355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Иванов » Златая цепь времен » Текст книги (страница 8)
Златая цепь времен
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:52

Текст книги "Златая цепь времен"


Автор книги: Валентин Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

«Они больше для успокоения больного, нужно же врачу что-то прописать. Был в старое время такой анекдот: у одного богача жена пожаловалась на здоровье. Муж сбегал за врачом. Врач ничего не нашел, прописал ландышевые капли и сказал мужу: у нее пустяки, молодая женщина, скучает, вы ей подарите отрез на платье или сводите разок в театр, и все пройдет».

Таковы были былые богачи в воображении моего молодого человека. Такое же представление о Салтыкове и его времени имеет и наш автор.

Его повести у меня вызвали уныние. И нечто вроде испуга: вот ведь как просто можно писательствовать – взял этакую схемку, единую для всех и вся, и прикладывай ее, подобно решетке старинного шифра, хоть к XII веку, хоть к XIX, сойдет. Но зачем?

ОБ ИСТОРИЧЕСКОЙ ПОВЕСТИ В. А. З.

Как известно из «Королевы Марго» Дюма-отца, герцог Генрих Гиз, соперник короля французов Генриха III (1574 – 1589 гг.) прозывался Балафрэ – от французского «балафр» – шрам. Но откуда свалился этот шрам, современные русские читатели «Марго» не знают, ибо роман того же Дюма «Две Дианы» переводился давно и уже истлел.

Как ни странно, но вопрос о происхождении шрама не разъяснен и соотечественниками Гиза. Беда в том, что в прошлом столетии, но позже Дюма, Мишель Зэвако́ в одном из своих романов о шевалье Пардальянах существенно разошелся с версией «Двух Диан». Не слишком симпатичный у Дюма, герцог Гиз Мишеля Зэвако выглядит, выражаясь языком деда из гоголевского «Заколдованного места», как «нехорошо сказать что», и шрам на его щеке есть неизгладимый след позорной пощечины, заслуженно полученной от одного из благороднейших Пардальянов.

Конечно, мы с вами знаем, что, вне зависимости от степени своей злокозненности, Генрих Гиз есть лицо историческое. Пардальяны же хрониками не замечены. Да и в природе они, пожалуй, не вмещались, ибо подвиги любого из них, при всей убедительности стиля Зэвако, не под силу десятку Тарзанов.

Но не будем спешить с нашей ученостью. Широкий читатель, для которого мы все так стараемся, познает историю из романов, а читает он лишь те из них, которые, прошу извинить тавтологию, – читаются.

В те, для нас дедовские годы, романы Мишеля Зэвако были маленькой долей обширной серии, которую выпускало какое-то парижское издательство. Обложка с бьющим рисунком на меловой бумаге. Внутри – бумага последнейшего сорта, сбитый шрифт, серая краска. Словом, выжат каждый сантим. Зато толстый том, страниц на шестьсот, стоил один франк – двадцать пять тогдашних русских копеек. Кроме «истории», чего только там не было: потерянные дети – найденные, судебные ошибки – исправленные, попранные добродетели – восстановленные, корсары – благородные патриоты, пираты – рыцарственные… Сами французы называли подобные книги литературой для консьержей – хранители парижских домов были богаты временем и бедноваты образованием вообще, эстетическим в частности. Бульварщина? Да, но я опять прошу не спешить.

1951 год. Ленинград. В книжной лавке писателей, в букинистическом отделе, на одной из полок, за первым рядом «серьезных» книг, я нашел притаившуюся стопку этих самых, уже ставших стариной «консьержных» томов. Учуяв во мне эстетский душок, хозяйка отдела поставила меня на место:

– Мне принесли их десятка четыре. Недавно у нас прошла конференция, – была названа научная дисциплина, – и это – остаток. Скоро будет (такая-то) конференция, и академики как всегда придут ко мне и все заберут.

Вероятно, академик иначе воспринимает читаемое, чем консьерж. Но и тому, и другому было приятно встретиться с Пардальяном.

Последняя встреча с Пардальянами случилась у меня в «Юманите». Там печатаются романы с продолжением. Года три-четыре тому назад «Юманите» вызвало из забвенья Мишеля Зэвако. Своего рода объяснением мне послужил отзыв побывавших у нас в гостях французских коммунистов о «Железном короле» Мориса Дрюона. Они осуждали роман. Для них Филипп IV был одним из основателей Франции, а Дрюон дал только ужас, грязь, всяческое зло.

Это длинное вступление оказалось мне нужным для того, чтобы расширить поле беседы о романе, романе историческом. А может быть, и для того, чтобы призвать к некоторой снисходительности и читателей, и романистов – пусть интересы тех и других могут существенно расходиться.

– Снисходительность? – спросит критик, всегда стоявший на стороне «познавательности». И, оставив в стороне не нуждающихся в опеке академиков, он возьмет под защиту «малых сих»: чему рядовой читатель научится у Пардальянов? Где классовая борьба? Где производительные силы? Где, обобщим, исторический процесс в его развитии?

Кое-что по этой части все ж присутствует, скажу я. В лупу нужно искать, возразит мне критик, и я усмирюсь, ибо читатели лупой не пользуются.

И тогда уже без крика мы вместе с критиком начнем обсуждать факт – достаточно стойкий успех пардальянства. Для начала мы в скобках заметим, что нынешние преемники бульварного (да, да) Зэвако, бесспорно (да, да!), отвратительней хотя бы героев «Бобка» Достоевского. Те приглашали друг друга оголиться, а эти спешат сверх оголиться во всех смыслах.

Оттолкнувшись от подобного, как ныряльщики от дна, мы с критиком глянем на пардальянство уже помягче. Мишель-то Зэвако был силен не только в сюжете. Он разил читательское сердце безбрежным героизмом, благородством. И чистотой – не то чтоб секс, нет намека и на эротику. Страсти, конечно, кипят. Но героини в платьях, застегнутых до подбородка, а герои, и утопая в бурных водах, не позволяют себе даже… разуться. А уж речи, которые ныне дозволены даже печатно, им и в мысли не смели проникнуть.

И вот мы с моим двойником-критиком еще раз открываем старую-престарую истину: роману нужен герой, герой и герой!

Увидев героя, читатель способен на широкие амнистии по отношению к писателю. Вплоть до того, что «не по хорошему мил, а помилу хорош».

Большинство, от консьержа до академика, – дистанция огромного размера! – с удовольствием притуляются к какому-либо пардальяну и наслаждаются полетом над бутафорскими безднами. И что интересно – под читательские амнистии подпадает не только вздор, так сказать, документальный, но и более серьезные погрешности писателя по части людской психологии, людских возможностей, никак не допустимые в настоящих, не пардальянских романах. Лишь бы лететь!

Само собой разумеется, что в наше время писать в стиле Зэвако столь же бессмысленно, как живописцу хотя бы копировать византийскую манеру. А искусство остается искусством.

В исторической повести В. А. З. нет героев. Нет, выражаясь более скромно, и действующих лиц. Нет и действия. Все неподвижно.

В. А. З. подражает Чапыгину. Эпигонство – вещь опасная, но не такая уж редкая. И когда в любой ветви искусства мастер-начинатель велик, а его последователи талантливы, то говорят об основателях школы и его учениках.

Чапыгин увлекался, увлекался восхищенно, лепкой могучих характеров. В. А. З. собирает слова, чтоб «показать» сознательно злобное угнетение народа «московскими князьями и боярами». По его замыслу, Москва оплетена густым политическим сыском, по политическим делам идут неустанные пытки. Налицо острейшая революционная ситуация как будто бы.

Нет. «Слова» – это еще не литература. И задаешься вопросом: а для кого это написано, для какого возраста? По облегченной психологии, по сведению человеческой математики к первым двум правилам арифметики – не для детей ли? Ибо, к сожалению, грубо «облегченная» психология иногда еще проскакивает в книгах, адресованных юному читателю. Но по густому пыточному и прочим запасам – для взрослых, которые, как видно, обязаны сделать выводы, что ли, из повествований об унылых, бессмысленных мучительствах?

Выше я говорил о подражании. Но почему бы и не подражать? Ведь обучение есть и подражание. Что плохого, коль я возьму нечто большое, яркое и попытаюсь пойти по пробитой дороге, чтоб добыть перышко из крыла Жар-птицы искусства? Ведь прослыть учеником такого-то даже лестно. Но В. З. не ученик Чапыгина, а эпигон-подражатель, без таланта и даже без крох эрудиции своего образца.

Здесь не место обсуждать Чапыгина. Но уж детали-то он знал, и большие, и малые. Чапыгин не объявил бы Кремль личной царской крепостью, а Романовых – князьями. Такие перечисления, как «князья, бояре, окольничьи и думные чины», у Чапыгина невозможны. Знал он и как работают в кузницах, что лошадей не куют, а подковывают, что кистень – не метательное оружие, и так далее, и до бесконечности. Согласен, Чапыгин – талантлив. Но для собирающегося писать на историческую тему доступно и при самой малой доле таланта добросовестно набраться всяких подробностей…

А не лучше ли обращаться к истории, даже к русской, как к процессу, как к развивающемуся процессу, то есть пользоваться методами исторического материализма? Кстати сказать, у Чапыгина есть этот процесс, не замечаемый поспешными читателями из-за полнокровной сочности письма…

С последней точки зрения, годы правления царя Алексея (показанные в повести В. З.) представляются значительными не только в части народных волнений, какие были и свидетельством, и частью процесса. Изображать массу московского люда дураками, которые злобно издеваются и улюлюкают при виде не по-русски одетых иноземцев, со стороны автора вовсе не умно, такое отношение москвичей даже не анахронизм. Так же не умна и не исторична ненависть самого автора к служилым иностранцам.

На татищевском обеде Петра Первого князь Долгорукий не зря говорит царю Петру, что все его дела были «при твоем отце начаты, да и после него несмысленные люди попортили…».

Разрушение народного хозяйства, большая убыль людей, тяжелые внешние неудачи, падение политико-морального состояния в результате правления Ивана IV завершились Смутным временем. И Русское государство уцелело лишь благодаря изнурительной мобилизации остатка внутренних сил.

Восстановление Русского государства сочеталось с тенденциями модернизации и европеизации, ясно видимыми не только при царе Алексее, но и при Михаиле, и продолжавшимися до совершеннолетия Петра Первого.

В известном смысле, слова князя Долгорукова, приведенные мной выше, слишком категоричны. Годы царя Алексея можно рассматривать как переходные, как время, когда сооружалась платформа, когда расчищалось место. К началу петровских реформ весьма многое было подготовлено и в народе, и в правящем классе служилых землевладельцев.

Таким образом, «упали с неба» не общие линии, направления, цели петровских реформ, а – черты его характера, свойства его личности, придавшие его «эпохе» столь особенный цвет.

Автору что-то, кажется, известно об указанной тенденции времени царя Алексея. Но пользуется он услышанным по-своему, упрощенно.

Пусть В. З. считает возможным трактовать экономику без знакомства с ней, пусть он пренебрегает общим фоном эпохи, пусть не замечает, что правительство царя Алексея, не имея организованного аппарата подавления, как в Европе, легкомысленно взялось за соляной налог, как позже, – за денежную реформу. Пусть. Но он, пользуясь старинным выражением, не знает, «какой рукой крестятся».

(Откуда же, например, «в середине зимы» на московских улицах берутся «грязные ямы»? И никто не видывал, чтоб зимнего улова замороженную рыбу возили в бочонках! Что же касается «ранних обеден», то они в старину, и не столь удаленную, начинались между пятью и шестью часами утра, то есть зимой проходили в темноте, не так, как у автора.)

Прошу поверить на слово, что разбор любой страницы повести по части нелепиц дает такой же улов, как черпак в рыбном садке…

Возвращаясь к тому, с чего начал, – к пардальянам, – я обязан воздать должное Мишелю Зэвако с его литературными соумышленниками. При явном ремесленничестве за свой кусок хлеба, Зэвако знал, «какой рукой крестятся». Его нелепицы были почти лепы, в нос не били, а если и били, то не слишком. Если же вообразить наивно-девственного читателя, принимавшего зэвакинские курбеты за истиннейшую истину, то что ж выносил он? Будь героем на каждом шагу, оборони слабого во имя чести, бей всяческих угнетателей… Не так уж плохо и для нашего дня. «Юманите», во всяком случае, не опасается подносить пардальянов французским рабочим. Была все ж в зэвакинской залихватности искра художника.

По этому поводу, пусть это будет «из пушки по воробьям», приведу кусочек из письма А. К. Толстого, от 11.01.1870 года:

«Художественное произведение… ненамеренно доказывает все истины гораздо лучше, нежели это могут сделать те, что садятся за письменный стол с намерением их доказать посредством художественного произведения».

Странно все ж получается. В наши годы всеобщей грамотности, почти уж всеобщего среднего образования и необычайно расширенного и все расширяющегося высшего образования неужто писателю можно быть без образования?

Памятку, что ли, издали бы для нас, пишущих? К примеру, коль ты говоришь о законе, то этот закон изучи, да и вообще прихвати юриспруденции; кузнеца тронул – не нарвись на молотобойца. И так далее.

А как быть с Историей? Ну, хорошо, пусть Вольтер, как идеалист, уподоблял ее мертвому телу, которому каждый может придать любое положение. Но ведь мы-то который уж десяток лет клянемся материализмом!

Для идеалиста прошлое, история существует только в человеческом сегодняшнем сознании, куда позволительно набивать все, что угодно. Но ведь для нас-то даже сознание есть материальный продукт прогрессивного исторического процесса.

Что же сказать об исторической повести В. З.? Ни одного хорошего слова.

*

«Слово после казни» – не роман, а подвергшееся литературной обработке повествование об испытанном автором в Германии во время войны. Вещь документальная. Шестнадцатилетним юношей автор был вывезен с Украины в Германию на работы. За первые тринадцать месяцев он совершил шесть неудачных побегов, побывал в тюрьмах Лейпцига, Берлина, Гинденбурга, Бойтена, с которой начинается рассказ. Из тюрьмы последнего города его посылают работать в шахту. Он вновь бежит. Тюрьма в Кракове и смертный приговор с заменой вечной каторгой. Концлагерь в Мысловицах. Затем – Освенцим[15].

О чем рассказывает Бойко? В чем суть его книги? По-моему, именно об этой сути ярче всего скажут исторические источники. Ниже я цитирую несколько высказываний Гитлера, в тот же день попадавшие в «Военный дневник Ф. Гальдера», начальника генштаба сухопутной армии Германии (Воениздат, 1968 – 1971).

ВО ВРЕМЯ НАПАДЕНИЯ НА ПОЛЬШУ

18.10.39 г. Не допустить, чтобы польская интеллигенция стала новым руководящим слоем. Низкий жизненный уровень должен быть сохранен. Дешевые рабы… Добиваться дезорганизации экономики.

19.10.39 г. Чистка: евреи, интеллигенция, духовенство, дворянство.

20.10.39 г. Католическое духовенство. В настоящее время невозможно лишить его влияния на польское население.

ПЕРЕД НАПАДЕНИЕМ НА СССР

5.12.40 г. Цель операции – уничтожить жизненную силу России. Не должно оставаться никаких политических образований, способных к возрождению. Русский человек – неполноценен.

17.03.41 г. Мы должны создать свободные от коммунизма республики. Интеллигенция должна быть уничтожена. Руководящий аппарат русского государства должен быть сломлен. В Великороссии необходимо применить жесточайший террор.

30.03.41 г. На Востоке сама жестокость – благо для будущего.

ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ С СССР

29.06.41 г. …русские повсюду сражаются до последнего человека. Лишь местами они сдаются в плен.

8.07.42 г. Непоколебимо решение фюрера сравнять Москву и Ленинград с землей, чтобы полностью избавиться от населения этих городов. Это будет «народное бедствие, которое лишит центров не только большевизм, но и московитов (русских) вообще».

Замечу, как ясно обнаруживается демагогичность нацистского антикоммунизма: и буржуазную Польшу, и коммунистический СССР ждет одинаковое национальное уничтожение, обе страны одинаково обезглавливаются для превращения народов в население, а населения – в рабов.

Я считаю, что, приводя цитаты и рассуждая по поводу них, я нисколько не уклонялся от книги В. Бойко. Именно в том и дело, что «Слово после казни» показывает воплощение приводимых цитат и речений.

Книга В. Бойко – не спор о теориях. И не правдоподобный вымысел. Это отчет о детальном исследовании германского национал-социализма, отчет об опытном исследовании, которое автор был вынужден провести самолично. Он, наделенный дарами памяти и рассказа, случайно остался в живых, один из сотен и, может быть, единственный, на долю которого досталось так много.

Я знаком с русскими и несколькими французскими романами на тему о немецких концлагерях. При всем таланте некоторых авторов, «Слово после казни» стоит значительно выше.

В числе не столь многих русских воспоминаний узников немецких концлагерей «Слово после казни» занимает, по-моему, выдающееся место.

Я считаю, что русский читатель должен и имеет право получить эту книгу. Эта книга останется живой долго, очень долго. Даже когда пройдет много времени, когда смягчатся воспоминания и прошлое станет историей. Свидетельства, подобные книге В. Бойко, сохраняют постоянную высокую ценность. Их разыскивают историки, писатели. И очень многие простые читатели, которые хотят услышать голос, живой голос отошедшего времени.

*

Этот роман есть настоящее литературное произведение, плод мысли не подмастерья, а мастера, знающего, что он хочет сказать, владеющего своими средствами выражения. Роман Д. Б.[16] имеет право на жизнь, и последующие мои соображения – не навязывание чего-либо автору, а мои личные мнения и ощущения, вызванные чтением романа.

О ЯЗЫКЕ. Меня самого тоже увлекает стилизация речи под старину, и она мне дается легко – берешь некий настрой, и речь вяжется как бы сама, пишешь с увлеченьем, с удовольствием. Конечно, исторический роман как бы обязан дать читателю ощущение удаленности во времени, но как, какой мерой? Ведь одновременно тот же роман должен дать читателю возможность сопереживаний, поэтому его героям не следует превращаться в музейные экспонаты. Личный опыт отвратил меня от увлечения стилизацией. Как бы ни тонко, как бы ни осторожно я отходил от нынешней литературной речи в сторону древней, как бы точно ни вводил я элементы древней речи в мое повествование, язык его будет в сущности испорченным русским языком. И герои мои, пользующиеся таким испорченным языком, будут снижены как личности.

Мне приходилось, бывать в дальних углах, где ярко сохранялись особенности местной и старинной речи, в том числе и «цокающей». Коротенькие дни затруднений уха – и препятствие исчезало полностью, особенности речи становились незаметными, оставалось же действительно нужное и единственно существенное: общение личности с личностью. И в воспоминаниях оседали не особенные, старинные либо местные слова и акценты, а смысл, суть, людская сущность. Но ведь это тогда, когда живешь с людьми, беседуешь с ними, ибо общенье не ограничено одними звуками речи. Совсем иное, когда эти звуки изображены буквами в чуждых глазу сочетаньях – люди «отстраняются», отдаляются, «чужеют».

Я думаю, что в историческом художественном произведении следует избегать новых слов, особенно иностранных, как план, горизонт, избегать таких оборотов, как «властью судебной», «слухи о войне начались», «язык другой» (язык в смысле речь), «налогами не давили» или «организовываться».

Думаю, что не только допустим, но даже желателен некий особенный настрой речи, который давал бы привкус эпохи, давал бы его осторожно, как ненавязчивый запах. Так как мешать читательскому восприятию опасно, даже если он и примет авторский стилизаторский изыск.

И еще – за истекшие пятнадцать поколений мы, люди, ни в чем, как люди, не изменились. Речь же изменяется быстро. И язык XV века вполне заслуживает хорошего перевода. Не следовало бы людей таких же, как мы, делать провинциальными, косноязычными.

О КЛАССОВОМ РАЗДЕЛЕНИИ. Когда через сто лет после описываемых Д. Б. событий Иван IV отбирал себе из старого Государева двора людей в затеянный им новый двор, Опричный, то личной проверке, такому же процеживанию через «спецотдел», как дворяне, подверглись и многочисленнейшие рабочие, все эти псари, конюхи, квасники, помясы и прочие. Дело в том, что у нас на Руси только с Петром Первым пошел разрыв в быту, речи, мировоззрении между сословиями, из которых высшее стало воспитываться, учиться, образовываться по некоему среднеевропейскому образцу. Старорусский, допетровский интеллигент, даже при высокой, утонченной своей книжности, был по всем статьям куда ближе помянутым квасникам и помясам, были они друг другу во всем куда понятнее, чем, скажем, екатерининский гвардии сержант Державин своему крепостному камердинеру. Старинные «верха» и «низы» одинаково понимали добро и зло, смысл поступков, видели в одном и том же правду и неправду, словом, сходились в главном и частном, воспринимая жизнь одинаково. У Д. Б. читаю:

«…то был наемный сброд, сироты и пропойцы, разорившиеся ремесленные и купецкие дети, худые мужики вечники, кого за полгривны наймут бояре ради вечевых и судных дел своих, вольница новгородская, всегда готовая на гульбу и смуту, хватающая чужое добро на пожарах… шильники, ухорезы, городская сволочь и рвань».

Мне кажется, что нет оснований представлять себе Новгород тех лет как общество, достигшее классового расслоения вполне капиталистического типа. Бедность и богатство тех лет, по-моему, осовременены автором, он часто и в городе и в селе, невольно, конечно, видит, угнетенного пролетария.

Выражение «худые мужики вечники» донесено нам источниками как бранное, употреблявшееся верхушкой по отношению к массе, решавшей дело своими голосами.

Не могу согласиться и с характеристикой ушкуйников. «Добрая слава лежит, худая – бежит». Мы хорошо наслышаны в части эксцессов ушкуйников. Однако ж громадный край до Урала был освоен не «городской сволочью и рванью, выкидывавшейся в беспощадных походах», а в терпеливой цепкой экспансии. На эксцессы одной ватаги приходились десятки и десятки других, делавших свое, усаживавшихся на местах без шума. Лет пятьдесят тому назад я застал в бывшей Хлыновской, тогда – Вятской, ныне Кировской области остатки гибкой новгородской экономики: холодно, мочливо, хлеб родит плохо, зато травы сильные, скотины полно, молочные скопы, мясо, кожевничество, а сверх того – столярное дело. Столяры, известные на всю Россию поделками из березовых наплывов и корня, работали до революции не только на внутренний рынок. По договорам и рисункам заказчиков поставляли мебель за границу. А сельская кооперация была сильнейшей в стране, о чем свидетельствую как очевидец.

Я не упрекаю автора. Слишком непросто нам, воспитанным нашим временем разрыва с прошлым, обращаться к временам, когда богатый еще не был капиталистом нашего понимания, а бедный не был пролетарием в том же понимании. В числе прочего приходится твердить себе, что в прошлом, при обширности земли и не тронутых еще богатствах природы, по былому малолюдству, человек сам по себе был ценностью, ибо лишь его деятельное присутствие обращало природу на службу людям. Решали свойства характера, удачливость, просто случайности. Человек мог уйти, мог пересесть на незанятое место, мог наняться по договору, мог даже найти для себя выгодным продаться в холопы на срок или навсегда. Напомню в этой связи слова Ф. М. Достоевского:

«Пушкин первый объявил, что русский человек не раб и никогда им не был, несмотря на многовековое рабство. Было рабство, но не было рабов (в целом, конечно, в общем, не в частных исключениях) – вот тезис Пушкина. Он даже по виду, по походке русского мужика заключал, что это не раб и не может быть рабом…» («Дневник писателя», декабрь 1877 г.)

Д. Б. модернизирует социальную обстановку. Так, посадник плотницкого конца, богач и вельможа, скрываясь в глуши, не упускает надбавить оброка пахарю, который сам поднял обжу нови сверх полученной от владельца готовой пашни. Здесь богач выступает в роли мелкого кровососа и в ярком контрасте с холопом, который действует в разоренной деревне по-рыцарски.

По поводу отношений землевладельца и пахаря нужно сказать, во-первых, что крестьянский двор тех лет обычно не осиливал обработку и одной обжи (15 десятин). Во-вторых, смысл договора пахаря с владельцем земли заключался в том, что пахарь садился на готовый участок (деревья и кустарник выкорчеваны, дернина уже продрана – новь поднята), получая право занять те или иные постройки, инвентарь, семена, пособие на прожиток до урожая и так далее. Дань-оплата владельцу зависела от перечисленного. Это был договор аренды, сохранившийся у нас до революции, существующий в капиталистическом мире доныне.

Понятие «холоп» было широким, обозначая не одного личного слугу. Иван Третий, распуская дворы опальных бояр, таких, как Басенок, Салтык Травин, братья Тучки-Морозовы и другие, отпускал рабов на волю и выбирал лучших из послужильцев, зачисляя их на службу и давая поместья, с которых они должны были служить. Так, по неполным данным писцовых книг, из испомещенных в Новгороде в конце XV века и в первых годах XVI века двух тысяч служилых – сто пятьдесят были из «холопов» опальных московских бояр и сорок – холопами новгородских бояр, лишенных своих вотчин.

О РОЛИ ПРАВОСЛАВНОЙ ЦЕРКВИ. Говорить о церкви нам всем очень трудно. Нам слишком близки воинствующий атеизм, борьба с религией, особенно с православием. (Почитайте, как легко и умно Расул Гамзатов говорит об имаме Шамиле.) Помню, как лет десять тому назад солидный доктор исторических наук, автор многих трудов, в своем выступлении с усмешкой по адресу чьей-то наивности заметил: «Такой-то положительно отозвался о роли церкви (речь шла о XIII веке), а ведь у нас сейчас борьба с религией».

Для нас просто как для граждан, тем более – для пишущих, необычайно тяжко приступить «без гнева и изучая» к вопросу о месте православной церкви в нашей истории. Прошлое вольно и невольно поворачивается нами как удобный склад аргументов для нынешней полемики.

В годы романа Д. Б. безрелигиозных народов не было, и трудно представить себе русских иначе как православных: допустить, например, что были бы они католиками или магометанами. Для меня такое невозможно, но тут же является и вопрос: а не была бы историческая участь Руси совсем и совсем иной, будь наши предки папистами, мусульманами? Да, удел наш был бы совсем иным, это бесспорно. На эту тему можно сказать много. Ограничусь здесь тем, что православие, сменив в нашей древности предыдущий культ, который тоже имел предшественников, во взаимодействии с духом народа стало именно русским православием и оказалось неотъемлемым в общем развитии русской и российской культуры, государственности. Проявления православия отбросили предостаточно теней, которые нам видны легко и только на которые нам хочется указывать. Но, по-моему, подобная война с исторически отжившим в наши дни уже не нужна, мы лишь искажаем историю, оглупляем и принижаем наших предков. В свое время православная церковь выражала и поддерживала этику, способствовала образованию, сыграла большую роль в развитии эстетики, работала на единство народа. Последнее мы склонны совсем забыть. Пустынножительство, посредством которого монастыри появлялись в удаленных, незаселенных местах, заметно способствовало заселению севера и северо-востока. Рассматривать это явление, так же как и дальнейший рост монастырского землевладения, именно как результат монашеской жадности будет уж слишком простеньким решеньицем.

XV и XVI века были периодом сильного и быстрого прироста монастырского землевладения. Некогда богатые вотчинники давали в дар или продавали свои вотчины монастырям и церковным владыкам, условно и безусловно; инициативу проявляли не монастыри, а дарители. Причем за десять лет террора Ивана IV дарения и вклады составили приблизительно столько же, сколько было за сотню предыдущих годов. Грозный спохватился, запретил, но было уже поздно. И возросшее монастырское землевладение стало помехой землевладению государственному – поместному.

Для нас сегодня непонятна посмертная забота, с которой наши предки относились к своим кровным, особенно к родителям и детям. Христианское погребение, неприкосновенность могилы, церковное поминовение и службы за упокой души облегчали загробные испытанья. «Устроить родительские души» хотел каждый, от боярина до крестьянина, и очень многие люди всех сословий охотно шли на большие жертвы для такой высокой цели. Наилучшим местом погребения (прах не потревожат) было за монастырской оградой, так как монастыри лучше следили за кладбищем, чем приходы. Потом – запись в монастырский синодик на вечное поминание: список имен читался беспрерывно «от доски до доски», изнашивался, переписывался – «пока стоять монастырю». По силе дарителя, то есть в зависимости от размера вклада, предусматривались особые службы в определенные дни года, раздача милостыни, «столы для нищих»…

Церковь давала верующим духовный свет, надежды, утешенья. Я, человек своего времени, говорю о таком «со стороны», но обязан удержаться от высокомерия. Упомянутые мною свет, надежды, утешенья суть нечто, необходимейшее каждому. Но – неопределимое. Очень и очень многие наши предки получали это неопределимое от своей религии. Как и утверждения, как и напоминание о позитивной этике, без чего, – без этики, – обществу не прожить.

По оскудении своего древнего культа греки и римляне сохранили себе Фатум, великую опору, ибо бесконечно легче принимать любые бедствия, унижения, гибель всего как проявления непобедимой воли Фатума, действующего через Тиберия, Нерона, варваров, чем как проявления личной воли Тиберия, Нерона, варваров. Не исключая борьбу, такое утешало побежденного: «Стало быть, я повержен непобедимым Фатумом». Большие личные потрясения вызывают иногда неожиданные следствия. Так, в жизни П. Л. Лаврова (1823 – 1900), ученого, философа, социолога, последовательного атеиста и народовольца, была страница, по которой скользят его биографы. В эмиграции, где Лавров был с 1870 года, он потерял любимую женщину, и горе на время заставило его изменить атеизму.

В связи со всем сказанным интересны мнения современной эволюционной генетики. Привожу несколько выдержек:

«Есть основание считать – в наследственной природе человека заложено нечто такое, что вечно влечет его к справедливости, к подвигам, к самоотвержению».

«…Последний миллион лет и в особенности последние десятки тысяч лет эволюции создали какой-то преемственно передающийся комплекс наследственных этических реакций, придавливаемых (но все же существующих) в условиях крайних, предельных, но реализующихся в нормальных условиях».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache