Текст книги "Златая цепь времен"
Автор книги: Валентин Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Материализованные идеи зримо говорят о том, что способы оперировать в «нигде» и население «нигде» у разных народов и в разных местах оказывается чрезвычайно различными.
Никого не удивляет, что разные люди поступают по-разному в одинаковых обстоятельствах, и еще древние римляне говорили, что равные причины предвещают не равные следствия…
По населению «нигде» можно судить о чертах национального характера.
*
Минуя почти геологические периоды общения человека с «нигде», с их прорывами, порывами, крушеньями, тупиками, я обращаюсь к эпохе, когда эволюция отношений моего предка-славянина с «нигде» снабдила его многими орудиями и приспособлениями. Развитое абстрактное мышление, открыв ему красоту мира, успело создать и потребность в ней, в эстетические каноны. Он отдает много времени и сил делам совершенно бесполезным, то есть не имеющим никакого утилитарного значения, чисто человеческим. Я говорю не только о предметах искусства, которыми он украшает себя и свое жилище, или об украшении оружия, орудий. Я говорю о чистоте тела и жилища, как об элементах красоты. О подборе бревен для стены дома и о ровности самой стены, что не существенно для ее устойчивости, но «приятно глазу». О разрезе ворота рубахи и ровности подола, разметке окон, форме очага, словом, о неопределенно большом числе того, что делается лишь в эстетических целях, включительно до плетня, которым ограждают усадьбу по прямым линиям, ибо кривые неряшливы. Эстетика уже пронизала быт так глубоко, что и не замечается.
Славянская эстетика резко отличается, например, от китайской, мысль о чем нам привычна. Но отличаются и орудия своим весом и формой, хотя сопротивление почвы, дерева, камня одинаково везде. Существенная разница в форме и весе оружия.
…Славянские традиции уже прочны. Любой славянский изгнанник, ступая по земной тверди, уносит с собой вторую твердь, небесную. Так он ее называет, но это для него несовершенный словесный образ. Небо видимо, а его «небесная твердь» невидима, хотя и прочна, как земля-матушка. Там его, бессмертного, встретят свои, кто жил до него на земной тверди, и сам он будет там встречать идущих ему вослед в свои сроки… Он не знает пустоты смерти и вечных разлук, он, живой, уходит отсюда туда…
И у него есть боги, собственные, славянские боги отцов и дедов, которые понимают его речь, с которыми он общался обрядами, чьи образы он делал сам своими руками!
Верил ли он? Позднее для его потомков вера осложнилась своей тенью – сомненьем. Предок знал: боги везде, а небесная твердь наверху.
Предку, удаленному от меня шестьюдесятью, пятьюдесятью, сорока поколениями, была одна немалая забота – чтоб тело погребли по обряду, дабы душа не блуждала на пути к небесной тверди. Православные христиане, русские, веками тщательно заботились об обрядовом погребении усопших и о поминании их душ, для чего одаривали монастыри вкладами.
Поэтому-то Иван IV Грозный, колдун на троне, часто старался оставить без погребенья тела ненавистных ему людей, приказывая топить в реках, рубить на куски, просто бросать. И уничтожал «всеродне» – всеми семьями с детьми, чтоб души убитых, не «устроенные», то есть оставленные без поминания, уподобились в «мире ином» слепцам без поводыря и посоха. Но вернемся к древним славянам. Эти наши предки заселили, как уже упоминалось, свое «нигде» собственными богами. Отражая социальные уклады, выражая чьи-то интересы, изменяясь, славянские боги сохраняли человеческий образ и подобие. Славянин дал им собственную этику, чем сделал возможным общение с ними и взаимопонимание – вопреки всемогуществу богов.
Разное богатство погребения дает право предположить, что земное неравенство проникало на небесную твердь. Однако же все славяне по праву племени получали одинаковое по внутренней сущности погребение. Вне зависимости от места на социальной лестнице все славяне были равны в обладании бессмертием и получали надел на небесной тверди; каждый мог обращаться к богам прямо, голосом или мысленно.
В комнате разница в росте и силе может быть слишком заметной, вызывая в отдельном случае у сильного презренье к слабому, а у слабого – зависть и ненависть к сильному. В чистом поле великанам и карликам одинаково далеко до облака, разница в силе уравнивается перед мощью урагана, от молнии не откупишься золотом.
Так и дружелюбное всемогущество правдолюбивых, близких и сострадающих славянам богов приводит к многозначащим выводам о личных правах славянина в среде его единоплеменников.
Из сказанного как будто бы вытекает, что автор склонен сделать такой вывод: боги таковы, каков сотворивший их народ, и народ таков, каковы сотворенные им боги.
Конечно, подобный вывод был бы слишком формален и догматичен. Облики богов я могу считать приметами, а не портретами народа. Но сотворенные племенем боги должны носить естественный национальный отпечаток творца, они должны «вписываться» в национальное «нигде», иначе они не найдут в нем места для себя. Выражаясь более «учено», боги должны соответствовать данной этнопсихологической структуре.
Сложенная славянами в их «нигде» мировоззренческая постройка в дальнейшем, весьма и весьма слабо препятствуя распространению христианства, существенно влияла на образование русского православия. Иными словами, славянское мировоззрение, осваивая входящие извне вероучения, обрабатывало его. То же самое должно было происходить и раньше, то есть дохристианский славянский культ не был отсечен от своих предшественников.
Да иначе и быть не могло. Иначе нам придется отвергнуть эволюцию, заменив ее взрывами случайностей и чудес, признав возможности произвола.
*
Хотя последующее как будто бы несколько уводит в сторону от основной темы, то я, как русский, не могу оставить без развития вопрос о преемственности культов на Руси. И это нужно для обоснования моего тезиса о специфичности национальных «нигде».
Я считаю, что легкость распространения на Руси христианства объяснялась не столько известной слабостью организации старославянского культа, сколько определенной соразмерностью нового вероучения со славянскими воззрениями на основы жизни: евангельская мораль не вызывала протеста.
Но каковы же были прочно закрепленные в славянском «нигде» позиции, исходя из которых древнее славянство не могло не сложить из византийского христианства русское православие?
Древнему славянину было чуждо представление о Судьбе, о непостижимо-алогичной силе неодолимого Фатума, которого боялись даже боги Средиземноморья.
Не было персонифицированного Зла, хотя бы такого, как злой Локи, близких соседей и хороших знакомых скандинавов.
Не было культовой и бытовой эротики.
Духи стихий бывали опасными случайно, по капризу, их хитрости можно было укротить, заклясть.
Влияние национального «нигде», а не мелкие, в сущности, догматические и ритуальные частности и определило большую разницу между русским православием и западным римским католицизмом.
Православный русский обладал большим чувством личной ответственности, отпущение грехов не полно давало ему освобождение от чувства вины, поэтому такое, как хотя бы торговля папскими индульгенциями, у нас было немыслимо.
Веротерпимость была выдающаяся, особенно по сравнению с другими. Все иноверцы, пользуясь гражданским равенством с православными, сохраняли права своей общины, то есть не только свободно исповедовали свою религию, но и жили по нормам своего собственного права.
Будучи свободным от комплекса неполноценности и сознавая свою силу, русский православный не знал расизма и считал своим каждого православного, не интересуясь «кровью».
В отличие от католицизма, русское православие не знало ярости внутренних религиозных войн и ересей. Новгородская ересь конца XV века с ее московскими отголосками и весь раскол старообрядчества за все существование русского православия дали не больше жертв, чем несколько часов св. Варфоломея во Франции (24 августа 1572 г.). И что еще не менее характерно – раскол старообрядчества не имел и признака внутринационального конфликта. Это был конфликт между властью и группой православных, отстаивавших свое право на исповедание православия по «старым книгам».
Демономания западноевропейского средневековья и тесно с ней связанная жестокая и больная, на наш взгляд, эротика у нас мало известны даже историкам, если не считать узких специалистов. Западноевропейский дьявол обладал странным могуществом. Он взял эротику под свое покровительство. На легальных судебных процессах на Западе многие сотни тысяч были осуждены за оформленную договорами связь с дьяволом. Казненные составляли лишь небольшую часть людей, предававшихся демономании, которая прослаивалась во все классы общества. Наблюдающиеся ныне в Западной Европе удручающие и грязные на русский взгляд выплески «секса» суть чахлые, обесцвеченные дневным светом отростки от старого корня.
На Русь могущественный дьявол, раздаватель земных благ, сумел пролезть лишь чертом и был вынужден вступить в общество деградировавших стихийных духов не в таком уж высоком чине. Русский черт, легко побеждаемый крестом и молитвой, без большого труда был одурачиваем русской сметкой и вызывал больше насмешки, чем страха. Считанные случаи изобличения колдунов и ведьм? Русские колдуны чаще действовали собственной тайной силой, чем заемными у черта чарами. В наших условиях черту было не до эротики. Наши сегодняшние «брызги секса» суть обезьянство перед Западом. У них нет национального, исторического корня. Как не было этого корня в демонизме, практиковавшемся в некоторых узких кругах русских литераторов начала нашего века.
В заключение замечу, что славянское «нигде» предохранило от дьявола и поляков. Римский католицизм, тщательно и чисто привитый к польской ветке славянства, дал все же «польский католицизм». Рассмотрение польского католицизма, так же как чешского и словацкого, приводит к выводам в пользу моего тезиса о живом значении национального «нигде».
*
…Если судить по предметам материальной культуры, то китайское «нигде» было заселено очень хорошо, вероятно, лучше, чем у их современников – древних славян. И гораздо плотнее, гораздо гуще в части «духовной».
Предметы обихода, орудия, оружие, служившие одному и тому же назначению (то есть техника), довольно броско отличались формой, весом, объемом, отделкой – эстетика была другой. Но славянин и китаец могли бы, даже без объяснений или с небольшими объяснениями, понять назначение каждого предмета и заимствовать один у другого. Заимствовать вопреки чуждости эстетики, отразившейся на форме предмета, даже благодаря ей, ибо новое оригинальное, экзотичное всегда привлекает человека.
Зато в области «духовной» китайское «нигде» было удалено от славянского на чрезмерное для обмена расстояние.
В китайском «нигде» жили драконы, тигры, герои со своими мифами, духи стихий, растений. К ним можно было как-то обратиться, задарить, заклясть. Но человечно-очеловеченных богов, выразителей человеческих идеалов и этики, в китайском «нигде» не было. Богов не было вообще. Не было и понятия «божественный», понятие же «священный» обладало смыслом, не связанным с божествами.
Взамен вольно расположившихся славянских богов китайское «нигде» было заселено стройными семьями общих понятий, прочно, долговечно закрепленных символами – иероглифами. Разработанная китайская традиция была материализована записями этих иероглифов и не подвергалась риску сначала быть искаженной памятью изустных сказителей, а затем забыться и вовсе. Существенно отметить, что китайская национальная практика обращения в «нигде» дала Китаю возможность опередить современных ему славян на целую историческую ступень.
Китайское «нигде» удобно для свободных движений. В нем, как уж говорилось, нет богов с их человекоподобием и с затрудняющей свободу действий оградой этических нормативов, нет небесной тверди со всеобщим и равным правом на нее. С одной стороны, китайское «нигде» весьма заземлено. С другой – настолько отвлеченно, что человека не видать. Китайское «нигде» высоко национально и точно локализовано.
Говоря о древних славянах, сравнивая их «нигде» с китайским, я далек от качественных сопоставлений. Далек от мысли, что одно «хуже», другое «лучше». Такое было бы равносильно утверждению, что лицо человека одной нации – уродливо, а другой – красиво, или наоборот.
Не лучше, не хуже, не уродливо, не красиво, но – другое. Я считаю необходимейшим установить факт различия: только примирившись с ним, мы сможем понять отличившееся от нас и определить свое поведение по отношению к нему. Без страсти, но изучая… Sine Ire et studio (Tacit).
В китайском «нигде» вольно: Конфуцию, Шан Яну. И очень трудно мне. А им – трудно у меня.
И они, и я понимаем, оцениваем, через наши «нигде», которые складывались сотни тысяч лет и укоренялись, может быть даже биологически, наследственно. Отделиться от них так же нельзя, как нельзя вновь стать зверем.
*
Научное и техническое понятие – разность потенциалов – сформулировано недавно. Природа всегда пользовалась этой разностью. Так, потенциал трав должен превосходить потенциал травоядных, ибо часть трав должна достигнуть зрелости и дать семя для сохранения своего рода. Хищники, кормясь травоядными, служат гарантами трав. А потенциал текучих вод, способствующих созданию и восстановлению почв, используется всеми тремя.
Жизнь, в широком смысле, есть «работа», основанная, или вызванная, или обязанная разности потенциалов. Для уравнения потенциалов нужна плоская земля, под потухшим солнцем, с одинаковой повсюду температурой, неподвижная на своей оси.
Вся техника использует именно разности потенциалов. Первым сооружением в этой области была, вероятно, отводная от реки канава и мельничное колесо. За ними последовали плотины и первые катастрофы, вызванные прорывом плотин.
Человечество не пришлец на Земле. Внутренняя жизнь нации, ее «работа», не может не зависеть от разности потенциалов: в простейшем случае, и как пример, способности людей различны, и величина национального потенциала может зависеть от наиболее удачного применения способностей каждого, что, очевидно, связано с общественным устройством каждой нации.
Для отношений между нациями я не нахожу ни примеров, ни аналогий. Обмены в области наук, техники, культуры не дают мне аргументов. Конфликты сегодня, как и в древности, разрешаются силой.
Я принимаю разницу между нациями как непреложный исторический факт. И необходимость считаться с этой разницей – как приказ современной действительности.
Попытки морализовать, попытки сопоставлять нации в неравенстве худшего и лучшего кажутся мне одной из наибольших угроз для самого существования людей.
*
Мы знаем, что исторический период зависит от доисторического, как ствол дерева от корня, и что доисторический корень в сто раз превышал видимый исторический ствол.
Мы имеем право предполагать, что работа доисторических двадцати тысяч поколений была и труднейшей, и фундаментальной.
Доисторические поколения людей создали почву для человеческой истории, как первые одноклеточные и лишайники снабдили скалы перегноем и атмосферу – кислородом.
Судить о процессах, происходивших в «человеческих» корнях в течение сотен тысяч лет, мне не приходится. Но по результатам видно, что в разных местах земли они протекали своеобразно и самобытно. Иначе, как уже упоминалось выше, придется допустить каскады случайностей и чудес.
У разных ветвей человечества «нигде» сотворялось по-разному, по-разному же и населялось абстракциями. Против бессмысленности качественных оценок я уже предупреждал.
Однако развиваться исторически, то есть с перспективами хотя бы на сотню быстрых лет, не говоря уже о тысячах, нации могут, опираясь лишь на собственные национальные средства, свойства. Это единственная опора в любом национальном предприятии, касалось ли дело отстаивания самого физического существования племени в сто семей, поднимающегося к северу по мере отступления ледников, или войны, государственного устройства.
Движитель человеческой истории – сам человек. Он же, как я не раз упоминал, никак не случайный пришлец, а наследник. Он может сделать то-то и то-то, дополнить или изменить сделанное до него, но не по произволу чужой фантазии, а соразмерно себе. Построить же несоразмерное себе человек не может, при всей своей способности и тяге к широчайшим опытам. Отказавшийся от наследства может только ломать. Ломать, уничтожать себя самого, вместо того, чтоб продолжать, рвать, вместо того, чтоб развивать.
*
Многие художники стремились и мечтали выразить в искусстве душу своего народа, но длительность посмертного действия наградила лишь тех, кто создавал самопроизвольно, почти бессознательно. Такое искусство мы называем подлинным, хотя его образцы суть только копии с недостижимого идеала – кристалла народности, существующего только в национальном «нигде». Я сказал «бессознательно», так как искусство, казня смертью за рассудочные, расчетливые поделки, подчиняется автору, чьи убеждения органичны.
Поэтичные вдохновения Магомета, сплавив нищий быт аравийского бедуина с великолепием райских садов, бросили арабов на завоевание мира, как голодных на хлеб. Записанное после смерти презревшего грамоту пророка учение сохранило изначальную поэзию и силу. Но неизмеримым кажется расстояние между калифом Омаром и профессиональными охотниками на рабов, которые много столетий позорили имя араба в Африке. И что общего между Омаром и пошлыми себялюбцами эмирами, которые поделили Омарово наследство и подвели арабов под турецкое ярмо!
Философы, как художники, могут жить в своем национальном «нигде». Китайский философ Шан Ян обладал виденьем кристалла народности. Он тоже изобразил свой рай, но не поэтически, как Магомет, а строго рассудочно. Предложенные Шан Яном способы построения могущественной, богатой, – а значит, и счастливой, – Поднебесной (более 2300 лет тому назад) просты на вид, на словах. На деле же они так же трудно достижимы, как мечта поэта. Они трудно реализуются, они искажаются соприкосновением с реальным. Это план, проект, но также и опыт, испытание. А люди слабы, их постоянство непрочно, они устают даже тогда, когда намеченное к свершению соразмерно с их возможностями, выполнимо для их сил.
В этом причина непоследовательности последователей.
В высшей степени соблазнительно объяснять непоследовательность неверным толкованием начальной теории, организационными ошибками и тому подобным. Легко объяснять непоследовательность людскими слабостями, как я сделал выше, ибо история общества есть также и рассказ о непостоянстве и слабости людей.
Но история рассказывает и об извечной борьбе мысли с Хаосом. Человек хочет гармоничности, симметрии, в них – красота.
Невежество уродливо, я хочу знания. Я хочу все понять. Я хочу построить простое математическое уравнение, симметричность обеих частей которого вобрала бы в себя всю сложность мира. Это будет ключ, который откроет мне все двери. Простота ключа докажет его подлинность.
Я, Пифагор, сумел свести Природу к простому (для грека тех времен слово Космос обозначало красоту и порядок, исключающие Хаос).
Я, Птолемей, создал простую систему, которая объясняет все видимые людьми движения небесных тел.
Я, Коперник, отверг Птолемея из-за того, что нужно было бы слишком усложнить его систему, дабы вместить все накопленные наблюдения. Перестав быть простой, система Птолемея тем самым доказала ошибки своего автора. И я, Коперник, создал свою систему, простую, но которая вмещает все.
И для тех, кто хотел думать о Космосе, наступило столетие простой ясности…
Но вмешивается Кеплер и поправляет Коперника: планеты движутся не по кругам, а по эллипсам. Эти эллипсы мало отличаются от кругов, но тем хуже, ибо тем менее возможен ответ на вопрос: почему же эллипсы, а не круги? Так, Космос, то есть красота, выраженная в порядке, гармонии, симметрии, нарушен и высовывается безобразная голова Хаоса.
Но мы хотим строить простые системы, которые объяснят нам симметричный мир. Мы за простоту, мы склонны счесть наблюдаемую сложность кажущейся. К тому же явные отклонения от симметрии незначительны. Нам мнится: еще немного, и мы, написав идеальное уравнение, уравновесим правое с левым.
Надежды не оправдываются… Построенные нами системы почти правильны. И мы говорим себе: «Мир мог бы быть таким простым и симметричным, как наша система, и ведь от этого почти ничего не изменилось бы». Но мир – другой, и непознанное «почти» призывает нас к осторожности в сужденьях.
И в большом космосе, и в малом мире, внутри атома, наблюдается одно и то же: «почти» симметрия. В этом «почти», как и в том неизвестном, что повсюду создает отклонение от симметрии, есть «нечто». Ответа нет или еще нет, и праздно назначать сроки получения ответа.
Философ Шан Ян создал уравновешенную общественную систему, симметричную как гелиоцентрическая система Коперника. Уравнение по Шан Яну: «природные свойства людей» плюс такие-то мероприятия равны богатой могущественной Поднебесной, симметрически-гармоничной и вечной».
Шан Ян, как и другие философы, не мог и не должен был считаться с «почти». Он упрощал, как все философы и ученые. Однако «природные свойства» людей в его уравнении были только «почти» правильны. Размеры и качества этого уклонения от симметрии в применении к человеку могут оказаться существенными. Само человеческое тело – настоятельный образ нарушения симметрии: у всех людей сердце помещается слева. Почему? И сегодня наука не может ответить, хотя все целесообразное действительно просто и симметрично.
Таким образом, непоследовательность последователей великих реформаторов можно отнести и к «природным свойствам» людей, в том числе и самих реформаторов: я говорю о всегда неучтенном «почти».
*
Каждое поколение нации получает наследство отцов: капитал основной – почвы, недра, леса, реки, моря – и капитал оборотный, созданный трудом предков – наследователей, начиная от безопасной тропинки на моховом болоте, разведанной собирательницей клюквы, и до новейшего завода с уникальным оборудованием. Будущее нации зависит от наращивания и модернизации оборотных средств без истощения основного капитала.
Сказанное не требует доказательств. Менее очевидно, но не менее значительно, особенно в наше время, и право на обладание наследственной территорией. Это право тоже входит в наследство. Оно определяется качеством исторического процесса, собравшего национальную территорию, и оно теснейшим образом связано с национальной традицией. Сложение территории СССР, бывшей России, имеет собственное лицо, собственные особенности.
Самоочевидность, естественность явлений может скрыть их от наблюдателей так же, как иной раз лучше всего спрятать искомое, оставив его на виду. Во время гражданской войны Россия уменьшалась до размеров Московской Руси. В энциклопедических западных словарях начала двадцатых годов авторы статей о России, не понимая происходящего у нас, называли Россию географическим понятием.
Я считаю, что люди моего поколения были свидетелями действия могучих сил, не замеченных из-за их естественности. Я говорю о глубинных силах, позволивших новой республике уложиться в наследственные русские границы и об установлении согласованной мирной жизни на всей громадной земле.
*
XIX веку, подходы которого по многим проблемам мы храним по инерции, была свойственна категорическая уверенность в законченности многих наук и окончательности основанных на них определений. Относилось это и к истории…
А мы совсем недавно – и, в сущности, случайно! – узнали, что скромнейшие по своему положению граждане Новгорода Великого в начале нашего тысячелетия пользовались берестой не только для гонки дегтя и хозяйственных поделок. Береста была для них и бумагой для письма, – как, кстати сказать, для меня в детстве, – а писали они походя, о мелочах: «то-то здесь сто́ит столько-то», «пришли мне рубаху», «получи долг с соседа». Оказывается, что грамота на Древней Руси (Новгород не был островом) была широчайше распространена, а не служила своеобразной привилегией князя, выдающегося дружинника, священнослужителя или монаха. Факт существования массовой грамотности в русской среде не Древней Руси должен был бы поставить на голову многое из прочно сложившихся представлений о русской истории. Но, как кто-то сказал, ум человеческий консервативен, и расставаться с уже заученным и тяжко, и больно. Добавлю от себя – особенно трудно расставаться с представлениями упрощенными. Например, не было железных дорог и двигателей внутреннего сгорания – не было и культуры. И что нам до того, что И. А. Гончаров сто пятнадцать лет тому назад добрался от берегов Тихого океана до Москвы по способу давних кочевников: сначала верхом через горы, леса и топи, затем по реке в кое-каких лодках, толкаемых шестами, а потом, укутавшись в одежды из шкур диких зверей, в деревянных санях, собранных без единого гвоздя…
*
Отрывая прямоугольную яму для погреба-подпола, над которой встанет дом, нашим отцам не к чему было думать, что они проходят через отложения земли миллионной давности лет, что разноцветные слои на обрезанных лезвием заступа стенках ямы суть свидетели удаленного прошлого. Все близко, все слитно сложилось, легло одно в другое, срослось в литой непрерывности.
Течение времени, не ощущаемое чувствами, постигается лишь умозрительно. В прошлом веке молодая палеонтология предлагала почти непрерывную лестницу развития жизни на Земле. Ученым XIX века недоставало нескольких звеньев для завершенья истории видов.
Эту историю, где все срослось и так налегло одно на другое, что явственно одно из другого и вытекало, XX век стал растягивать словно гармонику. Слежавшиеся стопы пластов раздувались дыханьем истекшего времени. Стало видно – нашему обозрению не хватает не только «звеньев» для восстановления непрерывности прошлого, чтоб домыслить, как, почему одно произошло от другого, не хватает целых мостов между остатками свай, да и самих свай маловато. Однако ж главнейшее, – оттенки, переходы, постепенное развитие, – и происходило-то на исчезнувших мостах, то есть их, эти мосты, составляло.
Пример – древнейшая птица археоптерикс известна по ее великолепному отпечатку в сланце: видны чуть не волоски в перьях. Но ведь не мгновенно же явился археоптерикс, ведь он же не вылупился готовым к полету из яйца сраженной чудом матери-рептилии. Был мост между ползавшим и полетевшим, но он нам не известен.
Если найдутся промежуточные виды, свидетельствующие о постепенном преобразовании передних конечностей в крылья, чешуи – в перья, сплошных тяжелых костей в трубчатые, и так далее, то, после разрешения вопроса о том, как происходили анатомические превращенья, останется не менее трудный вопрос – почему? Почему в условиях и так тяжкого общего бытия, среди остававшихся четвероногими родичей, одна веточка, вопреки несомненному каждодневному ущербу, ухудшала и ухудшала свое положение, упрямо заменяя передние конечности бесполезными обрубками? И как могли выжить тысячи за тысячами поколений уродов, пока, наконец-то, первый гадкий утенок не взлетел над гнойной дырой, где прозябали его многострадальные предки-отщепенцы? Но ведь именно они-то и сотворили полет. Первовзлетевший воспользовался сделанными не им, а наследством, полученным от предков.
В Части Первой я говорил очевидности – человечество после многих сотен тысячелетий своего развития падает на страницы истории законченным, подобно явлению Афины из головы Зевса. Здесь можно выразиться иначе – оно взлетает подобно археоптериксу, ибо о долгом пути нашего ухода от зверя мы знаем немногим более, чем о труде предков первой птицы.
…Ученые сохранили библейскую Книгу Бытия, переиначив ее на свой лад. Вместо рая с Адамом и Евой, прародителями всех людей, наука предложила нам некую теплую долину-оазис, взысканную особым благоволеньем всемогущей Природы, благоволеньем с человеческой точки зрения, а не с какой-либо иной! В это место проникла единственная веточка от древа четвероруких, и от единственной почки на ней появились все земные племена и народы.
*
Вообще же нужно помнить, что все созданные в разное время, в разных странах и разными учеными курсы истории последних шести-семи тысяч лет жизни человечества противоречивы, неполны и не могут быть иными: историческая наука обязана развиваться вместе с другими. История России, предлагаемая сегодня в наших общих курсах и учебниках, особенно неудачлива. Она полна лакун, произвольных пропусков, упрощений, вольных толкований. Она похожа на палеонтологию XIX века: события избраны тенденциозно, сжаты и втиснуты одно в другое, иссушены выводами, подаваемыми с такой категоричностью, что весь возможный интерес исчезает полностью. Обобщения подаются шаблонно, без развернутого доказательного анализа. Неудивительно, что люди, получившие среднее образование, не имеют никакого представления о родной истории.
Отношение к истории поистине странное. Так, известный историк характеризует свой метод как «политику, обращенную вспять». Для этого нужно либо убедить себя в особом праве на произвол по отношению к прошлому, либо отчаяться в возможности познания прошлого. Но в обоих случаях подобные заявления звучат исповедью агностика, хотя заявитель себя таким отнюдь не считал.
Бессознательный агностицизм, парадоксальное отрицание учеными научного значения избранной ими отрасли научной деятельности связаны с особенным, чисто российским явлением: со второй половины XIX века в России все шире и шире применялись, так сказать, косвенные способы борьбы с самодержавием. Публицистика, литературная критика, художественная литература действовали эмоционально. Естественные науки сами по себе воздействовали на умы, и здесь простая популяризация отвечала политической цели. Историки не оставались в стороне от общего течения.
Работая в лаборатории, обсерватории, на опытном поле, естественник, следуя строгой дисциплине исследования, может весьма доказательно прийти к самым широким обобщениям, и все же оговаривается: «на уровне современных научных возможностей». Но если бы он и захотел закрыть дверь, ее откроет время.
От историка тоже ждут широких обобщений, и он легче впадает в соблазн выдать гипотезу за аксиому. Историкам приходится куда труднее, чем естественникам. И закрыть дверь им соблазнительнее.
Во-первых, никаких опытов для проверки гипотез они ставить не могут.
Во-вторых, каждый из них в состоянии лично исследовать с возможной для его современности полнотой только один период или историческое явление, и чем более остры будут его научная строгость и сознание ответственности, тем более лет он затратит.