Текст книги "Златая цепь времен"
Автор книги: Валентин Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
В-третьих, историку приходится судить о всех государственных делах, – экономике, финансах, праве, искусстве, войне и пр., – то есть историку нужно быть энциклопедистом.
В-четвертых, историку следует знать происходившее у других народов в изучаемый им отрезок времени для оценки общего исторического фона и оценки изучаемых событий по уровню эпохи, а не с высоты века, в котором живет сам историк.
В-пятых, историк всегда углубляется лишь в какую-то часть общего процесса, и ему приходится помнить, что как ни объемлющ был его охват, часть остается частью, не превращаясь в целое.
В-шестых, историку должно быть понятно, доступно национальное «нигде», о котором я говорил ранее, иначе он в лучшем случае останется механическим собирателем и систематиком сырого музейного материала, подобно немецким ученым, которых русское правительство нанимало в XVIII веке.
В-седьмых, историк должен смело встречать новые открытия, которые опрокидывают уже установившиеся взгляды, и иметь мужество пересмотреть свои выводы.
В-восьмых, историку необходимо помнить – он не в меньшей, а порой в большей степени, чем другие ученые, служит просветителем своего народа, нации, что его голос может быть услышан всем человечеством, что его труд так же врезается в ход исторического процесса, как уже врезались дела и составителей изучаемых им источников, и тех, о которых эти источники рассказывают. Но могут и солгать…
Можно бы предъявить и дополнительные требования к историкам. Но достаточно и этих восьми, чтоб увидеть, что выполнение даже части из них привело бы к созданию некоего ордена, члены которого, отрешенные от земных соблазнов, взирают на мир и дела его с высот, конечно, немыслимых. Мои восемь пунктов собраны для того, чтобы заранее отвести от наших историков XIX и XX столетий упреки в невежественной скороспелости выводов. Подавляющее большинство из них честно искало правду, бескорыстно следуя освободительным тенденциям и разделяя все более углубляющееся среди просвещенных людей убеждение в том, что самодержавие вредно для России… Все смелые, талантливые ученые оказывались в лагере либералов.
*
Нужно помнить и помнить – прошлое может (или обязано?) объяснить настоящее и тем самым дать хоть какую-то возможность почувствовать будущее.
В прошлом было предостаточно насилия, корысти, беспорядка, угнетения слабейшего сильным. Много недоброго выпукло отмечено в исторических источниках, начиная с древнейших летописей, и в них же дурное было осуждено современниками. Но в тех же летописях встречаются годы с записью: «В лето такое-то ничего не произошло». Не случилось войны, повальных болезней, не было даже небесных знамений – затмений солнца или луны или явленья кометы. А что где-то увеличили запашку, что приросла скотина, что в числе умножался народ – не писалось. Летописец, как и его внук – журналист, нуждались в сенсации, в чем-то на глаз выходящем из ряда.
К изрядному стремится историк. Но как быть с рядом, на который опирается все изрядное, откуда оно и выходит?
Протекавший в тишине, но важнейший для нации ход русских к Уралу и перетекание их через Урал почти совсем не отмечены. Да и на пути к Тихому океану стоят отдельные, вовсе нечастые вешки. Строгановы. Ермак. По мнению одних – хорошие, для других – плохие, для третьих – с одной стороны – такие, с другой – иные.
Одна, две, три семьи перебрались за Волгу, занялись хозяйством на земле – заимали землю, сели заимкой. От первой заимки, по удобству хозяйства, через некоторое время отделилась вторая. Ничего изрядного, все рядовое. Так, образование нации в ее самодеятельном творчестве, ее врастание в землю и ее разрастание не отмечено, да и отметить такое очень трудно. Оно познается по результату: желудь – не дуб, но без желудя не будет дуба.
Москва пошла от заимки.
*
Личный труд, личная добыча средств существования, собственноручное собирание земли, подбирание ее шаг за шагом сохи, плуга, распространение народа посредством движения земледельца, а не посредством поиска чужеплеменных данников – здесь кость, здесь позвоночный столб русской истории. Так была создана российская территория, наше наследство, так образовывались у нас центростремительные силы.
Нельзя сказать, что российская историография совсем этого не понимала. Но, честно трудясь на ниве просвещения и участвуя в борьбе с самодержавием, русские историки, по французской поговорке, «разводили костер любой соломой» – российской историей. Это наша особенность. Французские и английские историки, вне зависимости от политических убеждений каждого из них, не так легко судят действия своей истории с точек зрения нынешнего дня, не так вольно обобщают и морализируют, заменяя обобщениями собирание фактов и познавание их смысла.
В начале нашего века группа этнографов так описывала заселение Приуралья и Урала: «Коренное русское население, обитающее в области (губернии – Вятская, Пермская, Уфимская, Оренбургская), принадлежит к великоруссам и имеет своими родоначальниками предприимчивых новгородцев, искавших, с одной стороны, путей через Великую Пермь в богатую Сибирь, а с другой – постепенно колонизовавших места к югу от своих двинских поселений. Главная волна устремилась после падения Казани. Как и на своей родине, новгородские выходцы должны были селиться среди болот и лесов, однодворными, двух-и много трех-или четырехдворными починками, деревнями…» («Россия» под редакцией В. П. Семенова-Тян-Шанского, т. V, стр. 171).
Именно такие починки я сам видел в тех местах, и не только в них; они сохранились в «глубинках», то есть в некотором удалении от железной дороги, судоходной реки, проезжего «тракта», они жили еще в тридцатых годах устойчивым бытом, вернее – устоявшимся. Старина виделась явно в предметах обихода и не менее явно – в самом распорядке, в отношениях, в рассуждениях. Но была она никак не декоративной, а весьма практичной, рациональной даже и модернизирующей в том смысле, что такая новинка, как сепаратор для молока и все тому подобное, не нуждалась в рекламе. Прочно оставался духовный уклад, по которому русский, не рассчитывая на помощь извне, «долг платил, в долг давал, в воду деньги бросал», – то есть кормил своих стариков, поднимал сыновей и растил дочерей для выдачи их замуж на сторону.
Сейчас как-то странно думать об этом длительнейшем процессе, который строил Россию самобытными действиями людей, на их страх и риск, без организации, без плана и субсидий, словом, без всего, что сегодня кажется неизбежно-необходимым.
Конечно, очень интересно читать о ватаге разбойных казаков, которые по наущенью торгового капитала в лице купца Строганова покорили Сибирь. Но верить такому – наивно.
В конце тридцатых годов в деревушке, усевшейся в березовой западносибирской лесостепи километрах в пятнадцати к югу от железной дороги Петропавловск – Омск, я спросил старших:
– А вы с какого времени здесь живете?
– Окончательно с девятьсот четвертого.
– Как это, окончательно?
– Так, что попервому мы сюда приехали из России в девятисотом году. Людей нет. Дикая птица кричит на озерах, ночь не уснешь. Уехали назад. Но дома уже не показалось. Вот и вернулись сюда окончательно.
В русском поселке, находившемся в нынешней Киргизской ССР, мне рассказывали первоселы, как в самом конце прошлого века они поднялись в России числом в несколько десятков семей и своим ходом, со скотиной, имуществом и крестьянским инвентарем, останавливаясь на зимовки, два года ехали на восток; как вначале ошиблись, считая, по прежней русской мерке, лучшим сесть у леса, чтоб легче построиться, но у леса земля оказалась не так подходящей для хозяйства, и тогда они перешли на теперешнее место.
*
Я уже говорил о свойственных славянам доброжелательности, терпимости, свободе от комплекса неполноценности, выдающейся веротерпимости, свободе от расизма.
(К проявлениям комплекса неполноценности я отношу навязчивое ожидание любой, но субъективно незаслуженной беды и ощущение своего бессилия – в результате, сознание сосредоточено на мысли, как бы половче вывернуться. При успехе комплекс неполноценности делает обладателя им опасным, ибо бросает в другую крайность – жестокое попирание других людей.)
Перечисленные качества русских проявлялись не только, конечно, в их крупных «присоединениях». Еще со своей предыстории будущие русские каждодневно встречались с людьми неславянского происхождения – финских, угро-финских корней. Здесь не существенны этнические уточнения – они не имели значения для славян и тех, с кем они встречались, ни две тысячи, ни сто лет тому назад. Существенно, что разность в уровне развития склонялась в сторону русских, поэтому многозначителен тот факт, что эти опаснейшие для слабейшего встречи не завершались его истреблением. (Мне иногда кажется, что, судя в историческом плане о встречах русских с нерусскими, можно было бы говорить не о разницах в уровне развития, но – о разных культурах.)
Так ли, иначе ли, но наша топонимика перенасыщена нерусскими словами, многие из которых непонятны. Такие названия мест, рек, поселений суть памятники инородных русских первожителей, которые не вымерли, а обрусели в результате соседства, а также смешались с русскими перекрестными браками. Вместо могил и непрочтенных надписей, оставленных италийскими этрусками, наши «этруски», помимо своих подписей на географической карте, оставляли и то удивительное и по своей обычности никого не удивляющее разнообразие черт лица, телосложения, цвета волос, глаз и кожи бесспорно русских людей.
*
В самом конце тридцатых годов среди распаханных русских полей я видел гнезда полукочевого скотоводства, живые картины тысячелетней давности. В полосе сочнейшей травы по берегу озера – воды не видно, так как степь плоская и озеро закрыто стеной камыша, – пасется стадо. На русский взгляд, оно удивительно. Старые и молодые коровы, козы, овцы, лошади с телятами, жеребятами, ягнятами пасутся все вместе дружно, не разбредаясь – привыкли друг к другу. Два пастуха, верхом. В меховых треухах, глубоко вставив ноги в стремена, с длинным поводом, заброшенным за переднюю луку, они спят в седлах, как это умели делать конники недавно ушедшей в прошлое конницы.
Шум проезжающей машины никого не тревожит, к автомобилю привыкли.
Проезжая здесь через сутки, вы возвращаетесь во вчерашний день. Нужно оглядеться, вспомнить, чтобы сообразить – стадо, увлекая за собой дремлющих сторожей, переместилось на два-три километра. Конечно, пастухи, по необходимости, спешивались, чтоб поесть, чтоб надоить молока, недососанного теленком, ягненком. Может быть, была и быстрая вспышка действий, если ночью, почуяв зверя, всполошился скот. Но все это только случайный эпизод, дань, добросовестно платимая беспокойству во имя блаженного, оправданного бытом покоя.
Этнография ставит уклад оседлого земледелия и связанного с ним интенсивного скотоводства выше уклада экстенсивного кочевого и полукочевого скотоводства.
Физический труд, не давая дремать за делом, способствует работе мысли, если в нем нет излишества: если он чрезмерен по силе или не бессмыслен для работающего. Л. Н. Толстому хорошо думалось, когда он продергивал дратву через кожу. Но есть в физическом труде не менее важное, что, кстати сказать, роднит земледельца с ремесленником. Это необходимость каждосекундных усилий, борьба с материалом, с леностью собственного тела – преодоление инерции постоянным упражнением воли. Чем проще инструмент, который посредничает между работником и материалом, тем явственнее сила воли работника.
Несу ли я соху или иду за плугом, копаю землю, рублю дерево, дублю и крою кожу, бью молотом – можно перечислять все работы до века машин – каждое мое усилие есть усилие воли. С каждым шагом я могу копать глубже или мельче, могу больше или меньше взять земли на лопату, могу отбросить или не отбросить на межу поднятый лемехом камень, могу за раз ошкурить два бревна, могу три…
Запустив современный станок, рабочий наблюдает за машиной, которая как бы самостоятельна, ибо она задает темп. Этот темп (производительность) дан технологической картой, рабочий обязан не отставать от машины. Еще ярче зависимость работника видна при расчлененном на передел процессе, идущем потоком. И со всей очевидностью – на конвейере.
Сейчас рабочего увлекают заработной платой и общим смыслом его труда для народа. Былой рабочий – дед или отец нынешнего, – так же как сотни предшествовавших поколений, тоже не был маньяком труда во имя труда. Каждый хотел извлечь возможно больше для своих, для себя. И я говорю о физическом труде, способствующем мысли и воле, не для сопоставлений дня минувшего с днем текущим, а для сопоставления прошлого с прошлым же.
Кого бы и где бы ни встречал русский в своем движении, закончившемся образованием нынешней территории СССР, это была в большинстве случаев встреча с разными навыками, с разной предысторией. Русский земледелец, но всегда и плотник, столяр, печник, кожевник, сапожник, шорник, по нужде кузнец и так далее, садился на землю и от нее брал нужное, соседствуя с местными охотниками, рыболовами, скотоводами – иноплеменными, сотнеплеменными, и в рабство их не обращал.
Были вооруженные столкновения, или их не было, – встреча всегда и быстро завершалась соседством и неизбежно – естественным сотрудничеством. Такое характерно для всего распространения русских, таким объясняются многочисленные факты превращения вчерашних врагов в боевых товарищей русских людей, «первопроходцев».
*
В пятом веке н. э. вестготы, завоевавшие Италию, образовали класс господ, взяв себе в виде ренты третью долю имущества (возделанной земли, инвентаря, рабов) коренных владельцев. Их примеру последовали остготы. Так же поступали франки, и герцог де Сент Симон во времена Людовика XIV напомнил делегатам парижской буржуазии: «Мы – потомки завоевателей, вы – потомки завоеванных». Испанцы в Америке делили завоеванные земли на комменды, и ввоз черных рабов был следствием «неспособности» индейцев к принудительному труду.
Доступная обозрению мировая история с древнейших времен (Вавилон, Мидия, Ассирия) и до самого недавнего времени есть также история завоеваний, когда расширявший свою основную территорию искал и находил населенные земли – пустые были не нужны, – чтобы эксплуатировать их население, начиная от превращения его в живой товар и кончая более или менее заметным ограничением прав и возможностей аборигенов колоний и развитием хозяйства в пользу метрополий.
В конце XVIII века и в начале XX США были узкой полосой европейских поселений по берегу Атлантического океана с населением порядка пяти миллионов, то есть значительно меньшим, чем было индейцев внутри материка. По шкале Моргана-Энгельса, индейцы находились на ступени варварства, тогда как европейцы давно были на стадии цивилизации. Я не раз уже обращал внимание на опасность близких контактов между народами, находящимися на разных ступенях этнографического развития. Вымирание индейцев было следствием экологического невежества и жадности европейцев, которые хищнически истребили диких бизонов и быстро истощили другие охотничьи угодья. Индейцы не могли защититься, их объединению препятствовал именно уровень этнографического развития, иначе они могли бы сбросить пришельцев в море. Сознательное убийство индейцев находится на самом дальнем краю общей картины их угасания.
Археологам дозволено раскапывать могилы, чтоб познать прошлое. Но внукам не должно сводить счеты дедов и сражаться мертвыми костями. Я не могу считать серьезным или достойным упрекать и нынешнего гражданина США, и любого другого за те или иные поступки их предков.
А вот некоторых наших историков я могу попрекнуть их узостью, их небрежением к их собственной науке. Хотя бы за последнюю тысячу лет у русских было неограниченно много встреч с нашими индейцами. Русские могли бы их поработить и жить за их счет, сживая со света. Моя тема – национальные русские черты и история сложения нашей земли. Вернее – сложение нашей земли через русские национальные черты, создавшие мощные центростремительные силы.
Старая римская поговорка говорит: равные причины не равные предвещают следствия.
На самом деле, во внешних одинаковых условиях не только разные люди поступают по-разному, по-разному ведут себя и нации.
*
Национализм – национальное – национальность. Национальное проявляется в каждой нации по-своему.
Наблюдающиеся во всем мире стремления к внутренне-национальной самобытности производят впечатление и поиска чего-то потерянного и возведение чего-то нового.
В старом русском языке нынешнее «слово» было «глагол», то есть и действие, так же как латинское «вербум» значит и «слово», и «глагол». Над этой тайной речи размышляет гетевский Фауст, переводя на немецкий язык латинский текст Евангелия от Иоанна: «Ин принципе эрат вербум». («Было ли в начале Слово или было Дело?»)
Слово-действие содержится в том, что я называл «нигде» и что здесь можно назвать традицией, то есть постоянно пополняемой, изменяемой, но и законченной в сознании каждого поколения для каждого отрезка времени суммой человеческих знаний, мировоззрений, миросозерцании, которые, передаваясь изустно, письменно, через обучение, все дальше уводят Человека от Зверя.
«Нигде» или традиция, превосходя в своей скорости биологическую эволюцию, есть способ, механизм чисто человеческой эволюции, но наложенный на эволюцию биологическую. Когда современные ученые обнаруживают у некоторых животных «обучение», аналогичное человеческой традиции, они, в сущности, подтверждают взгляды былых гуманистов: все живое – дети Земли, а не случайная игра слепых сил. Интересно и значительно то, что «обучение» у животных создает территориальные группы, с собственным «языком» в каждой, непонятным для другой группы.
Сотворение «нигде» и его население, накопление и передача традиции – всечеловеческая способность. Однако «нигде» всегда развивающееся, но всегда уже и сложенное, это собственность национальная, характерная для каждой нации. Любой ребенок может быть воспитан внутри любой нации и стать ее полноценным сочленом, ибо нация выше, объемлющее, расы.
Слово – Глагол, главный способ общения внутри нации и передачи традиции, очень подвижно из-за своей широты и способности к быстрой эволюции, и мне приходится договариваться о смысле, вкладываемом в то или иное слово, чтоб понять друга.
По своей национальной специфичности язык может не оказаться надежным средством для межнационального понимания, передачи обобщений, отвлеченных понятий.
Выводы точных наук и материальная техника вненациональны и передаются легко, что создает обманчивое впечатление. Так, общие идеи, даже простые обобщения, даже основанные на выводах из тех же точных наук, оказываются разными у разных наций. На одних и тех же основоположениях возникло несколько разных христианских Церквей. Единый ислам разделился на несколько.
Иными словами, китаец и русский помогут один другому в беде, напоят жаждущего, накормят голодного, наконец, отдадут жизнь за общих детей. Но в своем национальном «нигде» останутся чужими. И идею, чтобы ее воплотить, освоят. Именно освоят, то есть по-своему переработают даже в ущерб добрым между собой отношениям.
Итак, сила слова не абсолютна, она условна. Слово не может творить из ничего. Слово действенно тогда, когда обращается к уже сущему. Философ, политик, скульптор, живописец, архитектор, писатель могут самообмануться, произнеся свое слово. Слово выражает потребности нации, пусть в самых разных степенях напряжения этой потребности, но лишь при ее существовании.
Но нация может и самообмануться, как отдельные личности, так как число граней и весомость составляющих нацию личностей так же неопределимы, как неопределимо сложны взаимосвязи: нация всегда бурлит даже под гладкой поверхностью текущих дней, меньшинство может повести большинство, может осуществить насилие над ним. Человечество не имеет гарантий, как вид. Не имеют гарантий и нации.
…Сила художественного слова в его способности вызвать сопереживание у читателя, но нельзя затронуть то, чего у меня нет. Наибольший успех философа, писателя, практического политика – ощущение верности их слова у тех, кому оно направлено.
Слово становится делом – глаголом, лишь упав на почву, исторически подготовленную, нуждающуюся в этом слове для своего бытия.
*
За четыре, за шесть, за десять тысяч лет – сроки ничтожные в жизни вида и незаметные совсем на фоне эволюции органических форм – человек не изменился. Но он накопил грандиозных размеров традицию, создал могучее «нигде» и через них перестроил, пересотворил сферу своего обитания. В числе безусловно нового для нашего века по сравнению с предшествующими, по моему мнению, является следующее: такого количества людей на Земле еще никогда не бывало; переселяться некуда, мир тесен, привычные природные ресурсы исчерпываются; планета может превратиться в сточную яму отходов, объем которых равен нарастающему потреблению.
Экономисты убедительно доказывают, что Земля может прокормить и десять миллиардов ртов. Они пользуются математикой так же, как Пфуль у Л. Н. Толстого. Помните? Первая колонна марширует, вторая колонна марширует… Тем временем недоедают не то три четверти, не то две трети живущих сегодня четырех миллиардов.
Я далек от мысли шутить с экономикой. Но сами экономисты не всегда, кажется, сознают, что человеческая экономика есть продукт чисто человеческой деятельности. Природа без человека умела сводить балансы своих производительных сил в совершенном равновесии. Экономисты хотят рассчитать, сколько людей можно расселить, чтоб у каждого была своя кормушка с кормом. Они решают одно уравнение с большим количеством неизвестных, произвольно определяя значение неизвестных. Так, никому не известно пространство, нужное человеку, чтоб жить, то есть развиваться, а не прозябать, вырождаться. Экономисты не учитывают того «почти», о котором я уже говорил.
И. Кусто[71], воспев в одной из своих книг пищевые перспективы подводных полей, закончил тем, что главное для человека – это вольный простор океана. Чистый простор, без стай лодок, без тысяч купальщиков, взбивших воду до мути. Вряд ли Кусто знал, что он только перефразировал старинную поговорку своего брата-кочевника: «Моим глазам больно видеть на окоеме чужие юрты».
Может быть, повсеместное пробужденье, появленье, нарастанье, и наконец, обостренье национальных чувств связано с ощущеньем того, что близится время решать: кому оставаться жить на земле и кому уходить?
Может быть, с тем связано появление тоталитарных государств?
Это вопросы. Но тот факт, что в наше время сделалось необычайнейше важным право отдельных наций на занимаемые ими территории, как мне кажется, очевиден.
В наше время, оснащенное никогда не бывалой техникой, вопрос о том, кому жить и кому уходить, звучит грозно, ибо кажется способным принять глобальную форму.
Но в исторических частностях и локально этот вопрос не однажды разрешался, не однажды кто-то или совсем исчезал, или уходил в тень истории. Не буду обременять текст примерами. Возьму только один: вчера Тур Хейердал случайно извлек недавнее завершение жизни племени длинноухих на острове Пасхи, сброшенных в небытие случайными пришельцами.
…Немцы, став опытным полигоном, показали людям, каким не смеет быть национализм. Они смешали, по мне, два исключающих одно другое понятия. Нация, как «благое царство», ворота в которое широко открыты каждому, ибо нация есть живая идея Человека, зовущего, убеждающего собственным примером, Человека, который не мнит себя лучшим, но только стремится идти первым. И раса – мистическое понятие избранности не Человека, среди других живых существ тяжким путем эволюции занявшего первое место и тем же трудом обязанного перед самим собой сохранить это место, а одного племени, одного народа, будто бы превосходящего все другие, будто бы «чистого» и ныне обязанного замкнуться в себе. Замкнуться, чтобы насилием, выдаваемым за силу, создать два мертвых круга равенства: равенства в главенстве внутри избранного народа, обусловленного происхождением от избранной «крови», и равенства рабочего скота для всех остальных народов.
Уравнение потенциалов, угасание солнц, остановка планет, рассеяние всех энергий, распад всех систем, тупик.
История жизни на Земле знает подобные примеры. Уже во времена высокого развития жизни великие рептилии установили свое господство. Как кажется, они победили даже болезни. Не нуждаясь в других живых существах, они создали баланс внутри своего класса: хищные рептилии питались мясом травоядных. Между травоядными рептилиями естественный отбор осуществлялся в состязаниях за пастбища, в уменье увернуться от хищника, подставив ему на съеденье такого же, как ты; между хищными – в схватках за добычу, за право на продолжение рода, просто в испытании силы – дальновидно и бессознательно борясь с перенаселением. Динозавры нераздельно властвовали едва ли не полных двести (!) миллионов лет и были бескровно погашены измененьем среды – относительно внезапным появленьем суточных и сезонных колебаний температуры земной атмосферы.
*
На земле «до Адама», то есть до утверждения человеком своего всемогущества, в биосфере существовало равновесие. Классы, семейства, виды, подвиды, разнообразнейшие, чуждые один другому историей своей эволюции, сосуществовали в мере, которая позволяла каждому длить и длить свой род. Более того, ограничивая соседа, каждый способствовал его сохранению: «Не будь у трески «врагов», она бы заполонила все моря и погибла от голода».
До человека все живое умело самоуравновешиваться в периоды геологического и климатического покоя. Затем погибали те, кто не успевал биологически реагировть на изменение внешних условий. Но гибель от холода перед наступающим ледником никого не унижала.
Я обращаюсь к примерам из истории эволюции только из-за того, что размах деятельности человека сделался таким, что примеры из истории собственно человечества оказываются недостаточными.
Воздействие человека на природу делается равносильным геологической катастрофе, разрушающей сложившуюся биосферу, так как сила и скорость уничтожений превосходит во много раз восстановительные силы природы и созидательные возможности самого человека. В силу моего возраста я был сам свидетелем глубины и необратимости изменений: леса, почвы, реки, рыба, дичь, скот. Экстраполяции, построенные на данных о результатах соприкосновения человека с природой, рисуют ускоряющееся обнищание естественных ресурсов. Нерадостная картина разрушения, сам факт возможности разрушения своеобразно, но окончательно разрешат старый вопрос философов: этот вопрос – свобода человеческой воли, свобода выбора.
Основоположники религий, для которых свободой выбора обладала каждая личность, предупреждали о роковом для личности результате выбора: дело шло о бессмертии личности. Нации требовали верности себе: речь шла о жизни нации.
Вне зависимости от любых народов любых оценок, вне зависимости от взглядов на роль личности, коллектива, нации, совершенно очевидно – человек обладает неограниченной свободой воли, свободой выбора. Вплоть до самоуничтожения себя как вида.
Во-первых, человек может так изуродовать биосферу, внутренние связи в которой наука скорее ощущает, чем знает, что погибнет и сам, ибо люди суть часть биосферы, чего наука не ощущает, но что уже знает.
Во-вторых, человеку уже доступны такие средства разрушения, что он может вернуть себя к Адаму, но к Адаму, так изуродованному, оказавшемуся в такой искаженной биосфере, что рассуждения о дальнейшем пути человека мне кажутся праздными.
История эволюции органической жизни, доступная нашему знанию и сознанию, учит: ни один вид, кроме человека, не обладал свободой выбора. Все виды, предшествовавшие человеку, с точностью, так сказать, автоматически запрограммированной, соукладывались в биосферу данного геологического периода и, уравновесившись в ней, существовали до толчка, приходившего извне. Но саму биосферу ни один класс, вид не изменял.
Свобода воли, свобода выбора – примечательнейший признак человека. И признак его решительного отсечения от зверя, от доступного нашему обозрению хода эволюции органической жизни: человек добавил к механизмам эволюции, данным природой – среда, естественный отбор, наследственность, – чисто человеческий механизм искусственного отбора. И пользовался этим механизмом как внутри собственного вида, так и вовне.
Конечно, человек выбирал и пятьсот, и семьсот тысяч лет тому назад. Он сотворял свое «нигде», копил в нем традицию: все более и более отгораживаясь от всей остальной жизни, и эту остальную жизнь, и свою собственную человек старался устроить по своему закону. Он устраивал, переделывал, завершал и опять переделывал, в меру своих возможностей, совершая опыт за опытом, делая выбор за выбором.
Каждый шаг был решающим, каждый выбор был необратимым. Но до самого недавнего времени, – хотя бы до лет моего детства, – или было в действительности, или казалось, что выбор, совершенный одним человеком или даже нацией, есть внутреннее дело этого человека или нации.
И на самом деле, разве результаты этих бесчисленных выборов не наполняли «нигде», не создавали традицию, историю человечества?
Так образовывались личные, национальные, государственные устои. В накопленных народами традициях очень и очень заметно всечеловеское: осуждение зла, возвышение добра. Чтоб объяснить это, привожу простой пример: осуждаемое нашими летописцами века тому назад и мы осуждаем сегодня.
*
Нация создается и живет традицией, живет своим постоянно расширяющимся творчеством в «нигде», в «нигде» своем, национальном; нация эволюционирует традицией, в которой и сила нации, единственный залог ее существования. Национальное по самой своей сути терпимо и доброжелательно, ибо как само «нигде», так и традиция – механизмы чисто человеческой, общечеловеческой эволюции, отделяющей человека от зверя.
Нация – открыта, и русские, как нация, никогда не были закрытым в себе сообществом: дверь в нацию идет через традицию и поэтому открыта для каждого человека.
Раса – понятие нечеловеческое, ибо вход в расу возможен лишь через рождение в ней, то есть происходит физиологически, по-животному, а не по-человечески, через традицию.
Чистопородность животного определяет его место в биосфере. И его поведение. Это было известно охотникам, животноводам, сельским хозяевам до появления наук в нынешнем смысле. Человечество давным-давно вмешивается в природу с искусственным отбором, давным-давно применяя его и вовне, и внутри собственного вида.