Текст книги "Златая цепь времен"
Автор книги: Валентин Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
В целом же мне кажется, что В. Е. дается вещь немалая: его язык созвучен содержанию. Иначе говоря, автор не изъясняется, а пишет, не излагает «обстоятельства места действия», а изображает.
Внимательный редактор может сделать немало постраничных замечаний, особенно спотыкаясь (как я) на первых страницах. Но потом он снимет наибольшую часть своих восклицаний, ибо редактор тоже и читатель, как мы, грешные.
В. Е. очень любит и умеет дать реалистические детали, меткие, верные. Он реалист, но вместе с тем, по сути своей, – он совершенный романтик. В этом его бесспорное право, конечно.
Возражение вызывает одно существенное обстоятельство. В. Е. нужно отправить отца и мужа Кати добровольцами в первый же день войны. Но такого не было, не могло быть. С 22 июня райвоенкоматы заперли двери на несколько дней, хоть их и действительно осаждали добровольцы. С помощью спешно призванных из запаса писарей военкоматы день и ночь писали повестки, организованно следуя мобилизационному плану в части призыва пополнений, и запись добровольцев сорвала бы осуществление мобилизационного плана. Происходившее значительно позднее формирование московского ополчения контролировалось руководителями предприятий и учреждений, отпускавших лишь тех, без кого могли как-то обойтись.
Менее существенная деталь: фосфорных значков для хождения в темноте совсем не было! (Как у автора.) О таких значках прошел было слух, в результате чьего-то проекта, может быть, и не более. Не было в начале войны и разговоров о «втором фронте».
У французов есть, средь многих, два описания битвы под Ватерлоо – Стендаля и Гюго. Они совершенно различны, хотя над обоими веет история. Стендаль – реалист. Гюго – поэт, но он творит легенду из фактов. В. Е. (да и не он один) порой факты сотворяет сам.
Наша литература до сих пор в значительной мере опирается на войну… Действительно, едва ли не половина нашего населения родилась после войны, а это ведь уже и тридцатилетние. Но и те, кому к концу войны исполнялось пять-шесть лет, войны, в сущности, помнить не могут. Для нынешних сорокалетних война и тяжелые послевоенные годы заслонялись спинами взрослых.
Вернувшиеся с войны нашли тяготы в своем роде не меньше, и, по исторической необходимости, по исторической неизбежности, никто им не мог помочь, кроме них самих. И здесь, в мирное время, кто-то падал, а кто-то побеждал. Тут настоящая правда романа В. Е. Поэтому я и рекомендую вниманию редакции «Катю Мушкину».
*
…Первые страницы повести Д. С.[32] шли у меня с нарастающей досадой. Маленькие неточности речи (так, знаки отличия – вместо знаки различия) запоминались не в успех автору. Бедно-стертым казался язык.
Потом чтение пошло, и пошло легко, хотя все оставалось таким же. Я увидел живого героя повести, от имени которого, юноши, такого же, как все (и его языком), идет рассказ о тех человеческих атомах, из которых лепились, как из глины, стеночки на путях германского вторжения. Стеночки эти, не успев окрепнуть, размывались, падали, их уносило без вести, а они опять и опять поднимались… Без них не пришла бы Победа.
…Писатели суть свидетели своего времени, и писательство есть свидетельствование. Не знаю, кто первым выразил эту, казалось бы, очевидную мысль, что ли. Но какую же трудную для выполнения и не слишком ли заносчивую? Ведь литература-то всегда служила и средством для отдыха мысли и развлечением чувств, и – чем угодно, а не только свидетельством, тем более – прямым.
Нам всегда хочется видеть героя первого плана, свершителя подвигов, обязательно награжденного успехами, славой и, конечно, любовью с безбрежностью семейного счастья, проводимого через последние строки романа… А как же быть с жизнью, реальности которой могут быть куда горче, но и выше романа?
Есть у меня в Западной Сибири друг, с которым мы, пока у нас были силы, а в стране – охота, по осени забирались куда поглуше и по месяцу, по полтора мало кого и видели, довольствуясь собственным обществом. Как-то перед очередным нашим выездом мы шли мимо кино – в Челябинске, где мой друг живет последние двадцать лет, – и я спросил:
– А ты, Иваныч, в кино-то ходишь?
– Нет. Я теперь и на документальные не хожу.
– Что ж так?
– Да смотрел я «Битву под Москвой». А я ведь сам под Москвой воевал.
На том мы и закончили для нас вполне естественно, но здесь для моей цели нужны пояснения. Мой друг в 1929 году, заканчивая срочную службу в РККА, поступил в военное училище. В 33-м он демобилизовался и как был, так и остался русским крестьянином по всей своей сути. В 41-м он пошел в бой командиром роты, очень скоро получил батальон, а с 42-го и до конца воевал командиром полка. Боевые награды его не забыли, но кончил он лишь майором, ибо был четырежды ранен и провел в госпиталях чуть ли не год. Обладая, как многие не порченные легким образованием русские люди, лаконичной точностью речи, он, как иные, кто вытащил войну на себе, не любил о ней говорить, и его коротенькие рассказы – от случая к случаю не только к месту и случаю – крепко и пряно пахли действительностью.
Итак, содержание повести Д. С. обманчиво просто. Вообще-то говоря, по военной теории, отвлекающий маневр для частей, которые его физически осуществляют, ничего хорошего не сулит. Настоящее наступление готовится в другом месте, другими частями. А здесь – жертвоприношение суровому богу войны. И чем лучше отвлекающий выполнит свою задачу, то есть чем больше оттянет на себя силы противника, тем больше он, отвлекающий, будет истреблен.
Верно, очень верно строит Д. С. свою повесть. Спешно выпущенные к весне сорок второго года юные командиры, которые еще никогда и никем не командовали и огня не видели. И пожилые солдаты, которые и стрелять-то не умеют. Нужно помнить зиму, весну и лето сорок второго, чтобы согласиться с правдой свидетельства Д. С. И нужно понимать, что эти штопаные-перештопаные фронты, истекающие кровью, все же оттолкнули мысль германского командования в заманчивые просторы Юга, отвлекли немцев в ловушку стратегической ошибки, как выяснилось позже, наступления до Волги.
Ни о чем подобном в повести не говорится, конечно, но автору удается свидетельствовать, а из правдивого свидетельства дальнейшая истина возникает сама.
Мне живо представляется вполне искренний и порядочный специалист по военной литературе, который убедительно, не кривя душой, укажет нам, что главный герой повести не понял того-то и того-то и не сумел вынести морального урока.
А вот того, что и на самом деле были тысячи таких молоденьких офицеров, невступно девятнадцатилетних, и неученые солдаты от сохи, но все же сделалось такое, что тот, кто выжил, лишь потом, по прошествии лет, по накоплении опыта, понял совершавшееся и совершенное им, – того подобный специалист знать не хочет. Ему нужно, чтобы авторы тут же, сразу, в самом тексте, все поднесли, разъяснили, написали, будто бы глупый читатель сам не поймет.
Да, есть манера писания военных романов, которые я уподобил бы приманкам для заманивания несмышленышей в комнату ужасов.
Война ужасна, страшна. И окоп остается окопом, пуля – пулей, смерть – смертью, с которой солдат встречался и встречается, пусть не у нас, и продолжает встречаться сегодня, сейчас, в сентябре 1974 года.
Сегодня и завтра никому не хочется умирать. Сегодня и завтра на войне храбр не тот, кто «ничего не боится», а тот, кто отстраняет страх, отвлекается от него. Старая истина… Издревле и сегодня военное обучение стремилось развить автоматизм во владении оружием также и для того, чтобы руки сами знали, что делать, когда в голове путается.
Через своего героя автор дал, по-моему, все, что можно было дать, не нарушая реальности и тем самым не нарушая и художественной правды.
От авторов нельзя требовать, чтобы они, подобно анекдотическому семинаристу, подписывали: «Се лев, а не собака».
По мировому опыту мы знаем, что самое доподлиннейшее высокое искусство (не одна литература, но и живопись, скульптура, архитектура) может нуждаться и нуждается в толковании. Точнее, очень многие читатели и зрители нуждаются в помощнике-толкователе. Ибо сам художник не может и не смеет вкладывать в творчество очевидные объяснения, так как, объясняя, он лишит свое произведение художественности и тем самым и смысла. Так, Л. Н. Толстой, повинуясь своему художественному чутью, не нашел возможным вложить кому-либо из героев «Войны и мира» свои обобщения и выделил их в отдельные, чисто авторские главы.
Конечно же, нет предела искусству и где совершенство? Конечно, повесть Д. С. могла бы быть лучше. Но повесть, как художественное произведение, состоялась. Автор дал живых людей и свое собственное изображение, он самобытен, в чем большое достоинство повести.
*
Многоопытный известный литератор рассказывал, как его однажды увлекла мысль плана будущей повести. На листе ватмана он с увлечением расставлял фигуры героев, плел линии связей, намечал эпизоды, конфликты, перемещения в пространстве и времени. Добрую неделю он чертил с увлечением, в запале. И вот все улеглось. Теперь пришла пора писать. Привычно разгоняя себя, писатель заставлял работать себя дни подряд, влегая в дело, как лошадь в хомут при подъеме. И не одолел. Скука оказалась сильнее.
Этот рассказ не выдуман, я мог бы назвать имя писателя, а о случившемся с ним напомнил роман Е. П.
Не знаю, конечно, был ли у Е. П. план, но роман его получился плановым. Все на месте. Автор вступает с описания природы, может быть страдающего красивостью, но, соглашаюсь, допустимого, которое он быстро сменяет контрастом вступления под кровли «таинственных институтов». По всем правилам автор ведет читателя по делам действующих лиц, заставляет их говорить (говорят много), творить полезнейшие дела, учиться. Завязав нынешний день, он вполне уместно прибегает к ретроспекциям. Все на месте, все по плану. Плану же подчинено и действие, в котором явнейшим образом преобладает добро, вполне материалистичное, а зло, вернее, малосильное злишко, может лишь на миг колебнуть героя и то лишь по преодолимой случайности.
Без какой-либо иронии я утверждаю, что автор очень и очень потрудился. Весьма тщательно, с обдуманными намерениями и зная, чего хочет, он терпеливо строил роман, оснащая его по принятым в теории словесности правилам. Извещенный о силе малой детали, автор уснащал ими свой текст, заботился изобразить характеры, дать им приметы.
И при всем этом роман скучен, скучен. И пуст. Я не верю, что такие ученые, о которых говорит автор, могут что-либо сотворить, могут вершить объявленные им дела. Они не люди – пустышки, мертвенно холодные, их судьбы не занимают, не привлекают, с такими людьми нельзя быть, ибо их, этих людей, нет.
Почему же все так? Ответ я нахожу в одном: автор – без языка и не понимает того. Он гонится за миражом, нанизывая слова, слова и слова, а речи нет как нет. Глухо, пусто. И думаешь о том, какая же это старая-престарая, избитая, замученная, истертая, но все ж труднопостижимая аксиома: Литература есть ЯЗЫК. Нет языка, нет и литературы.
*
Эта воспитующая повесть адресована и юношеству, и взрослым. Автор разоблачает влияние уголовного мира на подростков и борется с этим влиянием. Он навел меня на особенные размышления[33].
Век нынешний и век минувший… Дореволюционная детская и юношеская литература (начиная с букварей) самым естественным образом старалась воспитывать подрастающее поколение в качествах положительных, стараясь защитить сознание от дурного. Жанр был неограниченно широким, от книжек чисто нравоучительных, и, при всем старании авторов, скучноватых, до увлекательной героики. Отечественная и переводная литература одинаково, в меру способностей авторов, конечно, изображала победу добра над злом. Здесь я позволю себе указать кратко на то, что смыслом, содержанием конфликтов в старой литературе была борьба с самим собой, борьба за самоусовершенствование: не лги, будь честен, добр, храбр, защищай обиженного, помогай слабому и так далее и тому подобное. То есть внушались истины так называемые прописные, но обществу нужные. Даже грошовые выпуски в ярких обложках многосерийных похождений Ника Картера, Ната Пинкертона или какая-нибудь «Пещера Лейхтвейса» живописали победы добра. В многообразнейшей и направленной к поученью тематике не было лишь одного – борьбы с «уголовным миром». О существовании этого мира (но не о его соблазнах!) мы в возрасте лет десяти узнавали из «Отверженных» Гюго, книги очень популярной и без ограничений выдаваемой школьными и другими библиотеками, и из диккенсовского «Оливера Твиста».
Конечно же, уголовщина, состоящая из рецидивистов промышлявших воровством, существовала и тогда. Было достаточно четкое деление на воровские специальности, начиная с «ширмачей», которые только лазали по карманам, орудуя «грабкой», то есть развитым особой гимнастикой указательным и средним пальцами, и до «медведей»-взломщиков, специалистов по запорам и бронированным сейфам. Был у них и свой жаргон, они «ботали по фини» или «по фене». Этот «язык» пошел, может быть, от условного языка офеней, бродячих торговцев в разнос, популярных в XIX веке. Но коль тогдашних российских воров и можно было назвать «миром», то лишь весьма и весьма условно. Ибо это был какой-то темный уголок где-то в дальнем углу общественного подполья известный и по необходимости интересный лишь служащим уголовного розыска, которые зачастую узнавали автора «работы» по его «почерку». Кстати сказать, немногочисленные тогда кадры собственно угрозыска после революции безболезненно остались на прежней работе.
Но романтики не было, как не было и страха перед уголовниками. Помню, как на базаре на крик: «Держи вора!» – мчались со всех сторон добровольные преследователи; помню, как на этот же призыв приказчики выскакивали из лавок, бросая покупателей и товар на прилавке. В камерах тюрем профессиональные воры могли покомандовать только эпизодически, в каких-либо особых условиях, сложившихся случайно. Ни о каком их влиянии на детей, на подростков не было и речи. С особенным презрением и жестокостью к ворам относились русские рабочие, не говоря уже о многочисленных ремесленниках-кустарях, формировавших в городах преобладающую числом массу внутри былого мещанского сословия, и о беспощадности крестьянства.
Не мне и не здесь судить о том факте, что ныне у нас (да, насколько мне видно, и в других местах) действительно появилась опасность давления уголовщины на сознание, на мировоззрение. Во всяком случае, словечки из воровского жаргона вкрапались в общий словарь, а иногда целым их набором и «блатными» ухватками щеголяют подростки, молодые люди, по всей вероятности, не собирающиеся сделаться «ворами в законе», но уже эмансипировавшиеся от многих правил добропорядочного поведения: лгут, подличают, не слишком брезгуют тащить по мелочи на работе, и положиться на таких нельзя – обманут.
Конечно, я могу судить лишь обывательски, по отдельным наблюдениям, а «выборочная статистика» не всегда надежна. Однако нам известны и действия власти. Так, детские комнаты в милиции повсеместны, и дела им хватает. И законодательство последовательно ужесточается, что общеизвестно. Напомню о том, что до войны за кражу у частного лица полагалось до года тюремного заключения, а за «государственную» кражу – до двух лет. Ныне же даже несовершеннолетние за кражу у соседа, за хулиганство могут быть осуждены на несколько лет заключения. Они начинают свой срок в детколониях, а по достижении совершеннолетия продолжают в настоящей тюрьме.
Все это сбивчивое по необходимой краткости вступление мне понадобилось также и для того, чтобы дать себе самому отчет в том, почему мне повесть К. И. с ее необычной для жанра тематикой кажется заслуживающей пристального внимания. Подчеркиваю – мне, ибо сам автор, думаю, не нуждался в подобных рассуждениях. Он, мне кажется, насмотрелся неких отрицательных явлений в событиях нынешнего дня и о нем, текущем дне, печется. Судя по композиции повести и разработке сюжета, он может быть сторонним наблюдателем-литератором. А может быть, он сам, поработав с молодежью, взявшей крен не в ту сторону, ощутил в себе призвание писать. Но это не так уж важно. Взятая тема, по-моему, серьезная и нужная. Повесть читается с интересом, что, как известно, служит признаком литературной удачи. Вспомните известный вольтеровский афоризм и шутку, которой Н. Г. Чернышевский начал «Что делать?». На самом деле, полезная, но скучная книга столь же никчемна, как ружье без зарядов.
К. И. довольно убедительно персонифицирует проводников влияния «уголовного мира», одновременно их обнажая. Податливыми оказываются в первую очередь подростки, жизнь в семьях которых сложилась неудачливо, но неудачливость эта не одинакова. И то, и другое дается без особого нажима на читателя, образно. Есть характеры.
Следуя, бесспорно, бессознательно исконным традициям воспитующей литературы, автор дает голубой краской некоторых взрослых руководителей, представителя милиции, директора школы. Что же, и мне хочется, чтобы они такими и были.
Может быть, у особенно рьяных ригористов возникнут возражения против бытующих в повести «блатных» словечек. С полным уважением к строгости вкуса таких судей замечу, что, к сожалению, словечки эти уже обернулись словами, втираясь в обиходную речь. Да и помимо того я уверен, что в этой части повесть К. И. никого не развратит. Вообще же нужно не только на суде, но и в литературе либо говорить, либо молчать.
О РУКОПИСИ Е. Е. О.
Читая рукопись, я спотыкался на каждой странице, часто – на каждой строке. Поэтому начну с разбора первой и последней страниц, абзац за абзацем.
«Над степью черный полог туч. На востоке, над горбами далеких курганов, серая полоска ранней зари. На западе степная ширь слилась с чернотой неба и темнела бездонным омутом…»
Чернота, темнота, бездонный омут – все это мне не слишком нравится, но, так ли, иначе, автор дает картину тишины, ибо «серая полоска ранней зари» бывает различима и при затянутом небе, когда «полог туч» образует на востоке просвет. Я могу пропустить «бездонный омут», хотя ночью и лужа кажется бездонной. Но в четвертой строке узнаю, что дул ветер, да такой, что «сметал траву». Следовательно, никакой «серой полоски» быть не могло, неслись и облака, а в такую погоду запаздывающий рассвет проявляет себя медленным нарастанием видимости. Описанного автором быть не могло. Дул ветер, но какой бы он ни был силы, ему не «смести» траву. С непаханой степью не справиться урагану. «Черные бури» возможны только на распаханных почвах. Ночью не видно ни орлов, ни курганов, но будь они и видны, то «ерошить перья орлам» ветер не мог: птицы всегда сидят головой к ветру. Чей «злобный вой» разносил ветер, автор не говорит. Но коль он разумеет волков, то ошибается. Осенью волки всегда отлично сыты. Бывает, они подвывают на тихих зорях, но это совсем другое. А сейчас они молчат – и вообще, и потому, что, как видно дальше, в степи неспокойно, а волки осторожны.
«Степь не спала. По дорогам катился конский топот, скрип повозок, гортанные крики. Порывы ветра уносят запах пота, дыма. Левый берег Калки цвел жарким пламенем костров, мерцавших красными точками у дальнего края степи».
Очень неловки эти катящиеся топот, скрип, крики, да и ведь дорог-то тогда, в XIV веке, в степях не было. Были шляхи, то есть подчиненные рельефу направления пути, известные по приметам, но никак не разъезженные до пыли, до грязи. Никак не могло быть даже в ночь, рисуемую автором, такой плотности бегущих, чтобы «порывы ветра уносили густой запах…». И как это получается «жаркий пламень костров, мерцавших красными точками»? Помимо «смысловой бессмыслицы», замечу автору, что в безлесной степи не так просто разжигать костры. Не из чего. (Кстати, до сих пор не установлено, где была река Калка.) Никак не могли «конные дозоры», то есть несколько всадников разом, «взлетать птицами на курганы». Во мраке, о котором напоминает автор, хотя в первом абзаце был рассвет, по степи не поскачешь – погубишь себя и коня, но никуда не взлетишь. В завершение абзаца, волки уже не воют, а роняют слюнки. Разгоряченный бегом волк, как и собака, «потеет языком» – у него нет потовых желез на коже. Но волк, роняющий слюнки не фигурально, а всерьез, – насмешка над читающим.
«Мамай не помнил, когда с небольшим отрядом нукеров на взмыленных конях он подъехал к берегу этой степной речки… Ехали день и ночь, торопливо пересаживаясь с мокрых шатающихся коней на свежих…»
Почему Мамай не помнит и чего он не помнит? Всего происшедшего или времени, когда скакали? Ехали «день и ночь». По-нашему, это несколько суток. За несколько суток, умело пользуясь заводными лошадьми, уходят за сотни верст. Но бешеной скачки, которую дает автор, беспрерывной, с остановками лишь на пересадку и переседловку, никакой всадник и суток не выдержит. Кстати, над травянистыми покровами южнорусских степей не «клубится серая пыль», она поднимается только над разъезженными дорогами, которых не было. А сама «скачка»! Не сжимают «яростно» ногами «конские бока». Ездят на балансе, по мере надобности опираясь коленом, а ногами, то есть голенями, управляют. Мальчишки, скача в охлюпку на неоседланных лошадях, цепляются ногами, вернее, им кажется так, ибо ногами без баланса не удержишься. «Уткнуться в гриву» лицом нельзя – и себя о переднюю луку искалечишь, и из седла выкинет.
Прочтем последнюю страницу. Герой нашел свою возлюбленную, повесть оканчивается бодрыми аккордами, действие происходит не в степи, а в близких к Москве местах, всем нам знакомых.
«Утро было свежим, но тихим и солнечным. Над лесом, сменив пылающую зарю, взошло солнце». И т. д.
У нас солнце поднимается над лесом в час, когда заря уже давно отгорела. Смена «пылающей зари» – красивость книжная, штампище-штамп! Если мы потрудимся, забравшись с вечера за город, понаблюдать сентябрьские рассветы, можем кое-что и увидеть. В частности, утверждаю: лес не сверкал, не светился (как у автора). Ночь, ясная, была холодной после дождливого дня, капли кое-где дают красивый эффект. Но листья берез не золотые, в ягодах рябины еще много желтизны, до «алых огоньков» им куда как далеко. А вот в листве рябины в такую пору есть красные тона, а не только желтые. Да уж коль вглядываться, то не желтые, а буровато-коричневые. Птахи же, то есть певчие птицы, осенью не тренькают, а тенькают.
Перейдем к завершающему абзацу.
«Впереди раскинулись лесные дали, скошенные пожни, сжатые нивы. На месте сожженных недругом городов уже начали желтеть новые стены детинцев, венчающие вершины холмов. А вокруг расплескивался серый разлив заново срубленных изб. Народ-умелец снова поднимал из пепла города и веси…»
Почему впереди, а не кругом, и как это так сразу вдруг и «лесные дали», и нивы, и пожни? Знаю картину Шишкина «Лесные дали», но автор мне никаких далей, ни лесных, ни степных, не дает. Сомнительно разделение – нивы и пожни. Слово – «пожня» – от жать, сжимать, то есть напоминает о работе левой руки при жатве серпом. Отсюда было – отжались, в смысле окончания жатвы.
Детинцы, то есть кремли, не обязательно «венчают вершины холмов», здесь красивость слов. А что это за разлив изб округ детинцев? И почему у одних новые стены желтые, а у других – серые? Свежеошкуренное бревно всегда светлое, в какую стену его ни ставь, что в избяную, что в крепостную.
И последняя фраза: «жива и нетленна». Автору нравится слово нетленный, но нетленным бывает лишь мертвое, а живое меняется, в том и сила его.
Все двести страниц повести можно подвергнуть такому же разбору. Конечно, автор не обязан быть конником, пушкарем, сам поносить кольчугу, сам пользоваться сотнями предметов, которые он описывает. Но он обязан осведомиться обо всем, о чем пишет, дабы соблюсти правдоподобие. Мне хочется предложить ему «загнать бревном булыгу» в ствол литой стальной пушки, например, и поглядеть, что останется от автора и от пушки.
Я вижу беду автора в том, что он не видит ничего из того, о чем повествует. И это «не видение» относится и к обстановке действия, и к самому действию, то есть к поведению людей.
Удручающим небреженьем к человеку, к психологии для меня звучит все, что относится у автора к описаниям людей: их чувств, отношений, побуждений.
Я с такой настойчивостью говорил о деталях также и потому, что читатель нашего века, приученный к документальной прозе, стал крайне требователен к литературе вообще. Ныне для литератора необычайно опасно ошибаться в деталях – поймав меня на одной, двух ошибках, читатель перестает мне верить вообще.
Весьма неудовлетворительна, чтоб не сказать больше, историческая основа. Автор располагает скудными сведениями о самих фактах, а эпохи не знает совсем. Не знаю, откуда он взял «нищую страну вечных холодов». Но такой Русь отнюдь не была. Умея платить «выходы» орде, русские князья (вернее – взаимодействие социальных производственных сил) дали возможность вначале разрозненным, затем все более сплоченным землям увеличивать численность населения в темпах, которые позволили хотя бы тот же бой на Куликовом поле. Я ограничиваюсь указанием только на прирост населения – как на некий обобщающий показатель.
Неверно толкуются отношения удельные. «Страсть быть богом в своем уделе» – как причина удельного разделения может быть привлечена человеком свысока и недобросовестно относящимся к родной истории. Так называемое «разделение» было вызвано моральным ходом исторического процесса в XII веке, а не злонамерением отдельных деятелей. «Собирание» было тоже «процессом». Причем оба этих процесса на Руси происходили менее болезненно, чем на Западе хотя бы, не говоря уже о Востоке.
…Владея художественным даром, писатель может писать без подготовки – сам талант подскажет ему тему, не нуждающуюся в специальных знаниях: в том смысле, что читатель воспримет рассказ без протеста. Но всегда необходимо знание того, что знают все – человека и природы. Иначе говоря, нужно быть естественным.
Если Е. О. хочет быть историческим писателем, то ему нужно начать хотя бы с того, что написано русскими историками, начиная с Татищева и продолжая Карамзиным и до нашего дня. Составится какое-то свое мнение, после чего ему, вероятно, захочется обратиться к источникам, обработанным в специальных трудах. После этого захочется знать, что же делалось у соседей и вообще в мире, ибо измерить одно можно лишь приложив к другому, а измерять сравнением с неким предвзятым (и неизвестно откуда взятым) убеждением нельзя. Правда, мертвые беззащитны. Но иногда писателю мстит за них читатель.
Пишет ли писатель на историческую тему, пишет ли на современную, он не спасается, кое-как бросая слова в попытках построить из них пышные фразы. По-моему, писатель создает действие изнутри, а слова подбирает к этому действию.
Е. О. может изучить историю, может заставить себя подчиниться собственному, насколько возможно, справедливому суждению о тех или иных людях и событиях.
Но вот сможет ли он видеть и рассказать о видимом, сможет ли воплотиться в каждого из своих героев и передать воплощенное живым словом? Это неизвестно.
Переделывать же рукопись, «улучшая» фразы словесно и логически, будет, по-моему, праздным трудом.
О ФАНТАСТИЧЕСКОМ РОМАНЕ Е. В. И И. Л.
Говоря о романе авторов Е. В. и И. Л., я освобожден от трудной и нелепой задачи обсуждать, может ли где-то в космосе существовать некий всекосмический совет, объединяющий существа самого разного анатомического строения, но одинаково мыслящих и борцов за мир, которые способны очень серьезно обеспокоиться возможностью опасного направления развивающейся на Земле атомной и ракетной техники. Не нужно мне задаваться и вопросом, могли ли иноплантники похитить супружескую пару в Месопотамии дошуморских лет и вернуть ее вместе с родившимся в межзвездном пространстве сыном на наш берег Каспия. Не обязан я и выбирать между ученейшими докторами наук, сторонниками телепатии и психокинеза, и их противником. Ограничусь лишь замечанием, что и в советской, и в переводимой у нас заграничной фантастике авторам позволяются (и прощаются!) куда бо́льшие полеты воображения.
Так ли, иначе ли, но теперь можно судить о фантастике просто как о художественной литературе: не так уж важно, происходит конфликт в космосе или враждуют Иван и Петр в деревне Петухове. Как автор справился со своей задачей, верит ли ему читатель?
Первым фантастическим произведением для меня была «Борьба миров» Уэлльса, как писали эту английскую фамилию по-русски в начале века.
Осторожно – самолюбие десятилетнего мальчишки – я пытался выведать у взрослых, а когда же точно, в каком году, марсиане нападали на Англию? Вторично я читал «Борьбу миров» лет через двадцать с увлечением, пожалуй, не меньшим, но, конечно, иного, так сказать, цвета. Я понимал, что сила Уэллса не в изобретении обстоятельств и предметов, в нашей жизни не встречающихся, а в художественности, заставляющей меня принимать невероятное как реальность и увлекаться им.
Со времен Уэллса фантастика стала обширнейшей, у нее многочисленнейшие читатели и почитатели, свои теоретики, свои профессиональные критики. Не принадлежа к последним, замечу как читатель две линии: одни авторы, поражая меня выдумкой и ставя эту выдумку осью сюжета, пристраивают к ней наши земные реальности лишь в мере, нужной для литературного изложения, как подшипники нужны оси. Другие авторы следуют, так сказать, Уэллсу, то есть они пишут реалистичные в сущности своих литературных приемов романы. К ним, по-моему, принадлежат авторы В. Е. и И. Л.
Первое и основное замечание, которое у меня вызывает роман, – его чрезмерная растянутость. Этот упрек относится не к числу персонажей, не к числу планов, линий, но к самой манере изложения. К каждой фразе! К каждому абзацу! Пухло. Медленно. Разбавлено массами слов, осложнено развитием мелких подробностей, без какого развития можно не только обойтись, но которое мешает. В силу этого, вернее, из-за этой слабости действие тормозится, получается эдакое речное устье, расплывающееся на мелкие протоки без течения, в которых праздно стоит словесная вода.
Язык романа? Авторы пользуются словом для сообщения. Им не удаются, да они и не ищут, цвет, звук, образ, настроение – эти черты и условия художественного Слова. Это отнюдь не упрек! Ибо путем связного сообщения о фактах, обстоятельствах событий и так далее писали, пишут и будут писать романы, а читатели будут их читать не без охоты, с интересом.
Если бы авторы захотели выжать из своего произведения, как воду из губки, по крайней мере две трети объема за счет лишних слов, роман, вероятно, обрел бы куда больше движения, широты. Охват не зависит от числа страниц, что давно доказал в фантастике Уэллс своими тонкими романами «Машина времени», «Борьба миров». Вред же словесных излишеств, которые мельчат, утомляют, нагоняют скуку, был известен и древним.