Текст книги "Спустя вечность"
Автор книги: Туре Гамсун
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
Я спросил Андреаса:
– Узнаешь меня?
– Нет, но что-то очень знакомое…
Я назвал себя, и он расплылся в улыбке. Последний раз мы виделись двадцать пять лет назад. Он пригласил меня в лавку выпить виски. Мы немного поболтали. Потом простились, и больше я его никогда не видел.
15
Поэта Нурдала Грига я впервые увидел осенью 1930 года. Это был очень симпатичный молодой человек, высокий, красивый и совсем не похожий на своего старшего брата Харалда, толстого и приземистого. Нурдал поселился недалеко от Лиллесанна и приехал к нам в гости. Той же осенью, только немного позже, он приезжал еще несколько раз, уже вместе с братом.
Отец, что явствует из многих его писем, плохо себя чувствовал, и ему предстояла операция по тем временам достаточно серьезная. Но он не говорил о ней, – он вообще при неприятностях проявлял больше выдержки, чем при успехе. К Нурдалу, не скрывавшему своего восхищения писателем, который во многом повлиял на все его поколение, отец отнесся очень дружески.
«Август» уже вышел и был восторженно встречен критикой. Отец давно перестал читать всякие отзывы и рецензии на свои произведения, но из-за болезни, которая могла оказаться для него роковой, он не остался бесчувственным к похвалам молодого Грига и его брата.
Отец писал Харалду Григу 13.7.1930: «Большое спасибо за титульный лист (он красивый и не бьет в глаза) и за Ваше письмо, которое меня весьма порадовало. Поверьте, мне очень дорого Ваше мнение, и хотя оно, конечно, слишком дружеское, тем не менее, доля истины в нем все-таки есть. Вы так подбодрили меня, что я работаю эти дни в два раза больше… Я сейчас ничего не знаю, кроме работы…»
Несколько лет назад Нурдал стал коммунистом, побывал в Москве и там укрепился в своей вере. Или наоборот? Ищущий человек постоянно говорит, пишет и пытается понять, что подсказывает ему сердце. В том, что Нурдала Грига не всегда можно было понять, виноват он сам. И он никогда не был правоверным и послушным коммунистом, если сам неожиданно отказался от их программы.
Григ защищал перед русскими коллегами писателя и крестьянина Кнута Гамсуна, убеждая их, что кулакГамсун не так важен, как Гамсун писатель. В 1934 году он привез из Москвы красиво расписанную черную лакированную шкатулку с дарственной надписью от Советского Союза писателей: «Великому Кнуту Гамсуну, который считает, что в коммунистической России не могут создавать произведений искусств».
Отец поблагодарил за подарок и ответил вежливо и искренне, что, посмотрев на шкатулку, он уже не сомневается в этом. Но вообще-то в России создавались великие произведения искусства еще и до коммунизма. Это письмо Нурдал Григ должен был переслать своим друзьям в Москву.
Потом я видел его всего один раз во время войны в 1939 году – в приемной издательства «Гюлдендал». Он был там вместе с Нильсом Ли и во время «дела Осецкого» темпераментно выступал против отца. Как известно, мнения на этот счет были не однозначны. Мы поговорили с ним, он знал, что мама как раз сейчас находится в Германии по литературным делам, и спросил, не знаю ли я что-нибудь о настроениях в Германии. Я ответил, что восторгов по поводу войны там не наблюдается, и он как будто был удовлетворен моим ответом.
На Рождество 1981 года я получил из «Гюлдендала» книгу {77} , где было сорок шесть писем от Нурдала Грига к Нильсу Ли с предисловием Брикта Йенсена. Резкие, часто насмешливые, а некоторые даже оскорбительные высказывания о коллегах перемежались рассказом о личных трудностях. Все письма были весьма откровенны и свидетельствовали о долгой дружбе с Нильсом Ли.
В этом сборнике я нашел письмо, написанное осенью 1930 года, как раз в то время, когда он приезжал к нам в Нёрхолм, и которое он, очевидно, послал Ли вскоре после этого визита. Содержание этого письма удивило меня:
«…Да, так как тебе нравится Гамсун? Я написал Харалду, что у меня создалось впечатление, будто писатель, обладающий таким точным взглядом и ясностью ума, на всякий случай еще раз переписал „Скитальцев“, я никогда не читал более ехидной и равнодушной книги, чем „Август“. Но восторг единодушен: „она похожа на плаванье по сверкающему утреннему морю под высокими звездами“. Слышал ли ты когда-нибудь что-либо подобное?
И это Гамсун, душа которого всегда была готова к тигриному прыжку, теперь это рутина – консервы из тигра. Черт подери, нужно было бы открыто высказать свое мнение об этом убожестве!»
Так почему же он не высказался? Конечно, можно открыто и законно считать такую книгу, как «Август», «ехидной и равнодушной». Но тогда Нурдал Григ не должен был со свойственным ему преувеличенным восторгом расхваливать ее, вторя своему брату, который тоже присутствовал при этой встрече, и тут же писать Нильсу Ли совершенно противоположное. Меня это мало тронуло, просто я лишний раз убедился, что понятие о порядочности весьма растяжимо у тех, у кого этого меньше всего ожидаешь – у идеалистов.
Поэт Арнулф Эверланн был куда честнее. Он не сидел в Нёрхолме, расхваливая до небес Гамсуна и его произведение. Однажды летом, когда отец работал в Эгерсунне, мама собрала гостей на чашку кофе. Приехала ее старая подруга еще с театральных времен в Христиании. Художник Пер Дебериц, пианист Даниель Лёвдал и поэт Арнульф Эверланн со своей тогдашней женой Хильдур, певицей. Все они отдыхали в Гримстаде.
Возможно, что отец тоже присутствовал на этом вечере, но уверенности в этом у меня нет. Я вышел прогуляться с Эверланном по саду, ему хотелось посмотреть наши цветочные клумбы, тщательно нами прополотые и вскопанные к приезду гостей. Очень дружески он спросил меня, чем я намерен заняться после того, как сдам экзамен артиум {78} . Я так боялся сказать ему, что хочу стать художником – он в свое время тоже пытался заниматься живописью, – что ответил, будто собираюсь заняться медициной, стать врачом. Он счел мой выбор разумным.
Эверланн оказался поистине душой компании. Его жена пела, ей аккомпанировал Лёвдал, а его сольный номер был встречен с восторгом.
– Ты здорово это играешь, очень здорово! – воскликнул Эверланн. Помню, что ему, как ни странно, понравился Вагнер.
Мамино угощение было весьма скромное. Аппетитные бутерброды, пирожные, кофе и ликер. Виски не было. Она извинилась, сказав, что это все, что есть у нее дома, и огорченно взглянула на Эверланна.
– О да! – он ядовито улыбнулся. – Но думаю, у Гамсуна в погребе припрятано кое-что и получше!
Мама растерялась, тем более, что это была неправда. Однако в словах Эверланна не было никакого злого умысла или нахальства. Так уж было принято у этих радикалов, для которых главное – поставить буржуазию на место.
Отца прооперировали в больнице в Эурдале по поводу простаты, и он прислал мне два письма. А я в то время только начал свое недолгое обучение в гимназии в Осло и тоже попал в больницу в связи с удалением миндалин.
«Почтовый штемпель: 29/9.30.
Воскресенье. Ночь.
Дорогой Туре, ты молодец, что прислал мне такое длинное письмо, спасибо тебе. Мне интересно все, что с тобой происходит.
Но твое последнее – маленькое – письмо меня огорчило. Неужели ты не понял, что я просто забыл послать тебе деньги на школу, что я ни в коей мере не хотел тебя обмануть? Ведь я лежу с разрезанным животом – в ране трубка, направленная в ведерко, – и не могу пошевелиться. Я послал человека в контору позвонить оттуда маме и узнать, найдется ли у нее сто семьдесят крон для тебя и сто восемьдесят для Арилда. Она ответила, что найдется. И я забыл об этом, и мама тоже забыла.
Посылаю деньги и тебе и Арилду.
Больше я не могу писать, очень трудно. Сегодня мама и девочки навестили меня. Через четыре дня мне сделают радикальную операцию. Один фабрикант из Праги пишет, что хочет подарить мне приемник. Вот и все новости. Благослови тебя Бог, Туре, дружочек!»
«Почтовый штемпель: 28/11.30. Четверг.
Дорогой Туре! Сегодня я тоже решил написать тебе пару слов, чтобы ты не чувствовал себя завтра обделенным. Я слышал, что вчера утром у тебя поднялась температура, но с тех пор прошли уже сутки, и, надеюсь, температура у тебя уже нормальная. Сегодня тебе разрешат съесть немного жидкой пищи, а дальше все пойдет уже как надо. Только вчера, в среду, мы получили твое письмо, написанное в воскресенье, но мы говорили по телефону и знаем, что все в порядке. Посылаю тебе сотенную, но теперь тебе придется за нее расписаться. Не спеши, в ноябре еще рано покупать рождественские подарки. Но подумай о них. Я понемногу хожу каждый день, но, конечно, я еще не совсем окреп. Мы с мамой приедем через четырнадцать дней, когда и ты и я будем уже здоровы, и проведем некоторое время вместе. Поправляйся!»
16
Мысли бредут своим путем, и я на время покину Норвегию. Год 1931.
Мы едем на поезде через Германию. В купе нас четверо: отец, мама, Трюгве Тветерос, мой учитель, и я. Мы уже покинули Берлин. Несколько дней мы прожили там в гостинице «Центральная», где нас осаждали журналисты и фотокорреспонденты. Берлин показался нам бурлящим литературным котлом!Гигантские заголовки на первых страницах всех дневных газет.
У портье было оставлено сообщение, что Гамсун никого не принимает, не дает интервью, он еще не оправился после тяжелой болезни и просит оставить его в покое. Этого оказалось недостаточно. Мы с Трюгве Тветеросом дежурили на лестнице, чтобы помешать вторжению к отцу. Я не преувеличиваю, просто вспоминаю эти три бурных дня в столице Рейха, где литература и культура занимали место на первых полосах газет. Странный город, странная страна! Это мне напоминает интерес средств массовой информации нашего времени к политикам, поп-звездам и знаменитостям телевидения, если не думать об уровне знаменитости.
Один американский журналист сумел прорвать нашу блокаду. Ему позволили войти к отцу, потому что он говорил на языке, который отец понимал, и приехал от Кнопфа, нью-йоркского издателя отца. Но как только он достал блокнот и хотел взять интервью, его вежливо попросили удалиться.
Приблизиться к отцу удалось лишь молоденькой девушке, подбежавшей к нашему автомобилю, когда мы уезжали из отеля. Она протянула отцу красную розу, и я до сих пор помню ее высокий голосок, когда она, слегка запыхавшись, сказала:
– Я благодарю вас за «Викторию»!
Отец пожал ей руку и, безусловно, думал о ней во время нашей поездки через Германию.
После маяты в Берлине нервозность главного моего героя постепенно улеглась. Он сидит задумавшись, что-то мурлычет себе под нос, смотрит в окно, однако ему быстро надоедает однообразный плоский пейзаж – стоит зима, а отец не любит снега. Но у него есть с собой книга, и он начинает читать. Это Шервуд Андерсон, «Темный смех». Позже, найдя эту книгу, я обнаружил на последней странице типичную для отца запись:
«Почти любую фразу можно переставить на почти любое место, не причинив тем самым книге никакого ущерба».
Одна из его многих встреч с американским модернизмом и далеко не первая. В молодости он встречался с предтечей модернизма Уолтом Уитменом, заклеймил его позором {79} , но позже высказывался более сдержанно. Отец, конечно, не был бы самим собой, если бы не воспринимал беспорядок в словах и мыслях как художественный прием. Он не был слепым и знал, что в Америке есть великие писатели. В статье «Festina lente» [16]16
Поспешай медленно (лат.).
[Закрыть], написанной через несколько лет после посещения Америки, он назвал молодую романтическую литературу в Штатах «самой свежей и оригинальной в мире, это обновление и пример для всей Европы». Сомнительно, чтобы он придерживался этого мнения всю жизнь, восхищение нуждается в стимуляции. Кнут Тведт спросил его десять лет спустя при удобном случае, каково его мнение о Стейнбеке.
– Что вам сказать, – ответил отец, – я не изменил своего мнения.
Наш путь лежал дальше через Швейцарию и Италию, а роза из Берлина медленно увядала в вазочке на стене. Опыт отца в заграничных путешествиях был приобретен в другие времена. В XIX веке люди относительно свободно ездили куда хотели, без паспортов, таможенных досмотров и других сюрпризов. Теперь все было по-другому. Не умевший приспосабливаться отец вступил в глупую перепалку с французским таможенником, который хотел конфисковать пачки с его любимым табаком для трубки и вознамерился позвать полицию, если отец не заплатит таможне за эти пачки даже больше, чем они стоили в Норвегии. Спор становился все горячее, хотя дело того не стоило. Отец распалился, главным образом потому, что ни в Дании, ни в Германии, ни в Швейцарии, ни в Италии таможенники даже не обратили внимания на его табак… Словом, с хитроумной взяткой, о чем я уже писал в другой книге, мы благополучно пересекли границу в Вентимильи.
Наконец мы увидели Юг, пальмы и зеленые оливковые рощи, хотя была еще середина зимы.
Kennst du das Land wo die Zitronen blühn
Wo im dunkelgrünen Hain die Goldorangen glühn
Kennst du es wohl… [17]17
Ты знаешь край лимонных рощ в цвету,Где пурпур королька прильнул к листу,Где негой Юга вышит небосклон,Где дремлет мирт, где лавр заворожен…(Гете. «Миньона». Перевод Б. Пастернака).
[Закрыть]
Я вспомнил уроки немецкого и Гёте, а вот теперь покинул мир учебников, чтобы впервые в жизни увидеть Юг наяву за пределами нашего класса.
Мне было почти девятнадцать лет, а я все еще учился в школе и меня мучили комплексы: у меня хромали математика и латынь, к тому же меня донимал бронхит.
Мама, которая в свое время сама была гордостью школы, особенно огорчалась и спросила у врача:
– А на Юге у него пройдет бронхит?
Безусловно, был ответ. И тогда отец, готовый на жертвы, стал искать человека, готового помогать мне по этим предметам, пока мы будем жить на юге Франции. Трюгве Тветерос ответил на его предложение и получил работу. Он был родом из Ставангера, филолог, но интересовался главным образом искусством. Мне это подходило как нельзя лучше.
По рекомендации бюро путешествий мы уже выбрали для себя городок Больё-сюр-мер, мирно дремавший между Ниццей и Монте-Карло, и остановились в отеле «Марселлин», не очень большом уютном пансионате.
Первые, кого мы увидели в холле, был норвежский писатель Петер Эгге и его жена фру Анна.
Когда я учился в Осло, я делил комнату с их сыном Эрнульфом, который был на год старше меня. Вместе с другими гимназистами мы жили в частном пансионе у семьи Экхофф на Эшениес гате. Это были очень милые приветливые люди, мы обедали вместе за одним столом и прекрасно себя там чувствовали – все, кроме Эрнульфа, который был социалистом и презирал все буржуазное. Для него мы были недостаточно радикальны. Это было в начале «суровых тридцатых», и однажды за обеденным столом Эрнульф объявил, что мы все отсталые типы и наши мозги не способны произвести «ротацию». Он посыпал рисовую кашу сахаром и корицей и с остервенением мешал ложкой в тарелке. Пока его ложка вращалась, за столом царила тишина, потом я спросил:
– Это и есть ротация?
Все засмеялись, а Эрнульф с мрачным лицом все крутил ложкой в тарелке.
И все-таки мы с ним были друзьями. Он был человеком начитанным, но страшным догматиком – после всех политических курсов, которые прослушал, совмещая это с работой в банке. Он был симпатичный, хотя относился к нам, невеждам, чуть свысока и одолеть его в споре было невозможно, впрочем, мало кто и пытался. Однако должен признаться: мне часто казалось, что он прав. По-своему, он был очень порядочный человек.
А здесь, в Больё я познакомился и с его отцом, автором «Хансине Сулстад» и других романов, которые я видел на столе в спальне отца.
В своих «Воспоминаниях» {80} Петер Эгге пишет о встрече с отцом и мамой в Больё и о том, как он был рад снова увидеть своего друга Кнута Гамсуна. «В моей одинокой и трудной юности он протянул мне свои сильные руки…»
Я видел, что отец тоже рад этому свиданию, его глухота тогда еще не мешала ему общаться, и друзья без напряжения беседовали, когда мы все в конце дня усаживались вокруг стола в большой столовой месье Марселлина и выпивали по бокалу вина.
Дальше я предоставляю слово самому Петеру Эгге:
«Было очень приятно и вместе с тем грустно увидеть его снова после многолетней разлуки. Он почти оглох, поседел, и я заметил новое болезненное выражение на его красивом лице. Но время от времени сквозь мрачную серьезность пробивается насмешливая улыбка, свойственная ему в молодости.
– Ты работаешь? – спросил он у меня.
– Да, целыми днями и очень много.
По его лицу скользнула тень. Может быть, он рассчитывал на мое общество, пока будет здесь жить. Может, хотел оглядеться в этих местах, ему незнакомых, а для меня известных и любимых. Трудно передать, как мне было больно, ведь я обманул его ожидания. Но я был не в силах отказаться от участия в литературном конкурсе, на который поставил так много и как художник и просто как нуждающийся в деньгах человек…»
Однако его жена, фру Анна, замечательная и практичная женщина, прошлась с нами по городу, показала нам и маленькое казино, где можно было напиться чаю и проиграть деньги, и дешевые магазины и подсказала красивые маршруты для прогулок.
Когда мои родители уехали, она заботливо опекала нас с Трюгве Тветеросом и помогала нам мудрыми советами, пока мы с ним жили в отеле «Марселлин». Она научила нас отвешивать легкие поклоны в обе стороны, когда мы входили в столовую, вежливо приветствовать милое французское семейство, сидевшее за соседним столиком. В этой чужой стране мы должны были продемонстрировать и французское воспитание и норвежскую культуру.
Однажды она взяла меня с собой в Ниццу, чтобы я купил там себе весеннее пальто. В своем желании помочь фру Анна была неутомима, повторяя, что она видит «этих французов» насквозь, когда дело касается покупок.
В большом и дорогом магазине мужской одежды мы приглядели подходящее пальто, легкое и светлое.
– Две тысячи франков.
Я примерил – оно мне подходило.
– Тысяча франков, – сказала фру Эгге.
Всем, конечно, известно, как торгуются на южных рынках и базарах… – но в огромном дорогом магазине в Ницце?
– Mille francs? [18]18
Тысяча франков? (фр.).
[Закрыть]– решительно предложила она и пошла к двери. Приказчик – за нами. Я плохо говорил по-французски, чего нельзя было сказать о фру Эгге. Кончилось все тем, что мы купили пальто за половину первоначальной цены – то есть за тысячу франков.
Мы с Трюгве Тветеросом первый раз были на Юге и, конечно, с большим рвением изучали этот маленький городок, где нам предстояло прожить два или три месяца. Мы подолгу бродили по окрестностям. В Больё не было пляжа, и потому любителей купаться здесь было мало. Средиземное море, синее и бесконечное, без шхер и островков, непосредственно вливалось в бухту с каменными пристанями. Большой роскошный отель с пальмами, музыкальным павильоном и теннисными кортами выглядел весьма современно, и в основном там укрепляли здоровье пожилые состоятельные люди. Молодежь туда почти не приезжала, я видел только тех, кто жил там постоянно.
Но городок был красивый. И для весны там было очень тепло. Не помню ни одного дождливого дня, хотя, конечно, они случались. Над морем сверкало солнце, город окружали высокие горы с прорубленными в них дорогами и белыми виллами на склонах, которые казались впаянными в горные стены.
Нам хорошо жилось в отеле месье Марселлина. По происхождению он был итальянец, как многие жители этих мест – ведь когда-то город принадлежал Италии. Он был вдовец, толстый, круглый, и к тому же непревзойденный повар. Он говорил по-французски с раскатистым «р», а его английский ограничивался всего одной фразой: «Good morning, Sir, have you a good sleep?» [19]19
Доброе утро, сэр, как спали? (англ.).
[Закрыть]
У него в отеле работала молодая дама, знавшая много языков, кроме кухни, она ведала всем – заправкой постелей, стиркой, обслуживанием гостей в столовой. Невысокая, стройная, со слегка припудренным лицом, молчаливая и скромная. Она была швейцарка и весьма образованная, мы сами слышали, как она бегло говорила на трех языках. Не знаю, как ее звали, все обращались к ней: «Мадемуазель».
Эти месяцы в Больё были для меня очень важными во многих отношениях, ибо здесь я не без помощи доброго Трюгве, репетировавшего меня по математике и латыни, окончательно возненавидел эти предметы и теперь хотел идти только по пути искусства. Мы с Трюгве оба рисовали. Он, поправляя мои переводы из «De bello gallico» [20]20
«Записки о Галльской войне» (лат.).
[Закрыть], все время с отсутствующим видом рисовал обнаженные фигуры в греческом стиле. Он мог рисовать их с закрытыми глазами. Начинал он сверху. «А теперь скажи быстро, кто это будет, мужчина или женщина?» Я был в восторге от того, как легко и уверенно он рисовал. Но самое главное, эти рисунки, сделанные карандашом или вечным пером, были очень хороши! Он изумлял не только меня, Трюгве не имел ничего против публики, рисуя без остановки в своем блокноте, как самый заправский эстрадник.
– Immer dasselbe! [21]21
Всегда то же самое! (нем.).
[Закрыть]– сказал Лео Прешель, милейший австрийский офицер, который жил в отеле Марселлина всю зиму. Он покачал головой и засмеялся: – Immer dasselbe!
Я не научился разбираться в латыни и не слишком продвинулся в математике, зато весьма преуспел в рисунках пастелью и в карикатуре. Помню, я нарисовал карикатуру на Петера Эгге, которую Трюгве посоветовал ему не показывать. Я все-таки показал, и, к счастью, он не обиделся. Я с большим почтением относился к Петеру Эгге и как к писателю и как к человеку, и у него, на мой взгляд, было, что называется, «характерное» лицо, а это уже недалеко от карикатуры. Сегодня мне трудно сказать, хороша ли была моя карикатура, но я не стал больше ею заниматься даже спустя несколько лет, под руководством Улава Гулбранссона в мюнхенской Академии. Или именно поэтому – в этом жанре Улав был недостижим. Но об этом позже.
Трюгве Тветерос был среднего роста, голубоглазый блондин, лет тридцати, выражение лица у него часто бывало отсутствующим. Мы беседовали об искусстве, о спорте и говорили по-немецки с Прешелем. В спорте нас обоих больше всего интересовал бег и, соответственно, лучшие бегуны того времени.
– Я бы мог сделать из тебя хорошего спортсмена, у тебя такие длинные ноги, – сказал он однажды, когда я убежал от него на Гран Корниш, откуда с высоты можно было увидеть даже Италию. Так-так, подумал я, он считает, что это мое, как и живопись, но не латынь.
Однако главным образом мы нещадно спорили об искусстве, он собирался бросить филологию и заняться историей искусства. От него я впервые узнал о Сезанне и о еще живых в то время художниках Матиссе, Дерене и Пикассо, тогда же я купил первые альбомы по искусству, маленькие и дешевые.
Почти ежедневно мы общались с любимцем всего отеля Лео Прешелем. Он обладал легким австрийским обаянием и богемным легкомыслием, которым отличались многие знакомые мне венцы. Вопреки своей натуре, он вынужден был довольствоваться грустными воспоминаниями о веселой молодости в Вене, ибо теперь ему приходилось быть более экономным. Во время первой мировой войны он был подполковником артиллерии, получил ранение, и пенсии, которую ему предоставило обедневшее австрийское государство, хватало только на традиционное пребывание зимой в Больё.
– Как вас ранили? – спросил я. Одно плечо у него было перекошено, но ходил он легко, был худощавый и подвижный.
– Flugzeug [22]22
Самолет (нем.).
[Закрыть], – ответил он и пожал плечами. Бомба попала в его пушку и его людей.
Мы вместе смотрели там военный фильм «Западный фронт, 1918».
– Да, – сказал он, – так все и было, и не дай Бог, чтобы это когда-нибудь повторилось!
Но высоко в горах уже стояли войска. Говорили, что опасаются итальянцев. И из автобуса, идущего в Ниццу, мы видели бухту Вилль-Франш, где бок о бок стояли на якоре военные суда. Правда, никто из нас не думал всерьез о войне, несмотря на желание Муссолини присоединить к Италии эту великолепную французскую Ривьеру.
Еще в тридцатые годы в весьма светском Больё появились теннисные корты. Отель «Бристоль» держал постоянного тренера, и дамы и господа, играющие в теннис, занимались с ним – от первых сетов до больших турниров. Среди играющих был и старый король Швеции Густав. Событие, которого Прешель и мы с Трюгве никак не могли пропустить.
По-моему, мы не платили за вход. Как гости отеля мы сидели на скамейках и наслаждались игрой Его величества в парном турнире. Король был удивительно подвижный для своих семидесяти трех лет. Тонкий, как долгоножка, он скакал по полю, нахлобучив на голову соломенную шляпу. Нельзя сказать, что выглядел он элегантно, и публика с большим уважением относилась к его королевскому титулу, чем к его игре, тем не менее ее аплодисменты были чистосердечны.
Иначе и быть не могло. Здесь собрались графы и князья со всей пораженной кризисом Европы, они болели за одного из своих, который к тому же был незаурядной личностью. Но были там и другие знаменитости, чьих лиц я не помню, помню только какие-то фигуры сидящих против света. Говорили, будто там был брат короля Георга V, герцог Коннот, по-видимому, он был личностью не очень значительной и потому в свое время удостоился титула герцога одной из беднейших провинций Ирландии – но, может, это потому, что он что-то сделал для самых бедных?
Как раз в тот день, когда мои родители уехали из Больё, Петер Эгге закончил свой роман «Гости», предназначенный для конкурса, на котором, как стало известно, он получил третью премию.
Давать премии за романы, по моему, такая же глупая выдумка, как в книжных рецензиях ставить книгам отметки по шестибалльной системе.
Много лет спустя, когда я прочитал «Воспоминания» Петера Эгге, мне показалось, что он уже тогда жалел о своем участии в этом конкурсе и предпочел бы, чтобы его «Гости» вышли отдельным изданием.
Серебро – это поражение, сказал кто-то из звезд спорта. В таком случае, бронза – еще худшее поражение. Конкурсы книг бессмысленны, однако именно так они закрепляются в сознании читателей.
После того как Эгге завершил свой труд, у меня появилась возможность больше с ним сблизиться. Помню, мы однажды спустились к гавани и стали наблюдать за стариком, который, очевидно, весь день проводил здесь, на краю пристани. Он ловил раков. К короткой бамбуковой палке он привязал шнурок и мешок из дерюги. В мешке лежали кусочки белого хлеба. Время от времени один-два рака осторожно заползали в мешок, чтобы исследовать приманку своими длинными антеннами. Тогда старик поднимал мешок и доставал добычу. Два рака. Это напомнило мне детство, мы дома точно таким же способом ловили раков и мелких крабов со старого каменного мостика… Эгге, говоривший по-французски лучше, чем я, выяснил, что старик поставляет в ближайший большой отель до пятидесяти раков ежедневно. Видел бы он, как норвежские траулеры промышляют креветок! Эгге сказал:
– Неудивительно, что в этой стране бутерброды с раками стоят так дорого!
Он любил рассказывать о Париже 90-х годов, когда он, мой отец и датский писатель Свен Ланге {81} жили в одном доме на улице Вожирар 8. Несколько лет назад он снова там побывал и видел ту комнату, в которой отец написал «Пана» и пьесу «У врат царства» {82} , и где друзья провели много плодотворных часов. Я не уверен, что сдержанный Петер Эгге принимал участие в бурных гулянках из парижской саги моего отца, о которых писал Юхан Бойер. Но из его слов я понял, что и тогда и потом отец был ему настоящим другом, о чем Петер не забыл написать в своих мемуарах. Он один из немногих старых товарищей в то время, когда ненависть к Кнуту Гамсуну достигла своего апогея, не изменил своим прежним взглядам и написал про отца такие слова: «Он был хороший человек».
Мы прожили там уже часть марта. Наши деньги, которые лежали на счете в Лионском банке, стали подходить к концу, и мы решили двинуться домой. От отца я получил такое письмо:
«11/3. 31.
Да, я не против того, чтобы вы по пути домой заехали в Париж. Правда, за пару дней, как ты пишешь, вы ничего не успеете увидеть в этом славном городе с его славными достопримечательностями, постарайтесь устроить так, чтобы прожить там неделю. Ведь вы сможете немного заниматься и в это время, а вечера у вас будут свободны. Беннет в Ницце даст вам адрес какого-нибудь недорогого отеля в
Париже, питаться вы сможете в ресторанах, например в ресторанах Дюваля, их много, и они неплохие. Кроме того, хорошо кормят в так называемых трактирах для извозчиков…»
Когда мы с Трюгве Тветеросом покидали отель «Марселлин», всегда сдержанная Мадемуазель подошла к нам попрощаться. Мы оставили ей крупную купюру в благодарность за ее заботы и добросердечие, и она открыла нам маленькую тайну.
Оказалось, что она вовсе не швейцарка, а шведка! И превосходно понимала все, о чем мы, совершенно об этом не подозревавшие, говорили друг с другом. Но она просила нас не волноваться, уверяя, что мы ни разу не сказали о ней ничего обидного! Вот семья Эгге – другое дело. У них определенно рыльце было в пушку, однажды они по какому-то поводу намекали, будто она любовница месье Марселлина. Что, разумеется, было неправдой.
Почему она открыла нам свою тайну перед самым нашим отъездом? И зачем вообще разыгрывала всю эту комедию? Может быть, ей было приятно наконец-то оказаться в главной роли?
У нас уже не было возможности предупредить Эгге и его жену об этой змейке, с их семьей мы попрощались еще накануне, а сейчас было ранее утро и мы спешили на автобус, идущий в Ниццу. Но всю дорогу нас мучила досада и мы не знали, должны ли мы написать обо всем Эгге. В конце концов мы решили, что они плевать хотели на эту Мадемуазель. Трюгве сказал:
– Ну и персонаж, прямо из романа Гамсуна!
В Париже мы ходили по художественным выставкам и по борделям. Когда-то же это нужно было начать, а мне уже стукнуло девятнадцать. Больше всего удовольствия мы, безусловно, получили от Лувра и Люксембургского дворца, где были выставлены как раз те художники, о которых мы столько говорили, но чьи картины я видел только в своих альбомах по искусству. Теперь они предстали перед нами во всем великолепии: Сезанн, Матисс, Дерен, Ван Гог… Я по уши влюбился в эти новые, чистые, сверкающие краски. В Лувре я увидел страстную живопись Риберы, но мне кажется, что копии Людвига Карстена в нашей Национальной галерее куда интереснее оригинала – это язык нашего времени и по форме, и по цвету, и по смелому откровению.
Вообще, я не совсем уверен, что мы вняли совету отца относительно трактиров и ресторанов. Мы безуспешно пытались найти хотя бы один из трактиров для извозчиков, но покинули Париж, благополучно избежав охотников на крестьян или туристов. Кроме Лувра и Люксембургского музея мне лучше всего запомнились парижские такси. Эти антикварные «рено» были точно такие, какие я видел в кино и которые спасли Францию во время первой мировой войны в битве при Марне. Может, французы просто не хотели менять их на новые автомобили?
После Парижа я несколько раз встречал в Осло Трюгве Тветероса, и мы дружески беседовали, оживляя старые воспоминания. Некоторое время я еще ходил в гимназию, и ученый доктор Мёрланн учил меня латыни, но это не помогло, я должен был вырваться из гимназии. Никто не понимал этого лучше, чем Трюгве Тветерос, желавший мне добра, хотя и сожалевший о том, что не сумел вбить мне в голову предметы, которые я так и не одолел. Я мог только поблагодарить его за это!