что звезд над самым горизонтом не бывает.

Разобранное и спрятанное в чехол ружье я в дорогу связывал с парой коротеньких весел для лодки. Высадившись из поезда, я крепил сверток на заплечном мешке. Удобное размещение груза – дело существенное. В нем я считал себя мастером. Но, конечно, минута, когда мешок съезжал со спины на берегу озера, была очень приятной. И вот, не одолев и пятой части дороги, я освобождал петли, доставал ружье и патроны, затем опять пристраивал вьюк на спину.

С середины зимы, когда волков шпорят злой голод и ярая любовь, они способны на многое и опасны. Но в другое время, тем более в августе, они никогда не покусятся на человека. Волки любят безлунные темные ночи, они любопытны, но я им не нужен.

Помня о сухом сене, я старательно затушил папиросу. Дальше идти было не так ловко, нарушалось выработанное опытом равновесие моего груза. Мешало ружье. В общем, я оказался перестраховщиком. Это едкое слово, давно отжившее, в те годы начинало входить в обиход.

За последним колком открылась пустая темнота, без очертаний, без границы. Я шел по высокой стерне скошенной пшеницы. Широкие следы от колес комбайнов обманывали, прикидываясь дорожками. Риска заблудиться не было. Русло бывшей реки отмечалось сплошной стеной тростника. И мне хватало конца Большой Медведицы на левой руке.

Днем от моего озера до первого колка путь казался не слишком далеким. Сегодня я порядочно устал, добравшись до дернистого берега перед камышами. Правее или левее мое озеро, я не знал. Так всегда случалось в темные ночи. Я свалил мешок у кучи мятой соломы и улегся, обняв ружье.

Первый свет я проспал. Утиная стая, которая винтом поднималась из-за камышей, указала место моего озера. К нему кто-то и когда-то пробил широкий проход. От твердого берега до открытой воды было добрых три сотни шагов по грязи и топи.

К добыче я не бывал жаден. Мне нравилось кормить глаза, как я тогда выражался. На моем озере было на что поглядеть. Малая жизнь, мелкая. Но она занимала меня целиком. В этот день, как обычно, я стрелял в меру, по выбору: им здесь хватало собственных драм.

Вспоминались волки. Волчья охота требует особой организации, компании. Я всегда и всему предпочитал бродить по вольным местам в неосознанных, вернее сказать, в само собой разумеющихся поисках неожиданного. Один человек шумит в десять раз меньше, чем двое, хотя бы потому, что он молчит. Мне приходилось видеть то, что открывается только осторожному одиночке. Но волка мне ни разу не довелось застать врасплох, подойти близко. В лесу он невидим. В открытой степи случалось, что умный осторожный зверь будто бы ждал меня. И отходил, не таясь, по мере моего приближения, оставаясь вне выстрела даже из карабина. Сверхбезопасный разрыв соблюдался безупречно – волки тоже перестраховщики. Кончались такие встречи всегда одинаково. Волку, как видно, приедалось мое докучливое присутствие, и он исчезал. Не убегал, а именно исчезал: только что был – и нет его! Я брал место глазами, выходил на него и примерялся: куда же сумел скрыться рослый зверь? Ни ложбинки, ни впадинки, трава низкая… Волк с нашей агрессивностью был бы неотразимым противником. Этой ночью я заметил волков в силу редкого сочетания обстоятельств: я сидел очень низко и лицом именно туда, где рассеянный свет звезд мог отразиться в волчьих глазах.

С наступлением темноты я, как обычно, улегся спать в лодке. Во сне я увидел себя в лесу, среди колоссальных деревьев, кроны которых терялись вверху. Резкий лунный свет расчерчивал голую землю черными тенями гладких стволов. Зная, что опасность грозит отовсюду, я бесшумно скользил по твердой, как асфальт, земле. На опушке стало светло, как на городской площади. Я видел погоню, я видел чудовище, которое догнало другого зверя, прыгнуло и вцепилось в шею поверженного зубастой пастью. Я услышал крик бессилия и смертной муки.

Я проснулся. Я сидел в лодке. Крик повторился, он был страшней, чем в моем сне. Мучение, отчаяние, ужас. Не человек, нет, какое-то животное. Крик оборвался разом, рывком, будто заткнули рот. Это повторилось два раза, три раза. Где это? Где-то в верхней части моего озера.

Пока я ориентировался, крики обрезались. Именно обрезались, другого слова нет. Наступившая тишина показалась необычной. Но тут же я различил мирное хлюпанье уток, которые по ночам кормятся в камышах.

Мне нужно потратить полчаса, чтобы выплыть к проходу из озера и выбраться на берег. Что же делать? Искать? Кого или что? Мои часы показывали одиннадцать. Я был очень взволнован, но не испуган. Я чувствовал бесполезность попытки что-то сделать. Я просто ничего не найду, ничего не увижу в такой темноте.

Я улегся, вспоминая фантастический роман, герои которого попадают в затерянный мир, населенный давно исчезнувшими животными. Виденное во сне пришло из прочитанного. Но эти образы были вызваны криком, раздавшимся в моем мире, в реальном.

На следующий день я выбрался с озера раньше, чем обычно, и пошел берегом вдоль камышей. То, что я нашел, оказалось шагов на пятьсот дальше, чем мнилось мне ночью.

Я уже говорил, что к моему озеру через пролом в камышах нужно было добираться топью. Здесь не было пролома. Были свежесломанные, потоптанные тростники. Они, так же, как и у моего озера, начинались на влажной земле, дальше делалось топко, и топь углублялась. Но воды здесь было куда меньше. Камыш захватил весь водоем. Я ушел в воду выше колена, через десяток шагов стало мельче.

Мне ни к чему было пробиваться на другой берег. Я ведь шел по следам. Тростника было наломано много от самого берега, но больше всего здесь – на самом глубоком месте.

Он сражался долго и храбро. Именно храбро, ибо он молчал до последнего. Его последняя минута, когда он, познав неизбежность конца, закричал, пришла к нему здесь. Его крик так странно и так страшно прерывался потому, что здесь он ослабел, они валили его с ног, и его голова покрывалась водой.

Потом они общими усилиями вытащили его на берег: его широкие следы на влажной земле были почти затоптаны десятками других следов, малых и костистых. Они съели много, но голову пока оставили, упрямую голову полуторагодовалого бычка, который вообразил, что уже может прожить своим умом на вольной воле.

Я не наговариваю на него, ворча на молодежь и пользуясь отсутствием свидетелей. Я искал, находил, обсуждал. Я судил по совести. Я нашел его лежки. По количеству и виду других его меток я мог утверждать – он прожил здесь, не отходя далеко, с неделю. Трава здесь свежа, вода рядом. Одиночество его не страшило. Все это никак не походило на случайную потерю родного стада. Он ушел сам. Может быть, он пришел сюда, уже успев пожить около камышей в других местах? Накопив опыта, осмелев окончательно? У меня не было времени, чтоб и дальше играть в следопыта. Да и к чему?

На мягкой земле читалось легко. По количеству и размерам волчьих следов у самых камышей я счел, что с ним расправлялась семья – двое стариков и трое молодых этого года, которые ростом догоняли старших.

Матерые, да еще вдвоем, зарезали бы его разом, как бьют на бойнях скотину. Но у стариков был свой расчет, и они пустили молодых набираться нужной науки. Учиться накрепко, по живому.

Я мог бы добавить подробностей. Я осматривал место с тем же вниманием, с каким ищут ошибку в многодневном расчете. Пристрастно, как соучастник. Да, у бычка было крепкое сердце, он молчал до последней минуты. Его первый крик вызвал мое сновидение. У снов свое время, связный сон строится и завершается в одну-две секунды. Меня разбудил второй крик. И когда я очнулся, с ним кончали. Уверенность в этом освободила меня для мысли о волках, с которыми я встретился в березовом колке в начале первой ночи. Они могли привязаться ко мне из любопытства. О таком слыхал каждый охотник. Бычка никто не тревожил добрую неделю: стало быть, волки явились со мной, за мной. Но коль так, то что они делали в нашу первую ночь? Почему они убили бычка на вторую, а не сразу?

На оба вопроса я мог тут же найти подходящие ответы – в те дни мне излишне нравилось собирать слова для любых объяснений – и я постарался не спешить. Пока я связал три дороги – волков, свою и бычка. С тем я ушел, оставив волкам их добычу.

В этом прошлом, которое и мне сегодня кажется таким удаленным, все хищники числились вредными. Сорняки. Ошибка природы, ее подобает исправить. На волков не охотились – охота есть состязание, – их истребляли всеродне, включая слепых волчат.

В ту пору лишь в узкой среде ученых-специалистов обращались ныне довольно распространенные понятия о биосфере, экологии, биоценозе. Я впервые услышал эти слова в вагоне, давно. Двое старых, по моему юному счету, людей ехали куда-то на Дальний Восток. Одеты они были во все новое и до удивления одинаково – от галстука до ботинок, как близнецы. С ними был молодой человек, им явно чужой. Он их сопровождал и как-то за ними приглядывал, о чем я тогда не подумал. Они скучали и развлекали себя беседой со мной, держась, как с равным, что меня даже стесняло, – я не привык к изысканной вежливости. Они дали мне несколько ярких представлений о взаимосвязи, о скрытом гении природы, который блюдет равновесие сил на общую пользу всех живых. И даже того, от чего зависят живые. Я сплел рассказанное ими с моим исконным, отнюдь не научным стремлением очеловечить животных. Это стремление, соединяясь с наклонностью созерцать, смирило мою охотничью страсть.

Мы приходим, рубим леса, корчуем пни и кустарники, пашем новь, захватываем степь своими стадами и вытесняем других. Мы гоним их из родных гнезд и нор. А уходить им некуда. И вины на них нет. Концы я свести не умел, но вражды к волкам у меня не бывало.

Так ли, иначе ли, но я любил рассуждать сам с собой и никогда не скучал на моих одиноких охотах. По дороге от моего озерца к поезду я воображал, как волки подходили ко мне поближе, когда я спал мертвым сном на мятой комбайном соломе в нашу первую ночь. Запах мужского тела, резины от лодки, от сапог. Запах стали, ружейного масла. И моего дыхания. В детстве я твердо знал запах моих близких и некоторых просто знакомых людей, по своему пахли и многие вещи. Конечно, волчье обоняние умело улавливать острые запахи пороха и свинца в патронах.

Волчья семья в первом для молодых большом походе. Старики, пользуясь находкой, поучали младших, внушали, объясняя значение каждого запаха и общий смысл их всех, которых не смеет забывать волк, если он хочет жить и выжить. Волчица, нервная, готовая сорваться, но никогда не срывающаяся. Волк – тяжелее, грубей. Оба мудро-спокойные – внешне, для молодых. Внутри же – туго заведенная пружина страха перед человеком, накопленного родом во имя жизни рода. А не осторожности ли? Не разумного ли запрета связываться с людьми? Крестьянка рассказывала мне, подростку: «Беру землянику на полянке, голову подняла: вижу – собака стоит, глядит на меня. Думаю: чья же она, сюда забрела? Небось хозяина потеряла. Я ей: «Собачка, куть-куть!» Она же прочь пошла. Смотрю я: батюшки! Да это ведь волк!»

Бычок проводил последнюю ночь своей воли на том же берегу, что и я. Не учуять его волки никак не могли. Почему они не взялись за него сразу? Не из-за меня ли? От меня пахло не лубяным лукошком да крестьянским домом, а сталью, порохом, свинцом. Что по счету волчьих ног – моих полтора километра! Пустяк…

В первую ночь матерые учили молодых одной науке на мне, во вторую – другой, на бычке. Так я тогда рассудил и остался доволен собой.

…Я по-прежнему не чувствую отчуждения от зверя, от птицы. По-прежнему у меня бывает ощущение равенства с ними. И когда я называю какой-то человеческий поступок зверским, то для меня это словесный штамп, бездумная косность речи.

Но все это чувства, над которыми я невластен. Былой же веры, былой уверенности, лучше сказать – увлеченного размашистого легковерия, у меня не осталось. И не потому, что с тех пор я начитался научных и всяких других книг и нечто вынес из них. Нет, наибольшему, с чем я обязан мириться, с чем я считаюсь по-настоящему, меня учила обыденная жизнь, повседневность, рутина. И пожестче, чем старый, стреляный, травленый волк учит поспешно-смелого от неразумия волчонка. Она, повседневность жизни, учит, право же, грубее и злее, чем, кажется, можно терпеть, и научает терпению.

Я знаю, как часто самые близкие люди хотят и не могут понять друг друга, как тщетны бывают усилия объясниться и как явь оборачивается подобием дурного сна, в котором все видишь, понимаешь, но не можешь пошевелиться. Познать себя самого – вот великая мудрость. Но к чему? Утешаться, все уподобляя себе? Так где же понять зверя?

И я не хочу побывать в старых местах, не хочу искать свои старые следы, свои незабытые, незабвенные фантазии. Не хочу. Память у меня цепка, перемены же очень и очень велики. Воистину, не ищу того, чего уже нет. Прошлогодний снег.

Да и где у меня такая мера, чтобы, приложив ее, я смог судить: стало лучше? Или – стало хуже? Нет у меня такой меры.

Стало иначе. И я, стараясь удержать голову над водой, говорю себе: время необратимо, оно обязано было истечь. Оно течет в тебе, для тебя, и оно истекает для всех.

Оно истекает для всех, и для волка, который так часто и так красиво уходил от пули, яда, засад, что такие же легковерные, как ты, сочинили о нем легенды. И повсюду прославили его.

Он же, сумев пережить всех в своем племени, прожил долгую жизнь. Угаснув в одинокой дряхлости, он умер собственной смертью. Как оценить то, для чего он жил и чего он добился?

Не знаю.

БРЯНСКИЙ ЛЕС

Мы долго шли по лесу. Было тихо.

Слева стояли желто-коричневые стволы старых сосен, непроглядно закрытые сплошной чащей орешника. Справа, на порубе, теснились молодые осины и березы, обгоняя медленный рост молодых сосен. Толстый уж соскользнул в высокую траву с чуть заметной тропинки. Можно было проследить его путь по вздрагивающим верхушкам цветущих трав. Вот показалась и исчезла осторожная, плоская голова. Несколько раз прокуковала поздняя кукушка. Солнечные лучи местами пробивались сквозь густые верхушки сосен и ложились редкими бликами на заросшую тропу.

Поруб окончился. Небо закрыли густые вершины старого леса. Едва заметная тропа прервалась. Высоко лежали попаленные деревья; спутались, переплелись крепкие щетинистые лапы…

Прохладно в густой чаще. Лесные дебри молчат суровым спокойствием силы. Под ногами терпеливые муравьи тащат тяжелые ноши к высокому муравейнику из раскидистой черной ели. Паук-крестовик повесил между двух сосен крепкую сеть. Сыроежки показывают свои розовые шляпки. Неподвижно стоят на стройных зеленых стеблях темно-фиолетовые крупные лесные колокольчики. Узловатые корни выходят из-под земли своими крепкими суставами.

Раздвигая густой подлесок, путаясь в крепких влажных папоротниках, мы обошли завал и снова вышли на едва видную тропу. Лес светлел. Редели деревья, ширились просветы. Мы вышли на большую лесную, ярко освещенную солнцем дорогу. Колеса давно сняли тонкий слой лесного перегноя. Дорога лежала широкой полосой светло-желтого песка, с глубокими мягкими колеями. От поросших низкой, редкой травкой обочин лес то уходил глубокими полянами, то наступал вплотную.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю