Текст книги "Златая цепь времен"
Автор книги: Валентин Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
Все больше и больше средь сосен коренастых дубов и темных вязов. Чаще клены показывают нежную серовато-зеленую кору и широкие зубцы лапчатых листьев. Вот вправо и влево ушел лес. Дорога раскрылась широкой поляной, и не стало леса. Просторная степь опускается с невысокого пригорка, течет, волнуется оврагами и холмами. Жарко. Солнце печет. Из степи дует ветер, несет вкус пыли и засыхающих трав. Смотрит на леса степь, дышит в лицо сухо и пряно. Против сухого, жадного кочевника-суховея несет пограничную службу Брянский лес.
СЛОВО-ГЛАГОЛ
Вскоре после восхода я задремал незаметно для себя. Я спал недолго, так как солнце, когда я открыл глаза, поднялось невысоко. Дневной ветер еще не проснулся, и гладкая поверхность воды передо мной сияла как стеклянная.
Ночью я хорошо спрятал свою лодку, укрывшись сверху согнутым и связанным камышом. Перед собой я оставил открытый обзор, но никто не мог бы заметить меня с озера, пока я сам не привлеку внимание резким движеньем или шумом. Маленькая утка чирок плыла в трех метрах от моего убежища. Темная бусинка ее глаза встретилась с моим взглядом. Изящная птица чуть задержалась. Я притаил дыханье, стараясь не моргнуть. Птица не вспорхнула: не испуг, а ощущенье чего-то необычного, не больше.
А там, дальше, я увидел лебедей. Семья. Снежно-белая пара старших и два молодых выводка этого года. Ростом они сравнялись со стариками, их выдавал сероватый оттенок пера, заметный лишь по контрасту.
Строгие птицы не знали о моем присутствии и не чувствовали его. Ведь даже домашние животные ведут себя иначе в отсутствие человека. Эти лебеди были, конечно, такие же, как ручные, той же породы и крови, что в наших прудах и зоопарках. Но отличались от тех. О приметах разницы я ничего не умею сказать. Я нашел одно – у этих выражение было другое. Наверное, они были по-настоящему счастливы. И правда, сами вырастили детей, были все вместе, здоровы. И ни от кого не зависели. Они были свободны.
Лебеди не кормились. Они медленно плавали, то сближаясь, то расходясь. И я все время слышал их голоса, без перерыва.
В нашем языке есть очень много слов, которыми называют птичьи голоса. Утка крякает, селезень шипит, голубь стонет, воркует, тетерев чуфыкает, вальдшнеп хоркает… Чибис кричит: чьи вы? Но еще ближе звук его голоса передает народное название этой птицы – пивик. По мелодичному «ку-уль» большого кулика кроншнепа вся эта семья длинноногих получила свое имя. Как-то осенью я слышал, как в камышах кто-то произнес серьезным человеческим голосом: «кукувик». Местные жители сказали, что это была большая северная гагара, которую так и зовут – кукувик.
Стая лебедей, отдыхающая на весеннем пролете, подпускает к себе не ближе, чем на три сотни метров. На этом рубеже слышишь нестройные, неопределенные крики-сигналы тревоги и выражения недовольства, с которым сторожкие птицы снимаются с места стоянки. И еще я, как все мы, знал легенду о предсмертной лебединой песне.
Эти лебеди не кричали, не пели. Слышимое мной было больше похоже на беседу. Они разговаривали, а я старался вслушаться.
Да, они разговаривают, внушал я себе, и вслушивался, вслушивался. Постепенно мой слух, казалось мне, привыкал. Я начинал как будто бы замечать раздельность произносимого, как в незнакомом человеческом языке. Но иначе, конечно, совершенно иначе. Я осваивал не слова, а звуки, чтоб назвать их себе. Я следил – один звук гортанный, один нежный согласный и один мягкий гласный. Да, так, говорил я себе. И наконец, я уверился. Да, три звука, которые по-человечески могут быть названы: ге, эль, с мягким знаком, и – я. Гля, гля.
Для меня это стало ключом. И я понял – услышал, что богатство и разнообразие лебединой речи шло от музыки, от гаммы. Звуки, которые я принял как символы наших букв, произносились лебедями на разные ноты. Но ведь есть и человеческие языки, в которых значение слога зависит от высоты тона. Эта мысль помогла мне, не стало оговорок «казалось», «как будто бы». Лебеди разговаривали, напевая свои серебристо-звонкие слова. И слов у них было много.
Вероятно, я своим слабым человеческим слухом мог уловить не все. Может быть, в их речи были тона, которые оказывались и выше и ниже известных порогов нашего слуха. Тогда я не думал о таком. Я искал слово для названия лебединой речи и нашел его в старом русском языке: лебедь не говорит, он глаголет.
А потом начавшийся дневной ветер подернул озеро рябью, зашелестели камыши. Лебеди, разгоняясь по воде против ветра, поднялись на крыло. Собравшись наверху, они сделали круг над озером, случайным пристанищем, куда они, вероятно, никогда не вернутся, и повернули на юг в ясном воздухе осенней степи. Они были так велики, что уходили с обманчивой медленностью.
ПЕРЕМЕНЫ
Узкая просека в еловом темном лесу. Поперек – огромная паутина, чистая, крепкая, свежая. Только три-четыре хвоинки здесь и там прилипли к толстым прочным нитям.
Паука не видно. Затаился. Наверное, он очень большой. Наверное, он пробегал по своей сети и сам чувствовал, как она вздрагивает от его же движений, и это было приятно ему. И может быть, для развлеченья, он воображал, что кто-то уже попался.
Но нет никого, ничего.
И, спрятавшись, он прислушивается всем своим чутким телом. Он приготовил сеть и идет. Разрушат сеть – он быстро сделает новую, такую же, по себе.
Так же, как человек с его мыслями, надеждами, желаньями, из которых легко ткутся системы, и так же легко разрушаются, и так же восстанавливаются, ибо иначе человеку нельзя.
Тот лес вырубили. Давно вырубили. И выкорчевали пни, распахали землю.
И нет паука-отшельника. Во второй половине августа, в сухие дни, пустив воздушную паутинку, через пустые поля летят по ветру крохотные паучки. Откуда летят, куда, для чего?..
РОЩА
Галька поднималась от воды выпуклым подножием мыса и обрезалась у корней сосен. Там, а не у моря, лежала подлинная граница между сушей и водой. Обкатанные голыши обозначали ничейную полосу шириной шагов в пятьдесят, которой полностью завладевали волны зимних бурь, когда Черное море оправдывает свое имя.
Сосны особенные. Называют их реликтовыми, они описаны специалистами в терминах, немых для непосвященного. Для меня они отличались от других сосен так же явно, как лица и особенно выражения глаз людей разных национальностей. Четырнадцать веков тому назад византийский историк писал, что местные народы почитают здешнюю рощу священной, существующей от сотворения мира.
Выбеленная солнцем галька слепила глаза. Я издали заметил темное пятно на ровном, казалось, расстоянии между спокойной водой и такой же спокойной стеной сосен. Подойдя ближе, я увидел пучок длинных зеленых игл. Бессмысленно отломанная и так же бессмысленно брошенная сосновая веточка. Я нагнулся поднять ее, но она не далась. Что-то держало ее крепко, уверенно.
Я осторожно разобрал гальку и увидел корень, уходящий вглубь. Вершинка его с утолщением, из которого выходили точно такие же иглы, как на взрослых деревьях, уже преобразовывалась в ствол.
Сосновое семечко сумело найти почву где-то глубоко под галькой, проросло, утвердилось, набрало силу подняться к свету дня.
Сосны развиваются медленно. Это семечко начало жить тому назад года четыре, если не больше. Оно сотни раз отражало штурмы ледяной зимней воды, не отравилось солью. Безличной силе безличной стихии живое семя противопоставило себя как цельность, как личность.
Для меня виделось и еще нечто значительное. Я знал о безуспешной попытке разведения этой сосны. Спелые, посеянные по всем правилам семена не принимались в питомнике. Я нечаянно наткнулся на разгадку. Здешнее племя, отъединившись на мысу, пересоздало почву, пересоздало себя. Свои, теперь они могли жить только тут, на собственной земле, в которую они вложили нечто тонкое, неуловимое для химика – свою душу. Деревья не спешат, у них свое время и сроки. Продолжая древнюю традицию, они ведут наступление на галечную полосу, которую я, случайный, счел просто ничейной.
Древние, чтя рощу священной, своим внешним присутствием, дорогой, пашней, препятствовали соснам наступать в глубину мыса и отграничили рощу. Тех людей было немного, и они мешали деревьям невольно. На нетронутом месте сосны жили, умирали, возрождались свободно. Перекрестное оплодотворение внутри одного рода им не вредило, как людям. Их нерастраченную силу подтверждал найденный мной могучий потомок. Его одного было достаточно, чтоб отвергнуть мысль о вырождении.
Сегодня нас много, и чудо не в том, что одно сосновое семя сумело укрепиться и выжить на галечной полосе. Чудо нашего дня в том, что ничья бездельная рука до сих пор бездумно не убила его по случайному, праздному движенью.
Мы будем вытаптывать рощу, прорубим в ней дороги и зальем их асфальтом, построим дома, разрежем корни траншеями водопровода, канализации. Мы не стремимся к дурному. Мы, современное множество, не можем иначе. И у нас другие сроки, чем у деревьев.
ШАГ И ВРЕМЯ ПРИРОДЫ
Осенью этого года я охотился в Ваших краях[1]. Я искал лишь отдыха, но, живя средь людей, не закрывал глаз и ушей. В частности, в разное время и от разных людей выслушивал:
– Вы там все о птичках заботитесь, книжки пишете, по радио выступаете, учеников наставляете, а на деле что?
(Я не скрывал своей литераторской профессии, почему подобные выпады делались со злостью, с желанием уязвить.)
– Что же мы наделали? – отвечал я вопросом на вопрос.
– А то. Ваш Минсельхоз-то в этом году приказал весной выжигать озера.
Будучи давно знаком с Западной Сибирью, я знал, что крестьяне всегда считали камыш молокогонным кормом и умели им пользоваться. Однако за весенний поджог озера могли переломать руки-ноги, можно было попасть под суд.
А сейчас, весной, в апреле и мае, дико, варварски были выжжены озера в Варненском районе; в Тавдинском – Буташ; в Буринском – Мамынкуль и многие другие.
Я мог собрать лишь отрывочные сведения. На самом деле бедствие имело куда бо́льшие размеры.
Вернувшись в Москву, я взял в «Литгазете» корреспондентское поручение и начал поиски в Минсельхозе; хотел найти приказ и, для начала, поместить фельетон (он уже сложился в голове) о бюрократах-поджигателях. Мыслились и дальнейшие ходы.
Но – директивы не нашлось. В действительности было указание использовать камыш для силоса.
Советовался с товарищами-литераторами, болеющими душой за рыбу, лес, дичь, пишущими на такие темы. Разводят руками. Единственное утешение – говорят, будто бы близится решение о создании Комитета по охране естественных богатств страны.
Комитет комитетом, но ведь в районах Вашей области не дичь, глушь со щедринскими градоначальниками, коим и распоряжения-то посылать опасно. Не нужно знать грамоте, чтобы понимать, когда можно палить старый камыш, а когда нельзя.
Прошедшего не уловить, но не допустите, чтобы весной 1956 года повторилось преступное безобразие. Заблаговременно организуйте общественное мнение.
Мне рассказывали, что устроители весенних выжиганий озер напакостили и в смежных с Вашей областях, и в Казахстане. Возглавьте общественное движение. Ваше начинание подхватят.
Когда «Челябинский рабочий» выступит, я постараюсь в редакции «Известий», чтобы Ваша инициатива получила широкий резонанс.
*
На моих глазах кавалерия в гражданскую войну была еще решающей ударной силой[2]. В середине 30-х годов кадры нашей кавалерии удваивались – бригады (два полка) преображались в четырехполковые дивизии. Будущий маршал бронетанковых войск Федоренко так излагал принятую доктрину: «В первый период войны авиация сожжет нефтепромыслы, уничтожит железнодорожные узлы, поставка техники сократится до минимума, а овес и сено для коней мы всюду добудем…»
В те же тридцатые годы в Москве значительная часть грузов еще перемещалась гужевым транспортом.
До 1914 года в России было пятьдесят миллионов лошадей. После войны, в 1947 – 1948 годах, появилось постановление правительства о доведении конского поголовья к, не помню какому году, до восьми миллионов. А сейчас, в 1974 году, есть сколько-то тысяч голов, и лошадь стала игрушкой.
Лошадиное племя, друг и слуга человека в течение десятков тысячелетий, ушло в небытие с ужасающей скоростью в течение жизни одного человеческого поколения. Последнего человека в кавалерийской форме, старенького отставного полковника В. М. Загоскина, я не встречал уже лет шесть.
И молодые читатели, которых большинство, знают лошадь по картинкам, по старой литературе так, в сущности, как бенгальского тигра или американскую секвойю. Лошадь стала экзотикой с той разницей, что в этом мы не отдаем себе отчета.
В нашей обширнейшей стране лошадь живет еще на нескольких конных заводах и ипподромах.
Мне хочется подчеркнуть, что повесть Б. Д. ценна, интересна самой своей обстановкой, за одно это она уже заслуживает поддержки.
Общение с конем – дело особое. Конники работали всегда гораздо больше, чем пехота. Взять хоть утро: уборка конюшни, чистка коня, выпаивание, дача овса… И – пехота – все чистенькие, умытые, побритые – идет завтракать, а кавалеристы, у которых побудка была более чем на час раньше, только еще спешат умываться после утренней работы. И так было во всем, включая дополнительные, против пехоты, дневальства.
Никто не писал в уставах, однако все знали – лошадь не была лишней нагрузкой. И что служить в коннице мог лишь тот, кто любил коня, тоже все знали, хотя и это нигде не было записано. И – ничего общего с «красованьем на коне»…
Конечно, конный завод и ипподром живут собственной жизнью. Но и здесь конь создает нечто особое для живой человеческой души.
О НАЦИОНАЛЬНОМ ПАРКЕ[3]
…Каким должен быть Национальный парк?
Вопрос отнюдь не прост по смыслу слов – «национальный парк». С позиций сегодняшнего дня интересы нации не так легко уловимы и не всегда могут совпадать с нуждами поколения, которое в любое «сегодня» распоряжается национальным достоянием. «Довлеет дневи злоба его…»
И если нация может быть уподоблена природе, то есть чему-то существующему длительно, то скоротечная жизнь поколения – однодневка, подчиненная формулам годовых планов и целевых смет.
Сказанное нельзя понимать отвлеченно-философски. Я говорю о чистейшей жизненной практике. Так, строители железных дорог «накручивали» лишние версты (например, под Моршанском) не чтоб набить карманы и не из-за ссоры с городом, как впоследствии слагали басни. Нет, три версты, пробитые напрямую, стоят много дороже дюжины верст петли, подчиненной рельефу, без глубоких выемок, высоких насыпей, моста. Удешевление фрахта через какое-то время перекроет удорожание строительства? Такое лежит в сфере интересов нации, но не в интересах управления стройки.
Осенью 1937 года я бродил с ружьем по Южному Уралу в районе Симского завода. Крупномасштабная карта напоминает древесный лист: жилки – ручьи, черенки – речки. Продранные водой через скалы узкие, извилистые, загроможденные камнями русла были почти сухи. И – массы мертвого леса, бревна, завалы. Зимами рабочие леспромхоза валят деревья на обращенных к ручьям склонах, обрубают сучья с вершины и скатывают бревна вниз. Весной на неделю-другую ручьи вскипают потоками. Какой-то части бревен удается пробиться через заторы, проплыть пруд Симского завода (вымощенного, как говорили, мертвяком) и скатиться в Сим. Весной того же года во второй половине апреля я побывал на берегу Сима в районе Тавтиманово. Сим, скромный летом и осенью, шел бешено и буквально рвал берега. Но ни одного бревна не было, так как в ручьях вода уже отыграла.
Сколько деловой древесины давал этот район? Коль взять по весу срубленных деревьев брутто, с сучьями и вершинами, то вряд ли более нескольких процентов. А когда опять зарастут обнаженные кручи? Да и зарастут ли? Бурный скат весенних вод и летние ливни не только выщелачивают, но и совсем уносят почву, созданную восемью – десятью тысячелетиями.
Тогда я думал только о моей новостройке. И мысль о возможности противоречий между интересами нации и нуждами текущих дней была от меня так же далека, как далека от гончей собаки мысль о вреде куренья табака для ее хозяина.
В одну из послевоенных осеней я охотился в Западной Сибири. Дичи там было еще много, но серая куропатка отсутствовала, хотя угодья для нее были, как говорится, классические. Оказалось, что лет пятнадцать до того райконтора «Заготживсырья» однажды перекрыла свои планы заготовкой серой куропатки. Какой-то искусник за одну зиму исхитрился дочиста выловить сетями на просяной соломе эту глуповатую птицу. Так план может оказаться подобием стихийного бедствия, этаким «форс мажором», когда страховку не платят и потерпевшего можно оставить без помощи.
В подобной связи раскрываются будто бы неожиданные вещи, как, например, новые зоны безводных пустынь, которые нам исподтишка подсовываются нашими многоучеными мелиораторами.
Тревожные крики о таком звучали не однажды. Последний раз в ноябре этого года (1969) «Известия» описали катастрофу в Белоруссии. Ларчик открывается просто. У мелиораторов общий показатель – кубометр вынутой земли. От него все качества: и прямая сдельщина, и все надбавки с премиями. «Вынимай» больше, и все будут довольны.
Недавно под Новомихайловским Туапсинского района на берегу моря построен крупнейший международный детский дом отдыха «Орленок». Выбор точки был определен «золотым пляжем», таким чистым, что при волнении в два-три балла вода остается прозрачной. Но такие отмели вообще очень чутки к изменениям условий в достаточно удаленных от них местах.
На имеющейся у меня карте конца прошлого века широчайший песчаный пляж – до четверти версты! – начинался у Тенгинки (ныне Лермонтово) к западу от Новомихайловского и доходил до мыса в нескольких верстах восточнее этого селения.
Пляж постоянно сужался: Кавказ слегка опускается. Кроме того, мельчайшие фракции, образуемые истиранием песка под действием прибоя, оттаскиваются в глубину. Пополнение происходит за счет выноса песка и гравия реками. Заселение берега неотвратимо нарушило общий баланс уже давно. Но до войны строили относительно мало. После войны выемка песка и гравия стала происходить в объемах, бесконечно превышающих естественное пополнение путем выноса к морю речками.
В Тенгинке есть удобный подъезд от шоссе на берег. К 1958 году часть подходившего к Тенгинке песчаного пляжа (напоминаю, шириной двести пятьдесят метров) заменилась узеньким скалистым бережком на суше и каменными грядами под водой. В этом году и в последующие пять лет вывоз песка и гравия из Тенгинки продолжался, достигая пяти тысяч кубометров в летний период. Отмель сужалась и сужалась, каменный бережок наступал к Новомихайловскому. А под самим Новомихайловским, вернее, под «Орленком», землечерпалки извлекали песок из-под воды.
К 1963 году под «Орленком» оставалось лишь несколько метров песчаного пляжа. И это еще не конец. В те годы я не раз разговаривал с местными инженерами. Они были исполнены невежественного оптимизма: «Песок? А, море намоет…»
Бездумное обесценивание черноморского побережья – вещь общеизвестная. Менее известно, что в горах можно добыть и песок, и гравий. Но в каждом случае нужно построить несколько километров пусть временной, но все же дороги.
Как-то году в 1948 – 1949-м я, ожидая кого-то в одной из комнат Министерства сельского хозяйства, глядел на висящую на стене сводку лесозаготовок за несколько лет. Помнятся колонки по вертикали: рубка, трелевка, сплав… Цифры – миллионы кубометров – в строке каждого убывали: трелевалось меньше, чем рубилось, сплавлялось меньше, чем трелевалось. В общем, года за четыре в лесу, на берегах и в воде оседала гнить целая годичная рубка.
Каждый из нас, поворошив память, вытрясет многое. И кажется, что присутствовал и участвовал в разрушении…
Мое многословие, за которое прошу извинить, свидетельствует о категоричности моего мнения: да, Национальные парки нам необходимы, как и заповедники, в интересах нации.
Но и до сих пор, и сейчас правительство и местные власти принимали и принимают решения об охране природы, водозащитных зонах, борятся с загрязнением внешней среды. Этого мало. Нужны твердые правовые основы для защиты от разрушений, оправданных минутой.
Мне кажется, что пора создать документ национального значения, то есть основной закон. Нам необходима Конституция Прав Природы.
Шаг и время природы иные, чем шаг и время человека. Поэтому статут Национального парка должен целиком утверждать, что хозяином Парка является только природа, то есть дикие растения и животные. Какое-либо вмешательство человека в дела природы исключается, кроме редчайших случаев бедствий, явно угрожающих нарушить самоустановившуюся естественную жизнь Парка.
Понятие «естественный» разумеется как сумма процессов, протекающих вне какой-либо человеческой активности. Ибо нам невозможно определить допустимую меру вмешательства, при котором не произойдет неожиданного, длительного резонанса.
Сегодня вытеснение вольной природы кажется глобальным, необратимым процессом: не зная возможностей будущих достижений науки, мы все же можем понять, что наши потомки смогут извлечь из сохранных участков девственной почти природы не только эстетические, но и иные важнейшие ценности.
Массовый туризм и массовый отдых трудящихся в зонах парков, заповедников не могут быть допущены. Как минимальное и неизбежное зло придется, вероятно, проложить через Парк несколько достаточно удаленных одна от другой дорог. Когда факт существования таких дорог будет местной фауной освоен, можно будет допустить по ним медленное движение посетителей, без права выхода из машин и под наблюдением проводника.
Иначе, погнавшись за деньгами, мы уподобимся Иудушке Головлеву с его: «Где же все?..»
Национальные парки будут воспитывать любовь к Родине. И не только у молодежи. Одно сознание, что у меня, у нас, у нации есть заповедное неделимое богатство, поддержит каждого, способного слышать зов не только брюха.
В последние годы мы стали кое-как думать о сбережении материальных памятников прошлого. Ведь не только в наши дни, но и куда раньше – при дедах и прадедах – мы все-то сносили, перестраивали, заштукатуривали старое, писали по старому новое, гноили, по небрежению, архивы. Так было и у других. Не сами, по родителям… Конечно, на миру и смерть красна, но утешение это слабое.
Не ощущая биологически-непрерывную связь поколений, я постигаю ее через национальные эмоции и через разум. Она служит опорой моему личному, ко многому обязывающему достоинству человека, как части нации и ее сегодняшнему воплощению.
Если бы удалось посетить русский город, пусть не такой древний, хотя бы XVI века. Но подлинный, не бутафорский: я ведь не собираюсь надеть платье старинного покроя. И мне хотелось бы хоть знать, что там-то и там-то есть кусок нетронутой русской природы с бортями дикого меда, с бобровыми гонами – эти обычнейшие угодья входили в опись рядового владения всего десять-двенадцать поколений тому назад. Деды не позаботились о нас. Нам пора подумать о внуках, да и возможностей у нас куда больше, чем у дедов.
По-моему, вопрос о Национальных парках и доходах от них не оторвешь от предыдущего. Доход от парка, как от хозрасчетной единицы? Если думать об активном сальдо на балансе, то придется забыть о патриотизме.
Конечно, если устроить Национальные парки общедоступно, оборудовать их благами пребывания на высшем уровне жизни, то, как златобокий карась в сеть, в них густо пойдет, кроме своих, и твердовалютный клиент. Вместо Национального парка получится комбинация дендрария с зоопарком при отелях, барах, ресторанах.
Я видел в Пицунде интуристов, приезжающих в построенные для них десятиэтажные коробки, которые уродуют реликтовую рощу. Дело валютное, всем понятное. Но при чем тут патриотизм? Это балансовый рубль.
Тот же балансовый рубль определил и новопицундскую архитектуру: попроще, подешевле, чтобы напихать как можно больше туристов. Во имя балансового рубля (а может быть, и по неспособности) архитекторы забыли основное положение своего ремесла – уметь вписаться в местность, так же как возводившие эти предприятия инженеры забыли свое основное – оценку грунтов.
Что же касается узконаучного значения Национальных парков, то оно, вероятно, будет от десятилетия к десятилетию нарастать в геометрической прогрессии.
Где можно создавать Национальные парки? Россия обширна, многолика, нераздельна. На севере есть река Вага, приток Северной Двины. Где-то на стыке с Украиной нужно дать воскреснуть степи. В Западной Сибири – кусок березовой лесостепи с озерами Черное и Щучье в Курганской области, верховья Волги. Глаза разбегаются.
Я недостаточно знаю географию. Мне легче сказать о принципиальной характеристике пригодных мест.
Не следует стремиться к доступности. По прошествии скольких-то лет путей подъезда возникнет больше, чем нужно, и территории заповедников и парков придется все тщательней охранять от самых неожиданных покушений.
Обилие вначале флоры и фауны не существенно. Нужно лишь, чтоб на отводимых территориях существовали образцы, родоначальники. Как только мы оставим природу в покое, былое восстановится само в прежнем виде.
Время необратимо для людей. Деревья же, травы, животные в этом смысле имеют над нами преимущество. Их история не слагается из событий, подобных людским, и для них время может пойти вспять. Поясню: нельзя с научной точностью указать, какие изменения произошли в поведении, быте животных в результате их подавления человеком хотя бы за последнее тысячелетие. Но потомки нынешних животных очень быстро станут точно такими же, какими были их предки времен, скажем, становления Киевской Руси. О мире растений не приходится и говорить.
Флоре и фауне нужно дать свободу. Поэтому под Национальный парк следовало бы отвести как можно большую территорию. Легче всего – так называемые неудобные земли, которых у нас предостаточно. Кстати сказать, их площадь в Европейской части РСФСР увеличилась в нашем столетии на несколько миллионов гектаров.
Включать в границы парков и заповедников исторические места нельзя, ибо недопустимо препятствовать массовому посещению памятников истории и культуры. Места исторические должны быть заповедными в совершенно ином смысле, чем Национальные парки.
Опыт говорит, что малые по площади заповедники природы искусственны. Они выполняют, в лучшем случае, ограниченные задачи питомников, опытных станций, так как на территориях 20 – 50 квадратных километров не только фауна, но даже и флора неизбежно угнетается человеком. Каждый Национальный парк должен получить не менее 1000 квадратных километров, то есть 100 тысяч гектаров.
Что же касается дохода государства, то его, этот доход, мы обязаны считать не по бухгалтерским балансам.
Каждое поколение получает в наследство материальные ценности – основной капитал государства: почвы, леса, реки, моря, недра. И невеликий экономист поймет: судьба страны зависит от того, сумеют ли поколения прожить доходами с основного капитала, сумеют ли они своим умом приумножить наследство либо же займутся проеданием его с неизбежной перспективой разоренья.
Таков большой счет – исторический, государственный, не балансовый. В нем рубль превращается в частный, весьма условный показатель, и оперировать только рублем здесь явно нельзя. В этом счете решают активность нации, ее направление – «гений». Слагаемыми гения служат также и патриотизм, также и чувство национального достоинства. Словом, благородные побуждения есть национальная ценность.
Коль так, то любое дело, усиливающее гений нации, окупится с десятерицей, окупится материально в конечном счете.
СТАТЬИ, РЕЦЕНЗИИ, МЫСЛИ
ОБ ИВАНЕ АНТОНОВИЧЕ ЕФРЕМОВЕ[4]
В 1956 году исполняется двенадцать лет со дня выхода первого сборника рассказов Ивана Антоновича Ефремова, изданных «Молодой гвардией» под названием «Пять румбов», – в 1944 году наша литература обогатилась новым именем, писателем собственного стиля.
Ощущение свободной, широкой красоты дают его рассказы и повести. Некая рамка, ранее ограничивавшая видимость, раздвигается, раздвигается и, наконец, исчезает. Больше нет привычно-назойливой границы.
Общеизвестны названия и даты, отметившие ступени эволюции живой материи. Конечно, предок человека, сам уже почти человек, жил на Земле пятьсот или семьсот тысяч лет тому назад. Сухое, схематичное знание. Несколько слов и цифр, лишенных плоти. Несколько категорий чего-то настолько отвлеченного, что, право же, о нем не стоит и думать.
Вдруг – взмах. Мгновение, и кто-то сделал далекое и, казалось, ненужное близким, ощутимым и необходимым. Протяни руку – и достанешь. Можно постичь, как суживала представления о мире, как незаслуженно тесна была произвольная граница. До нее было лет пятьдесят, может быть, – полтора-два столетия, пусть тысяча, даже три тысячи лет, – как узко. Оказывается, сухие, отвлеченные сведения о древности приняты лишь мозгом, над чувствами же продолжает висеть все та же низенькая хрустальная сфера древних с вкрапленными маленькими светильниками для твердого, маленького же и конечного мира. Ошибка! По-настоящему – сзади почти бесконечность мысли, а впереди – бесконечность вполне. Это поистине прекрасно.
Шестнадцати лет, в 1922 году, Иван Антонович Ефремов сдавал в Петрограде экзамен на аттестат зрелости. Мог ли он подумать о себе как о будущем писателе? Конечно, нет. Подобное предсказание заставило бы его рассмеяться. И тогда, и значительно раньше, мальчиком, он тянулся к палеонтологии, к науке о древнейших формах жизни. В день получения аттестата в прошлом Ивана Антоновича были: раннее сиротство, три класса дореволюционной гимназии и гражданская война, через которую он прошел воспитанником красноармейской части.
Палеонтология… Иван Антонович хватался за каждую книжку, смело писал ученым о своих стремлениях, получал ответы и неизменный совет: учитесь!
Учиться? Конечно же. Но где и как?
Над одним из таких писем, посланных наудачу, задумался академик Петр Петрович Сушкин, замечательный, многосторонний ученый, в биографии которого «Энциклопедический словарь Русского библиографического института» отметил и следующее: «…вследствие разорения семьи Сушкин со студенческих лет стал, если можно так выразиться, на самоснабжение».
Иван Антонович был принят и обласкан академиком. Обласкан? А как же иначе можно назвать отношение к юному посетителю, который сразу получил и рабочее место, и руководителя? Местом оказался стол в личном кабинете академика, руководителем – сам Сушкин. Академик не только подсказывал труды, которые надлежало читать, изучать. Найдя свободный час, ученый беседовал. Это были блестящие лекции – импровизации для единственного слушателя.