355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Иванов » Златая цепь времен » Текст книги (страница 15)
Златая цепь времен
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:52

Текст книги "Златая цепь времен"


Автор книги: Валентин Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)

Русский характер широк, почему и склонен к известной небрежности.

Какие страшные столкновения и какая участь уготовлена нам, маленьким людям, игрушкам в руках игрушек. Подобная тема довольно широко использована зарубежной фантастикой, как говорят.

В сущности, до сих пор человеку удавалось как-то проскальзывать через ячейки сети, растянувшиеся или порванные же по людскому небрежению. Ныне за горизонтом рисуются рыбаки непогрешимые, творцы сетей столь частых и столь многослойных, что не только малек, не проскользнет и икринка. Но пусть будущее принадлежит будущему. Его еще нет.

Мне же сейчас хочется понять еще одну страницу прошлого – конец XI и начало XII века. Хочется заглянуть всюду, даже в Америку, формально еще не открытую. Уже более года, как я хожу около этого и борюсь с собственным бессильем. Мешает «Русь изначальная». Нужно идти еще дальше, глубже, а я заранее сомневаюсь в себе. Это глупо в смысле чисто практическом. До сих пор я умел держать сомненья в узде, до окончания дела.

Такова жизнь.

5.I.1963

*

Милый Виталий Степанович, в Вашем письме меня очень порадовало то, что мысли мои оказались для Вас как бы знакомыми. Вообще же – а что такое мысль, что такое ее «оригинальность»? Доводилось мне замечать: вот додумаешься до чего-нибудь, и потом скажешь самому случайному, что ли, человеку. А он сразу согласится, и, вдобавок, ничего для него будто бы нового и не сказано. На самом же деле, он это давно знал, но не к чему ему было ни задумываться, ни формулировать: я за него сформулировал. Но формулировка эта ему нужна, очень нужна, хоть он сам того и не ощущал.

Для искусства существует много определений, много будет и новых определений, но думаю, что в их числе останется и такое: сумей сказать то, что есть уже в умах, то, что зачато жизнью, но еще не рождено в словах. А как скажешь – дело твоего таланта. Ибо коль есть МЫСЛЬ, то плоть для нее найдется.

Приходится мне получать письма, в которых читатель скромно начинает: «Я, конечно, не критик…» В ответах я всегда стараюсь объяснить, что именно читатель-то и есть тот, к кому обращается пишущий, и что пишут не для критиков.

Каких только определений не давали критикам. Найдите последний, кажется, том собрания Голсуорси. Есть там много хорошего в статьях Голсуорси. Оказывается, что такого писателя, как Д. Конрада, английская критика заметила раньше публики. И все же Голсуорси говорит с мягкой улыбкой: «Писатели могли бы обойтись без критиков, а критики нуждаются в писателях».

Но заметьте – он говорит не о КРИТИКЕ, а о критиках. Без критики, в первую очередь без внутренней критики, не только что литератору, не обойтись и каменщику. (О каменщике я для дистанции, ибо, как бывший строитель, каменщиков весьма уважаю, встречались мне и «каменные» таланты.)

Пишу Вам и тут же сочиняю сказочку. Встретил поэт, взыскующий помощи, на вершине горы Духа Жизни и спросил его: «Кто мне судья?» – «Ты сам», – ответил Дух. «Но кто мне поможет?» И вновь ответил Дух: «Помогай себе сам». И опять, и опять спрашивал поэт о том, как писать ему, как отличать добро от зла, как найти Правду, как захватить сердца людей…

И надоело Духу повторять поэту: сам, сам ты, только сам, – и сказал, наконец. Дух: «Вот перед тобой небо, земля гористая и земля ровная, твои степи, пустыни и море; твое счастье и горе твое – в нем ты сам разбирайся. Ты не бедняк – твои предшественники оставили тебе нетленные клады книг, в них, в древнейших даже, до сих дней еще бьется Мысль. Я вижу, ты требуешь от меня Чуда? Хочешь, чтобы Я нечто вложил в тебя? Так слушай же: ты сам Чудо! Но только сам ты сумеешь раскрыться.

Как? Победи страхи и сломи самый грозный страх для поэта – боязнь самого себя! Дерзай!»

Одна начинающая писательница как-то сказала мне: почему старые писатели были так скромны, в то время как мы… И вот до чего мы оба додумались: те, старые, стояли под вольно-широким небом и, ощущая его, не раздувались – до неба все равно не достанешь головой-то! А мы – в комнатах. Залез на стул, вот тебе и выше всех, а выше нельзя и быть, ибо теменем уперся в штукатурку.

О фольклоре. Я думаю, что Некрасов не «пользовался русским фольклором», в смысле организованно-сознательного поиска. А просто – был он, как люди его склада, русским, был в нем мужик, то есть не брезговал он самим собой, тем, что у нас ныне называют «простым народом». Он сам был «простой народ», как и более судьбой изысканные материально (Некрасов был из нищих дворян) – Тургенев, А. К. Толстой, Гончаров, Л. Толстой, Пушкин, Лермонтов. Имя их – легион.

Я думаю, что первейшая обязанность художника есть обращение к «чувствам добрым». Художнику все доступно. Мне думается еще большее: именно художественность-то и предопределяет эти «чувства добрые». Мне ощущается здесь некое органически от художественности идущее то самое единство формы и содержания, о котором столь много говорили и будут всегда говорить. Разрешать же загадку будет каждый художник по-своему и не в теории, а на собственной практике, сам не зная (технически не зная), как он это «сделал». Говорил же Блок: «…я слышу музыку». Темно – и ясно сказано.

О древних: а знаете ли, что «древних» не было. Эти «древние» суть плод школярской фантазии. Это школяры вырастили особые породы людей: древний грек, древний римлянин, средневековый германец и т. д. Сейчас, кстати, произошло некое событие в мире мысли научной: физики и прочие «точные ученые» отвергли мнение о том, что неандертальский человек состоит в линии предков современного человека. Оказывается, по «точным расчетам» «точных ученых», что слишком короток по времени промежуток. Что за этот промежуток лет не могли произойти мутации, отличающие нас с Вами от неандертальца. Я не собираюсь делать из этого какие-то далеко идущие выводы, но уж тот факт, что ни пять, ни десять, ни сто поколений не могли изменить нашу породу, для меня очевиден. И опять я повторяю себе – «широк человек»! И посему нам суждено самих себя обманывать. И не столько мы богаты переменами, сколько жадны на моды, что ли.

Я еще кое-как помню изменения мод за мое время: укороченные узкие внизу брюки, затем – прямые длинные; затем – расширенные, затем – постепенное сужение и т. д. Острые ботинки носили в 20-х годах. Помню кое-что из женской моды. А вот осознание изменений внутренних… Ох, как тут трудно, как уследить за буйным движением всеми красками и всеми образами расписанного сознанья: то той стороной оно повернется, то другой и ни секундочки не постоит на месте. И куда-то несется, а ты, ловя его, стоишь ли, несешься ли, сам не знаешь. И только ощущаются руки, руки, руки, скользящие по гладкой поверхности в тщетной надежде поймать и остановить. Да, обязательно остановить, ибо это стремительное движение просто невыносимо… Видно, только художнику дано остановить (как бы остановить!) нечто свое собственное, которое в этом вечном хороводе стоит зримо, живо, будто звезда, раз навсегда прибитая к тому вечному своду – небесной тверди, который стоял над головами наших недалеких предков.

Так-то…

По поводу стихов Ваших. Меня самого тянут к себе описания природы. Века XVIII и XIX были способны давать эти описания в тонкой манере, в которой автор, сам себе того не задавая, заставлял читателя с собой соучаствовать в некоей внутренней, медлительной и поэтической подготовке к действию жизни. Пример – описания во «Фрегате Паллада» (Гончарова), книге, мною очень любимой. Второй пример, уже совсем иные описания у Гюго, особенно в «Тружениках моря».

Сейчас, чувствую, дело обстоит иначе. Кажется, сейчас будто бы описания такие допускает читатель лишь как своего рода повороты сюжета. Я вот, например, в «Повестях древних лет» и в «Руси изначальной» не то что старался, но как-то оно получалось, вкладывал в иные описания мировоззрение людей, их мироприятие. Было даже и так, что, описывая колоссальные богатства животного мира, окружавшего моих россичей, я думал об экономической стороне их быта, о том подспорье, которое, кстати сказать, совсем недавно еще имел русский крестьянин в охоте и в рыбной ловле. Это же не совет Вам! Это у меня так получается.

Но самое лучшее, что может быть, я недавно услышал от одного писателя. Он говорил, вернее, признался в увлечении разговором: «Когда я читал верстку, я думал – неужели это я сам написал!»

Вы понимаете, он писал вдохновенно – это большое счастье – и очень чисто передал свое ощущение: читал с интересом, будто бы не он и писал.

Вот этого не купишь ни за какие тиражи!

…«Слово о полку Игореве» написано вольным и ритмичным размером. В нем – медленный и тяжкий по силе своей топот народа, который идет.

7.I.1963

*

Милый Сергей Васильевич, большое спасибо за ответ на мои вопросы. Хотя я по-прежнему не могу себе представить Вас – вот Вам и тщета анкет!

А вот насчет кибернетики. Не приходилось ли Вам есть мясо раковин? Недавно я впервые попробовал. Удивительное дело – мускул более плотный, чем у рыбы. Едва-едва ощущается волокнистость. Скорее, не волокнистость, а способность делиться в одном направлении. Никаких прослоек, прожилок – нечто единое, каждая будто бы молекула совершенно подобна соседке, и все это стройнейше связано в целое; как отменное зеркальное стекло, как кусок изверженной породы, чистой, беспримесной. А ведь организатора в виде мозга, что ли, совсем никакого нет. Однако же произведена сложнейшая работа: через фабрику ничтожного на вид пищеварительного аппарата по какому-то «проекту» сработан не только мускул, но и нервная система, и кто еще знает что, включая краски, отложенные в черепе раковины. Причем эти краски рассчитаны на влияние солнца: в связи с общим потеплением у северных берегов Черного моря появилась средиземноморская пурпурница (местные называют ее «рапан»). Желтая жижа из внутренностей раковины под солнцем дает яркий темно-фиолетовый цвет – пурпур древних.

Делая прыжок к человеку, по образу мозга которого работает кибернетика, замечу, что мой мозг почти совсем ничего не знает о машине-теле, которой пользуется. Что же касается детей, наследственности, то на моих глазах несколько раз менялись теории, теориями же оставаясь. Я отнюдь не проповедую агностицизм. Наоборот, человеку необходимо убеждать и убедить себя в правильности сегодня выработанных, новейших по времени взглядов, иначе не сдвинешься с места.

…Увлекаться – есть одна из прелестнейших способностей наших.

При всем: один биолог сказал как-то, что «все человечество можно поместить в одной столовой ложке». Это – о запасе так называемых генов, носителями которых являются три миллиарда индивидуумов. Уж очень крохотная частица – ген, однако же в ней записан весь рабочий проект данной человеческой личности. Итак, три миллиарда рабочих проектов, этакий склад-архив помещается в столовой ложке.

В свое время, в конце двадцатых и в начале тридцатых годов, была борьба у нас с «теорией пределов». В технике, в проектировании. Для устранения излишеств. Пример: коль проектировать порт с длиной защищенных причалов с расчетом на то, что в 12-балльный шторм будет грузиться и разгружаться максимально возможное число судов, то получится чудовищно большое и невыносимое по цене сооружение. И в других областях преследовали «предельщиков». Но ведь пределы-то есть: для строителей – предел текучести стали, пределы сопротивления прочих материалов. Сама по себе наша техника работает внутри пределов, да еще берет запасы прочности, то есть эти пределы понижает.

В кибернетике-то посложней. Но, по универсальному закону аналогий, и у нее есть свои пределы. Вы очень характерно сравниваете кибернетические машины с людьми. Уместное сравнение. И вместе с тем… Впрочем, отлично Вы замечаете, что между зримыми возможностями и осуществлением – пропасть. На мостике через эту пропасть многое еще найдется.

Видите ли, исторически и материально опровергнуты развития тех или иных тенденций по прямым линиям. Ибо прямая линия есть линия воображаемая либо существующая на коротком обрезке, что равносильно воображению. В пространстве же параллельные сходятся. И совершенно не стоит думать, что «роботы» будут бесконечно совершенствоваться. И тем более не приходится этого опасаться.

А вот Вам следовало бы дать волю фантазии и писать рассказы о будущих роботах. Я это совершенно серьезно говорю.

15.I.1963.

*

Милый Виталий Степанович!

…Насчет «техники» писательства думаю про себя, что ее нет в общем смысле слова. По-моему, нужно стараться писать и писать; старое же не стоит перестраивать и перерабатывать, возвращаться к пройденному скучно.

Вообще же очень трудно сравнить писание с ремеслом и даже с прочими видами художества. Например, после Тициана была его школа. Хорошие художники в хорошей манере Тициана писали стоящие картины. И те же рыжеволосые женщины, и те же светотени.

В писательстве иное, думаю в связи с тем, что «секрет» в богатстве, в оригинальности мысли, соединенном с даром находить мыслями плоть, слово. А вот наоборот, от слова к мысли – не выходит.

Переписывать написанное собой же? Гюго писал «Труженики моря» всего несколько месяцев и без поправок. А «Собор Парижской богоматери» – четыре месяца и сразу набело. Вот Вам поэт, взявшийся за прозу.

…Слыхал не раз, что молодые наши не хотят и не умеют читать. Это, конечно, авария.

Учат скучно и отбивают вкус к литературе, к чтению. Кроме того, надобно иметь технику чтения, как это ни странно звучит. Надо уметь глотать в день по пятьсот страниц, запинаясь и перечитывая нужное. Иначе скучно, ибо далеко не каждую книгу стоит читать всласть.

7.II.1963

*

Дорогой Сергей Васильевич, залежалось у меня Ваше письмо не по невниманию к Вам, прошу в этом поверить.

Читано Ваше письмо мною, перечитано. Я себе положил за твердое правило отвечать честно и недвусмысленно. Ведь Вы же понимаете, что не всегда это легко: я не проповедник, не публицист, у меня тем более нет готовых ответов. А неготовые ответы не так-то легко находятся. Ваш покорный слуга пытается быть художественным писателем, следовательно, при выражении своих мыслей обречен более на неудачи, чем на удачи. Такова жизнь, и на это я не жалуюсь.

Пишете Вы, что Ваши ученицы допрашивают Вас о смысле жизни, что ответить на это надобно коротко и доходчиво, у Вас не получается. И Вы обращаетесь ко мне…

С. В., ну, подумайте, ну, разве можно ответить? Ведь каждый из нас отличнейше знает извечный, школьный набор советов. Ведь вы же не этого ищете, хочется Вам найти ответ на фаустовский вопрос. То, что я называю школьным набором – и в нем ведь правда. Конечно, нужно иметь дело по душе, нужно быть занятым тем, что нравится. Но как найти это дело? Для этого нужно знать, во-первых, самого себя. На этом разрешите мне остановиться, ибо это все трюизмы, все общие места, в которых очевидная, но неизвестно как в каждом частном случае применимая правда. Одно ясно – чужим умом не проживешь. И вместе с тем чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу. Думаю, что «кратко и доходчиво» рассказать о «смысле жизни» еще никому не удавалось. Все это значит, что я в пророки никак не гожусь.

В отношении моего Вам совета писать, вот о чем я думал: изложение чего-то в каких-то действиях, событиях и т. д., во-первых, могло оказаться интересным Вам самому. К чему же заранее думать о публикации!

Писать, во-первых, для себя, во-первых, для того, чтоб лучше понять свои мысли, вот что интересно. А так называемые художественные опусы, благодаря вольности своей, очень подходят для того, чтобы человек мог высказаться. Высказываться же, по-моему, есть одна из насущных наших потребностей. Выйдет то, что выйдет.

Я никак не разумел Вас в позе человека, нудно из себя выуживающего скучные штуки с намерением угодить какому-то редактору, что ли. Нет, нет, так что Вы на меня не сердитесь.

Очень интересно будет с Вами встретиться.

Надеюсь, что следующий раз будет встреча живая, не эпистолярная.

12.II.1963

*

Дорогой Виталий Степанович, благодарю за письмо. А теперь – к делу. О «развитии характера» и прочей рецептуре писания. Горький, как Вы знаете, учил, что художественное произведение должно показывать. А Стендаль, который умел не учить, обмолвился, что нужно рассказывать. Последнее мне нравится куда более своей скромностью, и оно правильнее, ибо Стендаль не учил, понимая, что учить писать нельзя. Тем более ему чести, ибо он, как француз, привык к тому, что группы и группки собираются, вырабатывают программы, выпускают манифесты и прочее, каждодневно открывая одно и то же: как рисовать художникам, как писать стихи поэтам, романы – прозаикам.

Во времена Стендаля, в связи с малым развитием книгопечатания и рекламы, оные группки не решали. Однако ж и тогда уже давили не только на публику, но и на издателей, и на меценатов. Теперь эти парижские группы стали очень сильны. Многое из того, что говорит Эренбург в книге «Люди, годы, жизнь», является рассказом об этих именно группах.

…Пишущий обязан писать так, как он может. Другое дело, что трудно себя самого найти, трудно вырваться из-под влияний: нет ничего менее доступного, как внутренняя свобода. Такова жизнь, тут уж ничего не поделаешь, но все эти искатели писания по рецептам были, есть и будут подобны алхимикам, с той разницей, что химиков из них никогда не выйдет.

А Вы примеряетесь, как писать, сколькими красками? Да хоть одной, да хоть сотней, да хоть двумя. Какое Вам дело до «красок»! Вам читателя нужно затронуть. А как затронуть? Да нет же ответа. И не ищите его, не найдете. Свобода нужна художнику, внутренняя свобода. Эк, просто пишется слово! А ведь свобода есть величайшая проблема, с которой люди возились и будут возиться. А мы с Вами вроде ищем рецептов искусства. Да ведь даже живописца учат не создавать, не творить, а пользоваться красками да кистями. А писателя учат в школе сначала палочкам, потом буквам, потом слогам да словам, а как он научится грамоте, вот и все. А далее, будешь ли ты писать доклады и отчеты с деловыми письмами либо стихи да романы, дело твое.

Главное – во внутренней свободе. Про это хорошо сказал Л. Н. Толстой: «Прежде чем сесть за роман, писатель должен знать, где добро и где зло». Поймите это просто, а не с ложных высот школьной философии, – пишущий обязан верить в правду того, что пишет, и писать по совести, тогда у него есть надежда на успех. А коль засадить себе в голову хитренький расчет плюс неотстанные мысли о редакторах с критиками, то получится нечто заурядное, которое, сколь ни славь критики за «правильность», будет читаться лишь потому, что у нас есть миллионов двадцать людей, для коих чтение – естественная потребность.

…Существует одно обстоятельство, о котором так целомудренно умалчивают: пишущий, хочешь не хочешь, а живет своим делом, ему есть-пить надобно, для чего написанное нуждается в покупателе. Авторское право рассматривает литературу как продукт труда, а гонорар как зарплату. Таким образом, для того, кто живет только пером, день потерян, коль нет ни строки из того, что в дальнейшем будет оплачено. Это грубо, конечно, но так было в искусстве, так есть и – так будет. В этом «будет» нет никакого пессимизма. Это «будет» – будет всегда хотя лишь потому, что ни я, ни Вы, и никто, действуя искренне и с наилучшими целями, не может ценить правильно. Примеров оценок неправильных бесконечно много. Особенно заграничных, ибо русским везло, ибо у нас нет ни одного столь потрясающего примера, как судьба Стендаля: при жизни его книги были куплены по нескольку сот экземпляров каждая, и всей суммы полученных им гонораров ему не хватило бы и на шесть месяцев жизни! А потом, и до сего дня, коль счесть одних критиков, биографов и всяческих «ведов», Стендалем питались и питаются сотни людей. Не говоря уже о доходах книгопродавцов, типографов, не поминая о зарплате рабочих – начиная с лесорубов и бумажников.

Словом, рассуждения о литературе есть бесконечный клубок множества нитей. И весь этот груз сваливается на одну спину одного литератора, так как нет более полного одиночества, чем одиночество пишущего.

Возвращаюсь к Вашему письму. Человек всегда нуждался в исчерпывающем все вопросы мировоззрении, и всегда и в любом мировоззрении в любой философской системе очень большая часть ответов основывалась на предположениях, на допущениях, на доказательствах, не подтвержденных опытом. Нам непременно надо знать все, именно все, на меньшем мы не миримся, и это все каждодневно нужного нам знания всегда основано на условностях, а эти условности всегда отвечают уровню сегодняшних наших знаний, убеждений, предрассудков. Таков закон диалектики, и от него не уйдешь. Диалектически бесспорно, что через какой-то период наши потомки оглянутся на нас свысока, та часть из них, которая, задешево получив знания в школе, возомнит себя всезнающей. Ведь сегодняшний студент-биолог первого курса пренебрежительно похлопает по плечу и Гумбольдта, и Дарвина: эх, вы, старички, а ну, за парту!

Подлинный великомученик живописи Гоген под своим громадным панно сделал подпись: «Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем?»

Сетон-Томпсон, проникновеннейший, нежнейший ценитель Природы, передает молитву североамериканских индейцев: «Отец, мы бродим во мраке, отец, для нас все непонятно».

Пока будет жизнь, мы, люди, будем задавать себе эти вопросы и обязательно на них отвечать. Так что Вы не относитесь с пренебрежением к любому прошлому мировоззрению: над прошлым даже боги не властны – так говорили древние. Прошлое есть факт, и, как таковой, оно существует вне зависимости от нашего признания или не признания. Мне порой думается, что наиболее опасно для нас, людей, игнорирование факта. Мы ведь в таких случаях прячемся в словах, а факты идут своей чередой и давят нас, как слон муравья. Мне иногда кажется, что смелость мысли выше смелости физической. Так же как легче вынести мгновенный смертельный риск в бою, чем в своей повседневной жизни упорно, неотступно, каждодневно делать что-либо: ну, хотя бы осуществлять определенную линию в семейной жизни.

Мировоззрение, личность, общество, приспособление с его пределами, желание все знать, неустанная работа мысли, борьба за то, чтобы быть самим собой, – эти и все другие вещи были проблемой для человека задолго до Гомера. Причем не было дня, когда где-то и кто-то не провозглашал бы решение всех проблем и не давал бы ответа на все вопросы…

7.XI.1963

*

Дорогой Виталий Степанович, большое Вам спасибо за письмо.

Во-первых, насчет возможности встречи. Вы меня прямо-таки огорчаете, что я бонза, этакий метр? Доведется, встретимся, как два человека, и все тут, а уж коль будет экзамен, то не Вам, а мне, ибо Вы, к сожалению, хочешь не хочешь, а куда-то меня возвели, следовательно, есть мне откуда катиться.

Не помню, как я Вам писал об этих самых точках: «сверху», «снизу». А ведь вопрос этот капитальнейший! И если многие о нем не задумываются, если многим его и разрешать-то не к чему, то художник его по самому ходу своего художества обязан разрешить, и разрешает всегда, даже и в тех случаях, весьма частных, когда такой задачи перед собой не ставит и даже о ней не думает. А коль так, то без примеров не обойтись. Помните: у Пушкина в «Борисе» Пимен чем занимается? Безвестный, ничтожный в счете рангов житейских, он ведь царям приговоры выносит. Думает же, что записывает лишь виденное да слышанное. Какую же силищу имеет слово, а?

Художнику «высота» необходима, высота понимания и обозрения, которую он сам находит вне зависимости от того, солдат его герой или, к примеру, генерал.

О «Слове». Я убежден, что подобных и еще лучших произведений было много. В те годы не только у князей собирались библиотеки в тысячи томов. Греческие, латинские, в подлинниках и переводах, и много русских произведений. «Слово о полку Игореве» сохранилось не потому, что оно было лучшим, но случайно. По художественной своей значимости оно было одним из многих, никак не больше. Повторяю – «Слово», случайно дошедшее до нас, не было чудом, не было этаким «гостем из космоса». Лирика тех лет исчезла совсем.

Здесь надобен метод, применявшийся к древним костям: по зубу, куску челюсти и обломку берцовой кости восстановлено некое существо – питекантропус, синантропус и дриопитек и куча других. От древнейших акул – только зубы, по которым точно исчислены все размеры и пропорции. И так – до бесконечности.

Но у естественников есть методы, теория доказательства, у них наука. У словесников нет ничего. Естественник, найдя кость, доказывает, что был вид, подвид, семейство и прочее, ибо для него одна кость свидетельствует о существовании массы животных, имевших предшественников, современников, потомков. Словесники же способны считать, что «Слово» было одно, без литературной среды, без общества, без предшественников, без продолжателей, что оно, «Слово», подобно одному растению, выросшему из одного зерна, упавшего из пространства, давшего один плод, и после того умершего. Ибо у словесников из ничего бывает нечто, обращающееся в ничто.

Могу добавить из виденного: многие произведения XIX века, начала XX и наших дней либо совсем исчезли, либо уже сегодня сохранились как уникумы, в одном экземпляре.

Начал Вам письмо 7-го ноября, а сегодня 30-е. Поэтому добавлю к начатому.

Перед собой оправдываюсь тем, что за последнее время написал три большие главы – для будущей книги: если будет книга. Писал и все больше понимал, что поздно попадаю на нужную – для меня – зарубку.

Но зарубка – не здесь или здесь, не важно. Важно вот что: коль я рассуждаю, разговариваю, письмо Вам пишу или чего не делаю, то могу, обязан даже, с размаху судить, как совесть велит.

Но коль мы пишем нечто, претендующее на художественное произведение, тут надобно прекратить крики. Решительно прекратить! Кем-то говорилось, будто писатель обязан каждого героя своего любить. Любовей в мире без конца как много, каждый любит по-разному. Литера́тору же предписана не слащаво-мещанская любовь в завивочках, подкрасочках и прочих пошлостях, столь затоптанных штампами. А настоящая, проницательно-внимательная, без глупого пристрастия, без вульгарного осуждения.

Вы скажете: старые качели. Дескать, отгорел и погас спор о том, что в самом «дурном человеке» есть хорошие черты, литератору надо уметь «дозировать». Я не о том. И вообще, литератор не аптекарь. Ах, если бы он был аптекарь! Тогда уже давным-давно, задолго до нашего времени, литературу бы творили на химфармзаводах, а нам, в наше время, по мере знаний, осталось бы лишь переменить ингредиенты.

Ан нет, нужна эта особенная литераторская любовь. Понять того, кого Вы создаете. Нет, правильно Гоголь и его время называли литераторов также и сочинителями. Без кавычек.

Любить нужно каждого. Лошадь по ходу дела попалась – лошадь любите. Не пренебрегайте ни одной чертой, не отмахивайтесь, не презирайте. Ненависть настоящего писателя – тоже любовь. Войти в положение каждого, самого жалкого героя. Думаю, в этой литераторской любви есть единственное средство, чтобы читатель, во-первых, нашего героя запомнил. Очень важно, чтобы запомнил. Ибо коль уж запомнит, то и вцепится, то и начнет с героем нашим жить. Начнет понимать, чувствовать героя: любить, прощать или судить страшным судом.

После щедринских «Господ Головлевых» в каждой губернии нашли своего Иудушку. Умер Щедрин, эпоха изменилась, но до самой революции в каждой, повторяю, губернии к чьей-то фамилии цепляли Иудушку. Уж больно его Щедрин возлюбил, сросся с ним.

Кстати, о так называемых отрицательных героях тяжело писать, внутренне тяжело, давит душу: ибо трудна эта любовь. Зато и получались у больших писателей так называемые «отрицательные образы». Навечно. А мы вот больше пугаем, а читателю не страшно. Читатель иные наши страшные сцены читает вроде с удовольствием. Так же, как в газете интересно читать сообщения об уголовных делах…

Недавно я испытал ощущение благодарности к писателю и настоящую боль, что нет его и некому спасибо сказать. Один из знакомых в Симферополе купил изданный местным издательством двухтомник Александра Грина, и там я, с разрывом лет в сорок, перечел «Блистающий мир». Старая любовь не ржавеет. И золото – тоже.

7.XI.1963

*

…Хочется сказать Вам несколько слов по поводу грустной концовки Вашего письма. Не собираюсь впадать в нравоучения, ибо не умею, вопреки пословице, руками разводить чужую беду.

Вы заставили меня вспомнить слова одного моего друга, сибиряка, с которым виделся в его деревне в последний раз в 1940 году. Ему тогда было сильно за шестьдесят, но был он еще крепок телом и душой. Как-то он сказал о своих пяти старших, троих сыновьях и двух дочерях, уже давно к тому времени живших своими домами: «Мои все хорошо живут, кроме старшего Ивана. Но оно и понятно: у Ивана люди всегда во всем виноваты».

17.XII.1963

*

Уважаемый Игорь Александрович[42], спасибо за доброе письмо, и – разочарую Вас: источников по черноморским берегам в научном смысле не имею. Их нет сейчас, не было и прежде. В свое время вся империя была снята на карты Военно-топографическим отделом Генштаба. Как с береговой линией? Не знаю. Однако же то, что я писал (в «Руси изначальной»), вернее, поминал вскользь об острове Тендре отнюдь не случайно. Остров не только существовал тогда, но имел большие размеры. Почему? Во-первых, суша здесь опускается. Во-вторых, море разрушает и очень быстро, что я знаю из собственных наблюдений. В-третьих, постоянное население почти не замечает изменений: меняется население, а перемены постепенны.

В 1955 году я заглянул в Геленджик после разрыва в сорок три года. На Толстом мысу, который я знал наизусть, море со стороны бухты унесло приблизительно двести (!) метров. Дело в том, что в Геленджике норд-ост бьет со стороны бухты в Толстый мыс. Сейчас сделали подпорную стенку, дрянную, она упадет, так как около нее море стало глубоким, иначе говоря, подрывает. Нигде на побережье я не видел настоящих укреплений. Может быть, нечто дадут перпендикулярные берегу бетонные языки, которые стали делать на участке Туапсе – Сочи. Не знаю. В других местах подпорные стенки работают только своим весом. В технике это называется пластинкой, укрепленной основанием. Ненадежно, ибо волна не только бьет, она столь же энергично отсасывает пластинку. Нужно делать железобетон, с пяти-, шестиметровыми массивными якорями – стенами, вделанными в берег. Никто этого не делает, ибо люди живут изо дня в день. Как две тысячи лет тому назад.

Мог бы привести Вам еще кучу примеров по собственным моим наблюдениям. Но ведь Вы для диссертации обязаны представить «доказательства», мне же достаточно знать, что я пишу в романе правду. В прошлом году я присмотрелся к Керченскому проливу. Вопреки тому, что в широкой его части – к югу от Керчи – берега защищены отмелями и опираются на ракушечный фундамент, обвалы происходят даже летом, когда лессовидный грунт сух и способен держаться вертикально. Обнажается древний культурный слой, в одном месте, между Героевкой и озером Табычик, открылась и повисает уже над водой стенка не то цистерны, не то хранилища, глубиной метров в пять. Тысячу лет тому назад пролив был у́же на много верст. А на сколько верст отошел от берега «бег Ахилла»? Нет денег на сухопутную археологию. Подводная стоит в десятки раз дороже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache