Текст книги "Златая цепь времен"
Автор книги: Валентин Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
Это «что-то» существует. На фотографии кристалла вольфрама с увеличением в сто миллионов раз видны отдельные атомы. Декартовских «крючков» нет, атомы не соприкасаются – единство кристалла создано силами, «очевидными» для мысли. Итак, даже в физике «сущим», «сущностью» оказывается «что-то» – на чертеже пустое место и пустота на фотографии: «узлы», «силовые поля» – жизнь, так как исчезновение «чего-то» вызовет распад, смерть.
Я обратился к новой физике за новыми образами для ощущения Слова-Глагола. Он в усилии, в связи; его силовое поле – народ, национальная культура. Это «Аполлон» Пушкина, чьим приказам повинуется поэт.
Есть обширнейшая и распространеннейшая литература, цель которой – развлечение, отвлечение читателя. Не так давно закончился сентиментальный роман. Многотомные произведения начала прошлого века (вспомните Жюли Карагину и «деревья меланхолии» в «Войне и мире») завершаются в начале этого века произведениями хотя бы Вербицкой, которые по спросу на них были в наших дореволюционных библиотеках чемпионами вторых и третьих мест. Сейчас, и не первый десяток лет, чемпионами стали детектив, приключения. По уровню художественности сюда же можно отнести и литературу, обслуживающую «моменты» и «вопросы», в которой герои нужны как иллюстрирующие аксессуары-спутники. Я далек от признака недоброжелательства к подобным произведениям. Дело совсем в другом: все такие вещи интернациональны, вернее, космополитичны в точном и необидном смысле слова. В них человек с его внутренним миром усереднен. Поэтому судьбы героев, каковы бы они ни были, включая раздирающие трагедии, развлекают читателя как постороннего зрителя на стадионе: кровь, которая льется, чужая в том смысле, что истекающие ею герои суть «условные человеки». Поэтому даваемые авторами национальные признаки и географический колорит тоже условны, и значительную часть таких произведений можно, после недолгой обработки, передвинуть с юга на север, с запада на восток. Соответственно усереднен и язык, что естественно, так как искусственность исключает искусство. Все это не мешает нам, читателям, быть даже благодарными потребителями таких произведений, не все из которых будут забыты: ширпотреб не обязательно признак пресловутого «потребительского» общества.
Так ли, иначе ли, но помянутое в предыдущем абзаце широкое поприще для умов и дарований соприкасается с доподлинно человеческой и человечной литературой лишь по причине общности нашего мира людей, мира переходов и оттенков.
Я вспомнил об усередненной литературе, об усередненном языке только для того, чтобы отметить одно, по-моему, немаловажное, характерное обстоятельство: эта область никогда не влекла к себе русские таланты, ни большие, ни малые. Мне кажется, что здесь проявляется русская «самость», ощущение того, что сильным в искусстве можно быть только на собственном поле. Сбивавшиеся в чужое либо гасли в словесном бесплодии, либо вырывались на волю. А воля для русского писателя – это схватить поглубже, пошире, повыше.
*
…Я не поклонник какой-либо школы. Более того, я не знаю примера, когда из самых искренних поучений и «экс катедра», и шепотом сотворился бы писатель. Но вот что пишущему надобен талант, скромнее – литературная способность, такое очевидно. Настолько очевидно, что уже и не видится.
Однако ж есть тут вещица, действительно невидимая, но она, как скрытая в земле подошва фундамента, несет на себе всю башню. Литературная способность основана на чутье, которое ограничивает писателя тем, что он знает и видит или может познать и увидеть. Без границ-то что получится? Хаос.
*
Нет художника, который угодил бы всем – тому свидетель нелегкая молодость многих замечательных произведений, вступивших впоследствии в ряды неоспоримых ценностей искусства. Здесь решает – об этом, кажется, не спорят – стиль, язык, слог автора.
Я отнюдь не собираюсь лезть на высокую кафедру. Нет, слог, то есть уменье строить из слов убедительное правдоподобие, необходим и самому скромному автору из бывалых людей, собравшемуся рассказать о действительном событии.
Строить из слов? Словесное творчество? Строят, конечно, мысль и чувство, которым авторский вкус помогает находить нужные слова. И коль они найдены, читатель уходит в книгу, или, как говорят, сопереживает. Сила слога такова, что я иногда, не разделяя позиции автора либо считая, что лучше замолчать рассказываемое им, целиком отрицаю его произведение, отрицаю дар автора, не признаю его художником. А потом, успокоившись, вижу – вся суть в слоге. Ибо посредственный рассказ о том же самом и с тех же позиций оставляет меня спокойным, избавляя от неприятных почему-либо сопереживаний.
Жанр исторического романа очень широк, от попыток художественной реконструкции прошлого до приключений, облеченных в «историю». Иногда, как это делал Л. Фейхтвангер, жанром пользуются, так сказать, в политических целях момента.
…Решал слог автора, побеждавший все. Так, вопреки насилиям над правдой истории, трилогия Г. Сенкевича была очень популярна в России, против которой была, в сущности, направлена. Как видно, художественность решает и в историческом романе.
Исторический роман А. Ш.[13] с Радищевым в роли главного героя привлекает. Все длинное рассуждение о слоге нужно было мне, чтоб понять, почему симпатии к теме, с которой я начал чтение превратились у меня во что-то противоположное, а сам Радищев, фигура трагическая, все более виделся заносчивым эгоистом-резонером. Такое отнюдь не входило в цели автора. Следовательно, это произошло помимо его воли. Допросу подлежит его слог, чем я и занимаюсь ниже.
Роман начинается штрихом природы. («Свинцовое небо, тяжелое и пасмурное, низко нависло над осенним Санкт-Петербургом». И т. д.) Я запинаюсь: коль небо свинцовое, то и тяжелое, а пасмурное? Когда моросит осенний питерский дождик, под которым ходишь весь день, а пальто лишь тяжелеет, то нет низко нависшего, тяжелого, да еще и пасмурного неба, а просто все утомительно серо и мрачно особенной питерской мрачностью, да и тоскливо, коль не спешишь от дела к делу. Да, в такой час невесело ждать, но улицы не тихи (как сказано у автора), а по-питерски насторожены, и еще неизвестно, что они тебе поднесут. И дома не «почти сливаются с мостовой», а просто, если день еще не совсем угас, все видно плохо, как в голом лесу.
В такие дни лица плохо читаются («Глубокое горе и тревога отражались на ее молодом лице»). Но либо глубокое горе, либо тревога на лице… да и не отражаются они, оборот речи неверен описательно, к тому же ох как затаскан!
Невский парапет, и мокрый, и ледяной, и неудобный, – на него не облокотишься.
Плащ. Герои исторических романов постоянно в плащах. Но в какой одежде выходила осенью и в дождь молодая женщина из общества в последней четверти XVIII века? Здесь нужен бы штрих эпохи! А в те годы, да и много позднее, никакая женщина из общества не ходила по улицам одна, а только с провожатым, с мужской, предпочтительно, прислугой или с женской, в крайнем случае.
«Завывал ветер…» Откуда он взялся? Только что были морось, сумерки, тишина. «Сердитые волны»… Откуда? Два штампа и лишь для нагнетания мрака. Нужно ли напоминать, что либо дождь моросит, либо, коль ветер «завывает», то нужен выбор – или дождь усиливается, или тучи расходятся. И опять штампы: «сердце разрывается от горя», «скатывались слезы».
Все это мелочи, мелочи, мелочи… Читатель не замечает. Так ли? Я уподобил бы все такие мелочи, которые мы называем деталями, театральным задникам и декорациям. Они могут быть очень просты, могут усложняться, но они обязаны подчиняться закону сцены. Решает вкус постановщика. Зритель массовый, так же как и массовый читатель, в тонкостях не разбирается – в том смысле, в каком об искусстве судит профессиональная критика. Но если актеры еще могут увлечь зрителя вопреки постановщику пьесы, то писателю, не владеющему художественными деталями, остаются лишь сюжет и читатель, лишенный вкуса.
Нарушая последовательность разбора, замечу, что в отношениях Радищева с Е. В.[14], данных в романе, авторский произвол бесцеремонен. Автор отмахнулся от психологических сложностей и от общественных неприятностей, которые были неизбежны и которые романист обязан разрешать как во имя художественного правдоподобия образов, так и во имя исторической правды.
Вспомним драму Анны Карениной. «Свободная любовь» не только исключает ее из «общества», но вызывает брезгливость у простых людей, для которых связь без брака есть блуд. Брак между зятем и свояченицей был невозможен не только по канонам церкви, но и в соответствии со взглядами всех классов того общества, которому Радищев и Е. В. бросают вызов. «Любодеяние» между столь близкими, по тогдашним понятиям и законам, родственниками могло повлечь преследование, насильственное разлученье и наказанье, например помещение в монастырь на покаяние. «Загсом» в России до революции была церковь, крещение детей было не одним «духовным» актом, но и единственным актом оформления гражданского состояния, ибо без метрики обойтись было нельзя, а метрика выдавалась только после крещения. Дети Е. В. записывались как рожденные от не состоявшей в браке девицы и ни к какому сословию не принадлежали. По практике прошлого, таких детей либо пристраивали (хотя бы фиктивно) в какую-либо семью, где их могли усыновить, либо фактический отец ходатайствовал об их усыновлении. Без удовлетворения такого ходатайства «незаконные дети» не имели не только никаких имущественных прав, но даже не носили фамилии отца. Дети Радищева от Е. В. не могли быть, конечно, и дворянами. Их положение могло оказаться весьма печальным. Можно добавить, что и в наше время громаднейшее число людей предпочитает зарегистрированный брак, на его стороне и законодательство, вынужденное принимать особые меры для того, чтобы интересы детей, рожденных в незарегистрированных браках, были ограждены.
Е. В. и Радищев «сожительствуют», выражаясь по-старому, незаконно, но совершенно беспрепятственно. Все признают эту семью без каких-либо сомнений, даже духовенство. Радищев бездумно производит на свет трех детей, совершенно не заботясь об их будущем.
Единственный раз автор вспоминает реальность – когда отец Радищева кричит про его трех детей от Е. В.: «Они не будут Радищевыми!» И далее опять все забыто. А угроза эта очень серьезная: Радищев должен был бы подавать прошение об усыновлении «на высочайшее имя», и протест его отца сыграл бы роковую роль.
Я не говорю здесь о фактах биографии Радищева. Я гововорю только об изображении личности Радищева в романе. Еще раз напоминаю, что я говорю не о фактах, а об образах в романе. По-моему, автор хочет хорошо относиться к Радищеву, но средства ему постоянно изменяют. Если для него Радищев человек, которого «съела» благородная идея до такой степени, что он не видит окружающих людей, то такое нужно показать художественно, а не заявить об этом. Я не собираюсь навязывать автору точки зрения. Но изображение отношений Радищева с Е. В. ложно со всех точек зрения и должно быть переосмыслено и переписано от первого слова до последнего.
───
«…Из дверей губернского правления вывели Александра Радищева. Обросший, с вытянувшимся лицом, он был одет в потертом камзоле и закован в ручные кандалы…»
«_Конвойные_ вывели», а ниже – «солдат, сопровождавший его»! «Обросший…» Если автору известно, что Радищев со дня ареста в июне не имел возможности бриться до сентября, то он действительно сильно «зарос». Но в таких случаях лицо не «вытягивается». Борода с усами подчеркивают исхудание верхней части лица.
«…Был одет в потертом камзоле…» Либо – «одет в камзол», либо – «был в камзоле».
«Шаги… отдавались в маленьком дворе… правления, обне_сенного_… стенами». Не правления, а дворе, обне_сенном_…
Почему окна правления темны, ведь там остались все чиновники? А на Петропавловскую крепость, особенно на «казематы», никак не похоже. Это как и описания психологического состояния: «…неожиданно возникшие и тут же исчезающие беспорядочные мысли…» И ниже: «…по всему телу растекалась усталость… неотвязные мысли, как осенняя непогодь, холодили душу», – все очень неловко и по многочисленным прилагательным, и по причастным оборотам. Главное же – по случайному набору подходящих к случаю слов.
Но между двумя описаниями внутреннего опустошения, падения духа вдруг: «…невольно подумал, как хорош мир и прекрасна жизнь». Пусть ни к чему «невольно», пусть дальше автор совершенно забывает об этом проблеске, пусть неловко само выражение! Но ведь в этой неловкой авторской обмолвке и есть суть.
Мы знаем, что Радищев и в обморок упал при аресте, и давал объяснения, и каялся, но в объяснениях и покаяниях даже, оставался «при своих». Не гнулся, гнулся – то выпрямлялся. Дело автора знать, принял ли Радищев смертный приговор совсем всерьез или полагал (справедливо), что будет смягчение.
Смягчение же было капитальным. Как сведущий в законе и практике, Радищев должен был понять, что ссылка – не тюрьма даже, а вольное проживание в назначенном месте. Наказание заключено в отрыве от привычной обстановки, знакомых. Сам факт лишения права передвигаться угнетает. Но в назначенной Радищеву форме ссылки, как показывает нам дальше романист, сохраняются быт, слуги, жизненные удобства. Но автору нужен «мученик», и после верного, хоть очень неудачного по форме выкрика «о прекрасных мире и жизни» автор пугает и пугает.
Радищев был «кремень», по-моему. Я не вторгаюсь в права автора. Он волен дать Радищева таким, каким его видит. Я ограничиваюсь разбором художественных средств, слога автора. И с этой точки зрения я обращаю внимание на неудачные выражения, которые уничтожают намерения автора.
«Перед столом поблескивало зерцало – кодекс царского правосудия, вырезанное гравером на треугольной призме…» «Зерцало… вырезанное». Позвольте, зерцало есть весь предмет – треугольная призма, увенчанная двуглавым орлом, с выгравированными на трех образующих ее прямоугольниках указами Петра I, требующими неуклонного исполнения законов. Этот предмет – напоминание чиновникам – долгое время обязательно стоял на столах (а не перед столом) так называемых «присутственных» мест. Но я обращаю здесь внимание на «употребление падежов»: зерцало – кодекс… правосудия, вырезанное!..
«…Сам протянул руки солдатам… надевшим на него кандалы». На кого? На руки или на Радищева?
Подобные обороты не так редки в романе. Странно, что ни автор, ни редактор и корректор не замечали и пропускали такое.
Кстати сказать, дело тут не в формальной грамотности. Не знающий грамоты человек рассказывает грамматически верно. Ведь наша грамматика – от народа, она не искусственна. Но когда автор идет от слова к образу, он путается не только сам, но путает и читающих.
На самом деле, «поблескивало зерцало…». А тремя строками ниже – «радужное сверкание…» Разве поблескивание и сверкание одно и то же?
А уж когда «Радищев гордо принял последнюю процедуру монаршьего правосудия…», то тут и не заметишь, что солдаты, да еще почему-то «нерешительно», надели кандалы не на руки, а на самого Радищева. (Причем автор уже забыл, что выше он представил нам Радищева, закованного в ручные кандалы, а сейчас говорит о надетых кандалах. А ведь это вещи разные. В наши дни наручники надевают. А в те – приготовленный заранее кузнец заклепывал кольцо ударами, заковывал. И расковывали тоже кузнецы (иначе без руки останешься), разрубая кольцо зубилом.)
Подробный разбор громоздок. Слог хромает сильно. То время чувствуется слабо, есть вкус сегодняшний.
Радищев «разрывает книгу» (перед обыском), да еще из тогдашней тряпичной бумаги?! Камин на втором этаже? Вообще же – картинка революционеров, готовящихся к обыску. Но обыска не было. Почему? Радищева берут на улице, перед дачей, и сразу – в крепость. Позже такой прием применялся, чтобы скрыть арест на какое-то время от сообщников арестуемого.
Почему неблаговидно быть чиновником (как полагает автор)? С нашей точки зрения, чиновник того времени, допустим, неблаговиден. Но исторический романист, как и историк, имеет дело с процессом развития общества. «Чиновники» были во всех государствах. Ту или иную эпоху судят по эпохе же. Я склонен осудить любого деятеля прошлого за то, что он не находится на уровне моей современности.
Чиновник может быть лично благовидным или неблаговидным, в зависимости от его поступков, а не того факта, что ему довелось не пахать землю, а состоять на государственной службе.
Так же и Петербург, столица «многострадальной России». Радищев был весьма и весьма образованным, начитанным человеком. И сознательно, и подсознательно его протест исходил из желания лучшего для России, как таковой. Но не в подражание западным странам. Ибо тогда Лондон, Париж, Берлин, Рим, Мадрид были столицами еще более многострадальных стран, чем Петербург. Об этой старой истине писал еще Пушкин.
Скажу несколько слов о четвертой главке, где участвуют Екатерина II, Безбородко (почему-то несклоняемый) и Воронцов. Здесь и личности, и политика. И так же, как с первой страницы, каждый абзац вызывает чувство неловкости за автора и за себя, читающего. Разбор этой главки потребует от меня еще многих страниц. Рецензент имеет право где-то остановиться и стать кратким. Все написанное автором в четвертой главке равно тому, что я мог бы написать хотя бы о свадебных обрядах древних юкатанских майя или о погребении у ботокудов, то есть о том, о чем я где-то и когда-то слышал, но не запомнил и не понял, но зато твердо знаю, что майя (по Энгельсу) находились приблизительно на высшей стадии варварства, как не имеющие фонетической письменности, а ботокуды пребывали еще в дикости, ибо не выработали хотя бы начатков пиктографии.
Я далек от неуместных шуток, по-моему, достаточно перечесть эту главку.
───
Роман был издан пятнадцать лет тому назад. С тех пор в печати появилось немало книг, интересных данных о Радищеве. Автор оставляет свой текст нетронутым. Он сокращает, но как? Так же, как поступают несчастные писатели, вынужденные по прихоти типографий втягивать повешенные строки, убирать абзацы, вычеркивать отдельные слова, дабы сделать объем кратным числу печатных полулистов. Такую работу мучительно трудно делать, когда текст связан, имеет внутренний ритм, внутреннюю связь, то есть в той или иной мере отвечает художественности.
Пройдя этим методом по сорока двум авторским листам расклейки первого издания, автор, в сущности, ничего не изменил. Урезание не есть сокращение. Художественное произведение – не кусок хлеба! А коль хлеб, то каравай. Не отрежь кусок, а перепеки!
Автор идет за Радищевым хронологически, год за годом. И ничего не изменяется. За зимой следует весна, проходит лето, опять осень, опять зима. Совершаются ли события? Формально – да, по существу все остается прежним. Мне кажется, что сам автор не заметил – все «простолюдины», да не они одни, выражают своими речами напряженнейшую революционную ситуацию. Все – атеисты, все против не только установленных порядков, но и против самодержавия.
Начальство благоволит к ссыльному. Исключения – неудачные попытки низших властей чуть-чуть испортить жизнь благоденствующему государственному преступнику, в распоряжении которого не только заморские кофе и деликатесы, но заграничные газеты, книги. Илимск – рай, курорт по сравнению с Вилюйском Чернышевского. Кругом – народ, крестьяне, которые так революционны и так любят Радищева. Чего ему страдать?
Способом сокращения, примененным автором, можно «убрать» еще сотню страниц и еще сотню, но все останется прежним, то есть то, что я назвал слогом автора, не изменится ни на йоту.
Помимо нехорошего русского языка автор, по-моему, весьма неудачно решил вопрос стилизации. Эпоху всегда нужно дать почувствовать, и всегда русские исторические писатели стилизовали и прямую речь героев, и свою, авторскую. Дело это очень тонкое. Вводя большое количество старинных слов, автор рискует сделать своих героев косноязычными, то есть оглупить их. Современная же речь для прошедшего времени звучит режущими художественность неологизмами. Нужен такт, вкус, нужно иметь в своем роде музыкальное ухо. По-моему, например, удачна легкая стилизация той же екатерининской эпохи в «Мировиче» Данилевского. А. Ш., как мне кажется, оказался под чрезмерным влиянием «Путешествия» Радищева – не духа его, а языка. По мнению Пушкина, Радищев лучше владел стихом, чем прозой. С этим легко согласиться не из-за авторитета Пушкина, но читая само «Путешествие». К тому же язык Радищева в «Путешествии» не есть разговорный язык эпохи. И я думаю, что резонерство и нечуткость Радищева, даже известная грубость в романе А. Ш. пришли от влияния на автора не духа, а тяжелого, выспренного языка «Путешествия». Так же как в самом «Путешествии» по той же причине тяжести слога есть и противоречия в изображениях (см. у Пушкина о бедной крестьянке, сажающей в печь хлебы), есть и резкости, и другие недостатки художественности. Нам нужна «душа» Радищева, нужны «смысл», «направление». Вряд ли он сам говорил языком «Путешествия». Он был любим женщинами, имел верных друзей, умел разговаривать и любил разговаривать с простыми людьми. Вероятно, крестьяне, послушав его, не отзывались о нем, как о Базарове. Помните, «астролом»?
То, что неудача создания образа Радищева связана также и с влиянием на А. Ш. слога радищевского «Путешествия», представляется мне весьма вероятным. Во всяком случае, никто, кажется, не видел в Радищеве художника прозы.
Произведения художественные с вымышленными героями и обстоятельствами при переизданиях иногда улучшают шлифовкой языка, но не переработкой сюжета. Роман А. Ш. есть вещь биографически-документальная, сюжет и герои даны историей, в которой Радищев прочно занял свое место. Домышлять и вымышлять, в сущности, нечего, но это ничуть не облегчает труд писателя и вовсе не похоже на подгонку решения задачи к известному ответу. Писателю приходится не прикрываться темой, а подниматься к ней силой своего слога. И тем в большей степени в тех случаях, когда выбор писателя падает на такую фигуру, как Радищев, поставленную на высокий пьедестал наукой и общественным мнением.
Представленная издательству расклейка старого издания книги не может, как мне кажется, никакими переделками, правками, сокращениями, вставками и т. д. быть доведена до печати.
Необходима переработка в настоящем смысле слова, то есть осмысление автором наново героев, линий, психологии, связей, исторической действительности. По-моему, автору следовало бы как бы забыть написанное, иначе вступить в роман, решительнейшим образом изменить композицию, облегчить язык героев и свой собственный, находить эффекты художественные, а не словесные. И так далее.
Это не значит, что я что-то рекомендую автору. Писательство дело вольное: успех возможен, когда рубишь дерево себе по плечу.
ПО ПОВОДУ СБОРНИКА ИСТОРИЧЕСКИХ ПОВЕСТЕЙ
В аннотации повести сборника характеризуются как «глубоко патриотичные», «отображающие величие русского духа». Таковы намерения автора – это верно, и этим объясняется выпуск сборника, стотысячный тираж которого разошелся сразу.
Конечно же, искусство идет от намерения, изнутри, от содержания, от убежденности. Но произведение становится художественным лишь тогда, когда внутренние стремления, когда содержание столь ясны, что находят силы для выражения, то есть форму – в данном случае словесную, такую форму, которая своим правдоподобием внушает нам ощущение достоверности.
И опять думаешь о тайне литературы. Ведь само произносимое, само написанное слово оказывается никак не абсолютным. Слово может быть простым обозначением, названием-этикеткой, но может оказаться и сообщением, которое, связывая меня, читателя, с фактом, способно сделать из этого факта событие. И тогда слово ведет меня к событию, к сосуществованию с воображенными автором героями, со-общая меня с ними (экая глубина в русском слове: сообщение есть сообщение, событие – событие).
Мне кажется излишним указывать на образцы и на теории литературы, вопреки им многие научили себя искусству, но еще никто не был обучен ему на школьной скамье. Учат кое-как критике, поэтому-то и говорят, что искусство трудно, а критика легка.
Верность слова, правдоподобие, сообщение удавались многим писателям, вовсе не «великим». По-моему, средства автора сборника, его «слово», к сожалению, не отвечают благородству его побуждений. У него есть определенная схема, которой он руководствуется во всех случаях, действуя прямо, как топором. Позиция для пишущего необходима, но ограничиваться ей одной – ошибка. Нужно, помимо многого другого, также и изучение вопроса, трактуемого в произведении.
…Если громады нелепиц в трех исторических повестях, входящих в сборник, как-то маскировались удалением времени, то Салтыков-Щедрин – время дедов наших. Его годы изображены в художественной литературе, в написанных нашим, современным языком мемуарах, сохранились газеты и журналы того времени, не говоря уже об архивах.
М. Е. Салтыков принадлежал к одному из древнейших дворянских родов, но своего состояния не имел, и ветвь этих Салтыковых была, кстати сказать, нетитулованная, что автору повести следовало бы знать. Обращение в тексте к Салтыкову «ваше сиятельство» могло носить только характер насмешки.
Не имея средств, Салтыков должен был служить. В 1844 году, по окончании лицея, восемнадцати лет от роду, он зачисляется в канцелярию военного министра. В 1849 году за «Запутанное дело» – ссылка в Вятку, где он чиновник губернского правления, быстро повышенный в чиновники особых поручений при губернаторе. Ссылка заканчивается, и в 1856 году Салтыков, уехав в Санкт-Петербург, получает там должность чиновника особых поручений. В 1858 году назначается вице-губернатором в Рязань. К этому времени он уже широко известен как автор «Губернских очерков» и других сатирических произведений.
В Рязань Салтыков приезжает, по нашему счету, совсем молодым человеком – ему тридцать два года, но за его плечами уже четырнадцать лет службы и у него отличная репутация. Его обширные доклады по ревизиям и другим делам остры и беспощадно-критичны. Его ценят, он получает награды и делает быструю карьеру, что понятно при его выдающихся способностях.
Художник сделал плохую услугу автору и читателям, изобразив (молодого в то время) Салтыкова стариком последнего десятилетия его жизни. Впрочем, и в повести не ощущается полный жизни молодой человек. Но обращусь к тексту:
«…ямщик остановил лошадей… начал простукивать колеса…»
Простукивают колеса железнодорожных вагонов, проверяя бандажи. Но колеса тарантаса?! Набор слов продолжается? Нет, эта остановка нужна для разговора с прохожим мужиком. О чем он рассказывает:
«У одного хлеба нет, у другого – еще чего-нибудь. Просили своего барина оброк сбавить, барщину облегчить… Хотели мы своего барина потрясти, пошли на имение кто с вилами, кто с косой. А он собак спустил и стражу с ружьями поставил…»
В этой выдумке нет живого места. Для крестьянина хлеб был всем без всякого «еще чего-нибудь». Хлеб был и пищей, и товаром на продажу, и кормом скота, и птицы. Есть хлеб – все есть, нет хлеба – ничего нет.
Барщина, оброк. Либо то, либо другое. Помните: «…ярем он барщины старинной оброком легким заменил». Или одно, или другое.
При барщине угодья делились на барские и крестьянские. Крестьянин был обязан отбывать обычно половину недели на барских полях, другую половину – «на своих». Собранное на барских полях принадлежало владельцу, на «крестьянских» – крестьянам. Было много злоупотреблений крестьянского времени на барщине, и в целом для крестьян был предпочтительней оброк – крестьянин «обрекался» платить владельцу определенную сумму в год, за что мог пользоваться своим временем, включительно до дальнего отходничества. Вообще же отношения «оброчные» были весьма пестры. Автор по всей повести соединяет барщину и оброк по причине своего неведения.
Затем крестьянин говорит: «…пошли на имение…» Никто, тем более крестьянин, так сказать не мог. Имение – это все владение, вместе взятое. Можно сказать – на усадьбу. Затем крестьяне с вилами и косами пугаются собак! Да это курам на смех! И какую стражу мог выставить помещик? Дворовых с ружьями? Казаков, что ли? Крестьянин не мог сказать ни одной фразы из навязанных ему автором.
Судя по повести, рязанские помещики – воплощение Салтычихи, а во всей губернии, кипящей крестьянскими восстаниями, властвует революционная ситуация. «Разоблачая» строй, крепостничество, организацию управления, автор не замечает положения, в которое он ставит своего героя, который обязан, во-первых, возбудить уголовное преследование по поводу живописуемых ужасов.
Только что закончилась Крымская война, идет нескрываемая подготовка реформ. Но Салтыков (в повести) несведущ и беспомощен.
…А вот «хозяин губернии»: «Заранее осведомленный (!) о демократических убеждениях (!) Салтыкова, он принял его холодно. Подтянутый и вылощенный, вершитель судеб губернии вышагивал по залу, крутил усы, оглядывая себя в зеркало».
Далее губернатор говорит бессмыслицы, как ему полагается, для разоблачения губернаторов. Но сказать: «Чаще приглашайте советников (чинов губернского правления). Прислушивайтесь к их мнениям», – не мог и глупейший из губернаторов. Автору следовало бы как-то ознакомиться с губернским управлением в прошлом веке. Автор все твердит о «делопроизводстве» в современном смысле слова. Салтыков спрашивал: «Каковы сроки прохождения бумаг?» На самом же деле бумаги не «проходили», губернские правления решали дела (это и было делопроизводством) на основании «положения» в зависимости от характера дела: властью правления коллегиально, или с последующим утверждением губернатора, либо по его указанию. Вообще же губернатор мог сам решить любое дело.
В завершение встречи губернатор «познакомил М. Е. со своей женой, полной, с заплывшими глазами дамой. Она тотчас села за фортепиано и заиграла бравурный танец».
Нелепо, но разоблачать так уж разоблачать. Но тут же попадает и его герою, Салтыкову. Единственно, что он выносит из знакомства с губернатором и его женой, это мысль о губернаторе: «Неумен и выглядит каким-то нарциссом» (!!!)
А вот как он поступает с другой дамой, женой предводителя дворянства: «Она… заново отделала квартиру, напекла жирных кулебяк, а он не пришел в гости…» Так у предводительши пропали и отделка, и кулебяки.
В 1947 году, в Харькове, в военной гостинице, увлеченный своей профессией молоденький фармацевт рассказывал мне по какому-то поводу о ландышевых каплях: