Текст книги "Златая цепь времен"
Автор книги: Валентин Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Из-за этой «прямизны» мои постраничные придирки могут превзойти объем всей повести. Сделаю лишь несколько замечаний, для примера:
1. Из Франции от революции 1789 года бежали аристократы, а не буржуа. Буржуа – пользовались.
2. Укрепления на Черноморском побережье Кавказа не были «линией». Они располагались в заливах при устьях рек, в считанных, единственных местах возможной высадки, чтобы препятствовать туркам и вольным, главным образом английским торговцам оружием, снабжать горцев. Особенно важен был порох, кустарное производство которого давало продукт низкого качества. Устье речки Булан, при котором стояло укрепление Михайловское, было, кроме Геленджикской бухты, единственно доступным на всем побережье и в плохую погоду. В связи с непогодой наши транспортные суда, которые должны были снабдить ряд укреплений, временно выгрузили несколько тысяч пудов пороха в Михайловском. Вызнав это, горцы собрались большими силами, чтобы, не считаясь с потерями, захватить ценнейший для них порох. В укреплении, по несчастному совпадению, оказалось менее роты. Штабс-капитан, имя которого я, к стыду моему, забыл, правильно предвидя худшее, заранее посадил в погреб солдата Архипа Осипова, который, сознательно исполняя приказ, взорвал укрепление в минуту, когда горцы, перебив защитников, собирались пожать результаты победы. Двое раненых солдат из гарнизона были пленены горцами, впоследствии выкуплены. Подвиг солдата стал известен, и Михайловское было переименовано в Архипо-Осиповское. Поэтому сейчас между Новороссийском и Туапсе есть Михайловский перевал, есть селение Ново-Михайловское, а Михайловского нет.
Автор использует этот эпизод в повести для доказательства тупости Николая I.
3. Характеристика Мартынова легковата. И вскользь: «Из-за какой-то истории в полку он должен был уйти из армии». Под «историей» всегда разумелось что-то скверное, подловатое, нечестное, на грани преступления, а иногда и преступление (например, растрата, которую давали возможность покрыть). При случившейся «истории», чтоб не марать полк и мундир, проступившемуся давали возможность подать прошение об отставке. Это позволяло избавиться от человека с невинной формулировкой в приказе и с записью в аттестате «уволен по прошению»… Но на чужой роток не накинешь платок, и за человеком с «историей» тянулся хвост. Если у Мартынова была «история», да еще такая, что он ушел из полка без надежды вернуться в армию, то автору не следовало бы пренебрегать этим фактом.
Но я увлекся деталями.
Повесть написана опытным литератором, но, по моему личному мнению, тема разрабатывается им на агитационном уровне первых, горячих лет революции, когда для нас естественно-справедливым было опровержение близкого прошлого. Сам Лермонтов и некоторые другие лица революционно модернизированы. Автор последовательно подчиняет исторический материал заданной себе цели изобразить революционного демократа Лермонтова, гонимого и, наконец, убиваемого злой волей Николая I.
С моей, подчеркиваю, личной точки зрения, жестко направленный детерминизм автора мельчит эпоху и упрощает куда как сложную гениальную личность Лермонтова до уровня талантливого поэта с «направлением».
С другой стороны, детерминистичность, упрощение психологии, взыскательный подбор всего материала только на одну заданную ноту (как в очерке), с отбрасыванием ненужного теме, – хотя бы личной жизни Лермонтова, – дают легко воспринимаемое, не волнующее чтение. В нем все ясно, и автор достигает своей цели.
*
…В романе Ю. И.[20] природа, по объему посвященного ей текста, занимает, пожалуй, добрую половину. Но – как фон, как объект, которым надо пользоваться по-хозяйски, научно, не портя его, не истощая. В книге «Загадка пятнистого сфинкса» Адамсон говорит, что исчезновение из мира гепардов «нанесет человеческому роду непоправимый ущерб». Ю. И. словами героя романа говорит о подобном, но у него это декларация, тогда как у Адамсона тема «единосущия бытия» дана в действии.
Последние десятилетия дали нам сотни книг – описаний природы. Авторы их – от любителей и до ученых – одинаково старались наблюдать возможно точнее и передавать замеченное без прикрас. Сейчас накопилась обширная литература «факта» со своими собственными, не выдуманными, но не менее захватывающими приключениями, чем в собственно-приключенческих романах XIX и начала XX века.
Довольно многие книги «факта» оказались подлинно художественной литературой, хотя их авторы, профессиональные ученые, верны научной истине. (Может быть, нужно сказать: потому что их авторы?..) Из таких книг назову только одну – «Остров в океане» Клинджела.
Литературный экзамен сдали и многие любители. Секрет прост – все они обладатели писательского дара.
Я хочу сказать, что сегодня, обращаясь к природе, самой силой вещей нынешние романисты оказываются под контролем читателя, вкусившего литературы факта. Причем – что необычайно важно! – той части литературы, которая выдержала экзамен художественности изображения, ибо не выдержавшее осталось либо в специальных отчетах ученых, либо в столах людей бывалых, но лишенных писательского дара.
Что же делать романисту? Легко сказать – в романе все должно «играть» на сюжет, входить в сюжет, работать на развитие интриги и тому подобное. Но как это сделать?
Мне кажется, что описания природы у Ю. И. чрезвычайно перегружены словами и бедны образами. Из-за этого страдает правдоподобие. Сомнительны многие эпизоды. Дело здесь, конечно, в художественной подаче, в умении убедить читателя, в чем так сильны литераторы факта, невольные, но опасные соперники романистов.
О языке произведения говорят обычно в конце. На самом деле, что есть литература, как не язык. Ю. И. пользуется словом для сообщения о фактах, обстоятельствах, он передает, сообщает, информирует, но не рисует, не изображает. Его герои кажутся мне излишне многоречивыми, а ведь речь героев в книге нужно пропускать через художественное сито, оставляя на нем полову магнитофонной записи.
У шерстяников есть выражение «мертвый волос». Так называют грязные, неотмытые шерстинки. Они не «принимают» краску, от них ткань делается грубее, снижается сорт.
Роман Ю. И. засорен «мертвыми словами». Один рассказывал, другой поведал. Последнее слово взято из желанья не повторяться, но избрано вопиюще небрежно. «Всякие происшествия», «был женат на одной женщине». И на ком, вообще, женятся, кроме женщины? Почему каланы вымирают? Их выбивают! Герой романа борется именно с истреблением каланов.
Небрежное обращение с речью ведет к искажению смысла. Автор не пытается увидеть и передать увиденное. Однако же образ, изображение, и только они, – укладывают слова по местам, подсказывают верное слово. Когда нет образа, изображение, слова путаются, забываются.
Утомительно много лишних слов, небрежностей, приевшихся «литературных» приемов, расцвечивающих, например, монологи: закурил, промолчал, продолжал, щелкнул зажигалкой и т. п.
Весьма сомнительным кажется внесение в авторскую речь жаргона.
…Дать волю живой речи. Не сообщать, а писать. Только живая писательская речь, только образы уберут несообразность, искусственность, надуманность.
Повторяю – литература есть СЛОВО, язык. Им убивают, воскрешают, им сотворяют небо, землю, людей.
*
…В сущности, каждый хочет знать истину, каждый ищет познания истины, которая, будучи применима им к себе и другим, объяснит цель жизни. Философия – в переводе любовь к мудрости – начинается с феноменологии, то есть с описания и познания явлений, с установления связей между явлениями. Посредством феноменологии человек осознает свое «я», как условие, без которого не может быть, и начинает устанавливать: я и «они», мое место и «их место», я и Вселенная[21].
Конечно, С. Малашкин не задавался феноменологией. Мои рассуждения вызваны силой его художественности, вызваны попыткой осознать, определить особенности его таланта. Он рисует явления, рисует их так, как они осваиваются растущим сознанием ребенка, ловит мельчайшие детали. Все у него – мелкие подробности (дробность!), все крохотное, в лупу, под микроскопом. Но все захватывающе-интересно, ибо все это подлинно-человеческое, нарисованное безыскусственно, принадлежит искусству. Потому-то это мелкое оказывается таким значительным и маленькое – таким большим.
Узенькая щель, через которую начинает видеть мир герой повествования, от года к году расширяется, поле обзора увеличивается естественно, увеличивается, повторяюсь, безыскусственно, без усилия автора.
Пусть это автобиография, мемуары. Но главнейшее в том, что перед нами настоящее художественное произведение. Есть язык, есть *слово*.
Все мы твердим – язык, язык, язык… И каждодневно читаем повести, романы, написанные без языка, зато со школьными грамматикой и синтаксисом, кое-как усвоенными авторами во время учения и доведенными терпеливыми редакторами и корректорами до полной школьной грамотности.
Никого не упрекая, скажу, что я привык мириться с безъязычностью, привык прерывать чтение на любом месте и возвращаться к книге без радости – единственно по привычке утыкать глаза в печатное слово. То ли леность мысли, то ли человеческая склонность к успокоению (вспомните пролог гетевского «Фауста») позволяют мне принимать литературное ремесленничество при условии, что кое-как склеенные усердными литподенщиками фигурки оснащены признаками правильности. Они, как правильные, принимаются мной, читателем, в сущности совершенно так же, как директор завода принимает на работу таких-то инженеров, техников, рабочих, чьи документы проверены отделом кадров.
…Радостно встретить литературное произведение, которое доказывает старую истину – литература есть язык, литература есть искусство, есть талант слова. Сам я пишу и, вероятно, говорю иначе, чем С. Малашкин. Но язык наш общий, коренной, русский, и у С. Малашкина я понимаю каждое слово и ощущаю, что за словом стоит. Даже когда он дает сбой, когда по забывчивости, увлеченный бегом письма, обрывает фразу либо строит ее вопреки правилам речи, нарушая иной раз логику словесного строя, он остается для меня понятен, прост и – заманчиво ярок.
*
Каждый художественный писатель связан человеческой психологией: при любом полете творческого воображения он должен следовать характерам героев, не может заставлять их подчиняться писательскому произволу. Исторический писатель дополнительно ограничен данной исторической канвой, в нее должны укладываться создаваемые им образы, поэтому приступ к историческому произведению опирается на хорошее знакомство с источниками[22].
Избранное автором время получило в народе название Смутного. Московская Русь была брошена в Смуту внутренней и внешней политикой Ивана Грозного. Террор, переселения и разорение служилого сословия, бывшего военной силой государства, разорение крестьянских масс, перенапряжение для неудачных наступательных войн, удачные набеги татар, спаливших Москву в 1571 году, ужесточение классового гнета, начало закрепощения крестьян, глубокий подрыв политико-морального состояния. Наличие сильных и жадных соседей могло окончательно погубить Русь, но шведы были отвлечены в другую сторону, поляки, опасаясь за свои вольности, не стремились увидеть своего короля московским царем, грабительский Крым государственных идей не имел.
Положение Руси осложнялось и угасанием старой династии. В XVII веке в любой стране разрешение смут происходило через утверждение новой династии: общественная эволюция шла еще внутри монархической формы. Четырнадцатилетнее царствование неспособного и бездетного Федора, последнего в роде, было поэтому характерно «естественной» борьбой между свойственниками и родственниками Федора и его отца: Захарьиными-Юрьевыми-Романовыми, Годуновыми и Шуйскими. Первые подверглись разгрому, И. П. Шуйский, человек выдающийся, был в 1587 году удавлен в ссылке, а Василий Шуйский сохранился, но Годунов не позволил ему жениться. Кстати сказать, Годуновы – древний род костромских вотчинников, а мурзу Чета Карамзин принял на веру по легендам родословцев и Ипатьевского монастыря. Чета, татарина, не было. Преждевременная смерть Бориса Годунова сначала вознесла Лжедмитрия I, затем В. Шуйского, неудачника, но Рюриковича и свойственника последних царей, не лишенного прав. Смута завершается победой, условно говоря, Захарьиных-Юрьевых: Михаил Романов – внук брата Анастасии, первой жены Ивана IV. По-моему, все эти обстоятельства неизвестны автору, поэтому его трактовка и «верха», и общего положения антиисторична.
Религиозный культ в XVII веке имел особое значение для формирования мировоззрения. Патриотизм на Руси осознавался через православие, спрашивали – не кто ты по крови, а «как веруешь?». Русский был православным, и наоборот. Поэтому оборона Троице-Сергиевой лавры в сознании большого числа православных русских поднялась над рядом других причин, обусловивших перелом Смуты. Поэтому осада Лавры дала возможным развернуть доходчивую сильную агитацию, и «писцы борзые» составляли действенные «увещательные послания» всем городам и ополчениям. Столь круто разоблаченные автором повести архимандрит Дионисий и келарь Авраамий Палицын умело воздействовали на чувства русских содействуя подъему ополчения Минина и Пожарского. После снятия осады Троице-Сергиева лавра щедро, широко организовала помощь беженцам из разоренной Москвы включительно до собирания тел и «честного погребения» умерших в бегстве, а тогда – штрих времени – такому придавалось большое значение. По-моему, все это не понято или неизвестно автору.
Москва к началу повествования В. Р. уже много пережила, рядом сидел Тушинский вор, кругом шарили шайки разбойников всех мастей, все было тревожно, все шаталось, во всем были недостатки. Антиисторично изображать ее полнокровным, спокойным городом, откуда на войну отправляется герой повести.
Чувствуется влияние Чапыгина, писателя большой изобразительной экспрессии. Чапыгин писал в годы, когда прошлое еще присутствовало и поверженное еще угрожало восстать. Запал Чапыгина был оправдан «текущим моментом». Сегодня прошлое стало действительно прошлым, и художественный писатель, как и историк, восстанавливает события, понимая историю как диалектический процесс, а не как политику, обращенную вспять.
Незнание материала, выдумки на каждой странице повести. То – пудовая кувалда в руке мастера-кузнеца (?!). То – «Государству Российскому (?!) нужны пушки, много пушек, пищалей, ружей, пистолей…» Фантастика, модернизация. Автор наделяет всех фамилиями, принимает думу за учреждение с особыми правами, не знает, как организовывалась служба, управление.
Речи патриотов, призывающих биться за Россию(?!), и речи негодяев, вроде Шуйского, и монахов так же надуманы и лишены правдоподобия, как и дела их. Все не так.
Нарушая правдоподобие каждостранично, автор съезжает в нечто авантюрно-приключенческое. Я не против приключенского жанра, но он специфичен. А у В. Р. всерьез наши «одним махом семерых побивахом», врываются в опаснейший подкоп и ценой своей жизни его уничтожают, всемером, много дней увертываясь от польских ядер, обороняют мельницу. Я еще могу поверить Сенкевичу, у которого Кмициц угрозой взрыва выговаривает себе условия отступления, но у В. Р. той же угрозой стрелец отражает штурм.
Истории нет, приключенческая повесть не вышла, зато хватает литературных реминисценций.
В послесловии автор говорит, что хочет разоблачить «своекорыстие духовных и светских феодалов» и «фальсификацию». Для этого нужны и отличное знание исторического материала, и художественный талант. Ни то, ни другое автором не проявлено.
*
«Мемуары – это рассказы о встречах, у каждого их хватало, у меня тоже, и едва ли не самым интересным из тех, с кем доводилось сталкиваться, был отец»[23].
Так начинает автор свои мемуары, но, вопреки началу, семейных воспоминаний в собственном смысле слова нет, и не они являются целью автора, а отец показан им как посвятитель сына в либерально-революционный строй мысли. Свою рукопись автор гораздо правильнее называет в письме в редакцию как «рассказ о скитаниях молодого человека по эмигрантским дебрям», и его цель – изобразить именно «дебри».
Историки высоко ценят дневники, видя в них источники, на которые не накладывает свою тяжелую руку последующая оценка автором пережитого и виденного, пересмотр взглядов и так далее, вплоть до вольных и невольных ошибок самой памяти. Эта старая истина, высказанная еще Татищевым в первой трети XVIII века во вступлении в его «Историю». Мемуары, как исторические источники, ценятся историками гораздо ниже, ибо на них, что по-человечески очень понятно, помимо упомянутого выше, давит слишком многое даже помимо воли самих авторов.
Однако ж мемуары есть чтение увлекательное, читатели редко бывают к нему равнодушными. Более того, многие предпочитают мемуары романам. Не брезгуют мемуарами и историки, которые, пользуясь научными методами исторической критики, умеют, подобно золотоискателям, извлекать ценное из словесных отложений.
За первое десятилетие революции Центрархив, ГИЗ и другие издательства, идя по горячему следу, выпускали год за годом большое количество воспоминаний, дневников – о революции, о гражданской войне, не брезгуя и авторами с «другой стороны». Очень много печатали и журналы. Не только те, которые, как, например, «Былое», целиком посвящали себя истории текущих дней, но и другие журналы старались удовлетворять читателя.
Книги и книжки, как правило, в мягкой обложке выходили буквально сотнями. Но при очень большом числе названий тогдашние тиражи кажутся ныне мизерными – обычно три тысячи экземпляров. Тираж центральных журналов был тысяч до десяти, провинциальных – от нескольких сотен. Только такой «боевик», как «Дни», и «1920 год» Шульгина вышли в «Прибое» тиражом пятьдесят тысяч. Бумага была плохой. Естественно, что к нашим дням на руках почти ничего не сохранилось. Да и все ли есть в специальных библиотеках?
Рукопись М. Туган-Барановского относится к этой категории. Она привлекает тем, что рассказывает о людях и событиях, ныне известных большинству в виде кратких формулировок, понаслышке, либо этому большинству совсем не известных.
…Я считаю не слишком удачным манеру автора браниться и усердно класть черную краску. Его персонажи этого заслуживают, не спорю. Соль в другом.
Мемуары – не дневники, где суть не в том, как изложено, а в правдивой передаче увиденного, услышанного. Мемуары же есть жанр художественной литературы, поэтому-то к перу тянется далеко не каждый, вернее, редкий человек, хотя многим есть что вспомнить. От автора мемуаров читатель ждет не менее убедительных образов, чем от романиста. В этой части М. Т.-Б. не силен, его краски скудны, он пользуется словом, чтобы сообщить, информировать, но ведь нужно и рисовать. Обилие черной краски мешает рисунку.
Сразу, в тот же день, по горячим следам события, такое может удовлетворить газету, даже журнал, ищущих злободневности. Это было характерно для упомянутого мной времени, непосредственно примыкавшего к революции. Тогда спешно написанные воспоминания воспринимались как документы. Сейчас, на удалении в полустолетие, художественная слабость становится заметной.
Каждый из нас дает то, что может, и я думаю, что излишне обращаться к автору с просьбой о доделках. Рукопись интересна.
Но в ней нужно обязательно дать солидный, обширный и интересно составленный научный аппарат. В первые послереволюционные годы задачу издателей облегчала близость событий и скромность тиражей. Ограничивались короткими примечаниями. Ныне, при абсолютном преобладании читателей, родившихся после революции, и чрезвычайной, так сказать, схематичности исторических сведений, которыми они обладают, потребуется расширенный именной указатель, потребуются частные комментарии, придется объяснить обстановку в странах, где оседала белая эмиграция и тому подобное. Иначе у читателя в одно ухо войдет, в другое – выйдет.
Для составления научного аппарата придется привлечь специалистов-историков. Их естественное сотрудничество с автором будет одновременно и окончательным редактированием текста.
*
А. Т. Болотов (1738 – 1833) принадлежит к числу замечательных русских людей, кто был не только деятелем, но и плодовитейшим писателем. Однако сказать о нем лишь это – ничего не сказать. Болотов был обладателем редкого и счастливого сочетания черт: он тянулся к знанию, что свойственно многим, и с поразительной цепкостью умел учить сам себя, что доступно только единицам.
Болотов обладал прирожденным научным мышлением: наблюдение – размышление – опыт – проверка – вывод. Поэтому он сумел научно обосновать способы развития чуть ли не всех отраслей сельского хозяйства. А свои знания он сеял щедро и бескорыстно.
Несомненно, сделанный им обильнейший посев не прошел для России даром. И журнал «Экономический магазин» (1780 – 1789) с массой интересных практичных и выгодных сведений по сельскому хозяйству, и все другие его многочисленные труды, изданные на несокрушимой бумаге тех лет, читались и передавались из рук в руки тысячами людей, и несомненно, что они будили мысль и многое воплощалось в практику. Здесь уместно отметить, что область сельского хозяйства, его усовершенствования очень трудны вообще и даже в наши дни продолжают требовать неусыпной заботы, больших усилий и больших капиталовложений.
Мысль о создании документальной повести на основе воспоминаний самого Болотова («Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные им самим для своих потомков» в 29-ти частях) можно только приветствовать. А объем повести о Болотове кажется даже скромным по сравнению с материалом.
Обращаясь к историческому материалу, каждый писатель, естественно, выбирает себе определенную позицию, с которой он предлагает читателю излагаемый им материал.
Восемнадцатый век в России был характерен тем, что современники уклончиво именовали «похождениями известных петербургских действ». Действа эти, о которых высказываться было небезопасно, представляли собой целую серию государственных переворотов. Местничество, на котором в течение нескольких предыдущих столетий прочно держалось служебное продвижение, по замечанию советского академика С. Б. Веселовского, препятствовало «самовыдвиженцам». Изжив себя, местничество было отменено в конце XVII века, когда будущему императору Петру Первому было десять лет. Сам Петр окружил себя именно выдвиженцами, в числе которых было очень много, выражаясь по-современному, иностранных специалистов. Отменив действующие законы о престолонаследии, Петр умер, не указав наследника. После него и начинается упомянутое выше «похождение действ», и власть фаворитов, крушение их с очередной сменой монарха, новое возвышение, новое крушение. Во всех этих дворцовых переворотах решающую роль играет гвардия, в которой тогда и рядовые были дворянами. За столетие после смерти Петра сменяется восемь царствований. И последняя попытка гвардии происходит 14 декабря 1825 года, когда восставшие воспользовались замешательством после смерти Александра I. А замешательство это возникло из-за того, что заблаговременный отказ от престола Константина Павловича почему-то держался в тайне.
Таким образом, это столетие, в смысле устойчивости центральной власти и укрепления централизованного управления, было весьма неблагоприятным. Однако же оно не отмечалось территориальными потерями или же общим упадком страны.
Ограничусь указанием на хорошую боеспособность русских войск того времени. Надо иметь в виду, что оснащение армии является синтетическим показателем хозяйственного положения каждой страны, ибо армия потребляет решительно все – от колеса обозной телеги и до пушечного литья. Во всех войнах XVIII века русская армия ни в чем не уступала по своему снаряжению и качеству вооружения своим противникам, в частности в Европе, так же как русская армия в 1812 году ни в чем качественно не уступала (организация, снаряжение, вооружение) наполеоновской армии.
Нельзя сказать, чтобы в социальном положении подданные столь часто сменявшихся русских монархов находились в худшем состоянии, чем жители Западной Европы. К тому же сам аппарат угнетения на Западе был гораздо более разветвлен и жесток, чем в России.
Историческому писателю, таким образом, приходится выбирать себе определенную позицию для оценки фактов прошлого.
Один из английских остроумцев, иронизируя над увлечением классикой, заметил, что, если бы группа джентльменов, поклонников античности, сумела бы перенестись неким чудом на Итаку времен Одиссея, то она бы не нашла там ничего, кроме кучки грязных дикарей. Этот остроумец был уверен, что перенесенные в прошлое поклонники древности взглянут на нее с высоты современности.
Конечно же, высоты современности – неподходящая позиция для изображения прошлого. Я лично считаю, что следует изображать прошлое диалектически, в процессе развития, пользуясь оценочными сравнениями по горизонтали, то есть сравнивая события и процесс, происходившие в разных местах в одну и ту же эпоху. Поэтому я не могу согласиться с тем, что С. Н.[24] стремится изобразить XVIII век только в отрицательных (особенно с современной точки зрения) проявлениях. Вот, например, как он рисует Петербург в 1762 году:
«Набережных нет. Плотины навозные. Навоз да зловонные кучи мусора на площадях. Вонь из мясных, рыбных лавок, из постоялых дворов. Даже на Невском прошпекте валяются дохлые собаки и кошки. Повсюду калеки, нищие, дети-попрошайки вперемежку с бездомными одичавшими кошками. Из подворотни несутся истошные крики:
– Караул! Режут!..» И т. п.
Слов нет, что Петербург тех лет выглядел весьма не блестяще. Контрасты между костюмами и обстановкой тоже били в глаза, а Петр III был, если воспользоваться словечком М. А. Булгакова, «не подарочек». Но вот писательское изображение у меня вызывает категорический протест. Тем более что это не сатира, не ирония, а попытка, совершенно несостоятельная, реалистического изображения. К сожалению, подобных беспомощных мест более чем достаточно.
Манера изображения прошлого России как цепи дикости, угнетения и всех видов отсталости весьма способствовала сложению на Западе врагами Советского Союза изображения России как страны, не имеющей народной истории, в результате чего психология русского человека – законченно рабская.
Я очень обращаю внимание С. Н. на опасность произвола в обращении с историей; в таких случаях мы уподобляемся тому анекдотическому семинаристу, который вспомнил, как называются грабли, лишь наступив на их зубцы.
В заключение замечу, что литературно-художественная слабость повести, столь очевидная из приведенного отрывка, свойственна, к сожалению, всем тем местам, где автор пишет от себя. Интересны и содержательны те места, где автор или пересказывает, или просто приближает к современному языку подлинные воспоминания Болотова.
Я настоятельно рекомендовал бы редакции журнала посоветовать автору именно этим и заняться, то есть, не мудрствуя лукаво, как говорили встарь, дать воспоминания Болотова в виде обработанной повести, максимально близкой к тексту самих воспоминаний. А. Болотов, как я говорил в начале, этого более чем заслуживает.
ОБ ИСТОРИЧЕСКОМ РОМАНЕ В. М. Н.
История художественной литературы показывает, что исторический фон может быть использован совершенно произвольно, в виде экзотической оболочки для чисто приключенческого романа. Весьма произвольно обращаясь с фактами, авторы таких романов умели увлечь читателя смелостью сюжета. В. М. Н. задался целью написать роман, так сказать, серьезный. Ставя в центр иконописца Дионисия и толкуя об иконописи, он вводит в действие Ивана III, трактует государственные вопросы, изображает быт, нравы и т. д. Для всего этого нужны знания.
*Об иконописи.* Для понимания русской, в частности, иконописи надобно постичь, чем была икона для людей прошлого времени. Источники: регламенты, указания, постановления и прочее объясняют нужное писателю. Для наших предков икона должна была служить художественным средством «подъять» сознание в мир духовный, показать тайные, сверхъестественные зрелища. Говоря нашим языком, икона художественными средствами создавала «настроение», вовлекая сознание в особый мир. Икона должна была служить напоминанием, как говорилось в постановлении VII Вселенского Собора: взирая на иконы, верующие возносят ум от образов к первообразам. Отсюда понятие об иконе как о «явленной», то есть передающей духовное явление.
Православная церковь следила за иконописанием, были специальные иконные старосты, иконописцы занимали высшее, по отношению к другим мирянам, положение. Иконы должны были писаться по «образу, подобию и существу». Иконописец, как человек, через которого «проявляется» икона, входит в церковные чины и обязан вести чистую, добропорядочную жизнь. Андрей Рублев был возведен в преподобные, то есть причислен к лику святых.
Понимание икон как воплощения сверхвидения, как писанных по видению было и на Западе.
В своих заботах об иконописании «Стоглав» предостерегает мастеров, склонных «поборати по брату, по сыну, по ближних», то есть оказывает протекцию по знакомому, и одновременно тех, кто «учнет похуляти по зависти». А по адресу бездарностей, отставляемых от иконописания, «Стоглав» говорит:
«И аще они начнут глаголати: мы тем живем и питаемся, и таковому их речению не внимати, понеже… не всем человеком иконописцем быти, многи бо и различны рукодейства подарована быша, ими же человеком препитатися и кроме иконного письма».
Я привожу эти выписки не для «шиканства», но чтобы обратить внимание на трудности, которые обязан преодолевать исторический писатель. Так, на Западе исторические документы давно уже принято переводить на литературный язык нашего времени, поэтому человек прошлого и мысль его предстают нашему веку как равные. Человеку же, незнакомому со старорусским языком, великолепное красноречие «Стоглава» покажется косноязычием по сравнению с записью о Рафаэле современника «Стоглава» Браманте (друга Рафаэля). И вот невежда начинает глядеть свысока – они, дескать, и по-русски-то толком говорить не умели. И выдумывает стилизацию речи «под старину», которую сует в рот пряничным мужичкам.
Может быть, русская историческая наука упустила из вида необходимость дать переводы источников. Даже профессионалы историки иногда бывают уличаемы в неумении читать старые тексты. А отсюда – лжетолкования событий, в чем академик С. Б. Веселовский уличил профессора Платонова.
Что касается романа В. М. Н., то и вообразить не могу, чем он пользовался? Ибо никакого представления о русской иконописи у него нет.