Текст книги "Спустя вечность"
Автор книги: Туре Гамсун
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
«Стеенстрюпс алле 5. Копенгаген V, 10.1.56.
…Мне бы очень хотелось знать, что происходит, но я сейчас не в той форме, чтобы принимать в чем-либо участие. Мне тяжело слышать, что Стурстейн опять вел наблюдения из-под кровати Гамсуна, но что тут можно поделать. И я боюсь, что вы с Арилдом мучаетесь сейчас из-за этого и что в конце концов вы останетесь всего лишь сыновьями Кнута Гамсуна, вы имеете право на большее. О долге я уже не говорю…
Я получил много отвратительных писем от людей, которые теперь пытаются спастись, обвиняя во всем Кнута Гамсуна. Самое отвратительное было от человека, который не подозревает, что я сумел разузнать о нем самом, в том числе, и о покушении на убийство: он собирался убить меня в сентябре 1941 года после того, как компетентные власти отказались отправить меня и некоторых других людей в Опстад {127} .
Вообще меня изрядно полили грязью, и больше всего в подлых посланиях именно такого рода.
Эта дрянь есть и остается худшей из того, с чем нам приходится бороться, и они из раза в раз будут компрометировать нас. Ну, а что пишут газеты, мне, как я уже сказал, неизвестно…»
Все, кто был знаком с Сандемусе, знают, как ему иногда было трудно и с самим с собой… и с другими.
Лично ко мне его отношение, насколько я знаю, не менялось, я не раздражал его, когда у него что-то не ладилось, и мне всегда было очень приятно в благодарность за поддержку и интерес, который он постоянно проявлял ко мне, оказывать ему мелкие услуги, когда это было в моей власти. Ведь он был один из лучших писателей в нашей стране!
Да, один из лучших. Он видел несколько сновидений, которые я забыл, но только после того, как он рассказал и записал их. Должно быть, они приснились ему в хорошие ночи. Это была поэзия, полная фантастически зримых образов, которая могла бы вдохновить Кая Фьелля. Мы говорили о живописи, и я сказал, что хотел бы попробовать написать его, после чего немедленно был приглашен к нему в Кьёркельвик. Портрета так и не получилось, и я не знаю, смог ли бы я поместить Акселя в один из его снов, вообще-то у меня совсем иной стиль. Но в свои молодые годы Аксель часто оказывался в гуще вполне реальных драматических событий. Да, он всегда оказывался в нужном месте, достаточно вспомнить одно только 9 апреля 1940 года.
В то время я жил в Слепендене и накануне вечером был в гостях у Вальдемара Брёггера и его жены, живших поблизости. После новостей, которые мы узнали из газет и по радио, я ушел от них с дурными предчувствиями.
Рано утром зазвонил телефон. Взволнованные друзья и знакомые рассказали о стрельбе и взрывах в городе и во фьорде, должно быть, началась война! Кое-кто собирался уехать из города.
– Пожалуйста, приезжайте, – сказал я. – Здесь в Слепендене все спокойно.
До полудня никто не приехал. Потом приехал Том Эрегди. Эйлеен Бьёрнсон позвонила и спросила, не знаю ли я чего-нибудь о Максе Тау, у которого не было телефона.
– Нет, – ответил я, – но пришли его сюда, если будешь с ним разговаривать.
Турстейнсон пришел лесом из Биллингстада, чтобы послушать у меня радио. С немцами он сталкивался и раньше – во время первой мировой войны он жил в Париже, когда немецкие самолеты бомбили город и когда его обстреливали из дальнобойных орудий. Он не любил немецкую живопись и немецкое искусство, не хватало только, черт бы их побрал, чтобы они теперь и сами сюда заявились! Пришел Пола Гоген, Гюннар Рейсс-Андерсен и Сандемусе. Все они не любили немцев, но, возможно, считали, что их любил я.
Сандемусе пришел последним, и у него было что рассказать. И видит Бог, что он в этот час не посрамил свою славу рассказчика.
Он находился на Юнгсторгет, где какое-то время спустя видел, как немецкий самолет прочесал площадь пулеметным огнем. Он описал реакцию людей. Их страх, панику. Мы воочию представили себе старую даму, которая под дождем пуль повернулась вокруг своей оси, а пули высекали искры из брусчатки у нее под ногами, потом она упала. Будучи умелым рассказчиком, Аксель немного медлил, как того требовала атмосфера, он держал нас в напряжении подробным описанием причудливых движений старой дамы, до того как в нее попала пуля и она упала замертво. На брусчатке вообще лежало много трупов. Моей жене, которая была на седьмом месяце беременности, стало плохо во время тихого рассказа Сандемусе, – страшной небылицы, навеянной тем, что несет война. И которую мы, потрясенные, могли только слушать с открытыми ртами.
Разумеется, Сандемусе развернул перед нами фантастические картины, и вместе с тем это было правдивое изображение лица войны, он хорошо сознавал, что нас ждет. Но кому нравится быть обманутым? Потом он услышал – ты все это выдумал!
Однако самое непостижимое мы узнали в тот день до мельчайших подробностей, когда в эфире до нас донесся голос Квислинга. Не помню комментариев, помню только лица. Мы онемели и не сводили друг с друга глаз.
Человека на многое не хватает – и вдруг в один прекрасный день оказывается, что уже поздно. Сколько раз мне по разным причинам хотелось выразить свое удивление и восхищение такими художниками и смелыми людьми, какими были Сандемусе и другой мой друг – Енс Бьёрнебу {128} , хотя мой голос едва ли был бы услышан и принят во внимание при тех обстоятельствах. Оба внесли свой вклад, который, к сожалению, только после смерти отца оказался весомым. Но я благодарю их теперь, и не меньше, чем им, я благодарен Торкилю Хансену, предоставившему возможность именно этим двум писателям, и некоторым еще, высказать свое мнение в его героическом труде – книге «Процесс против Гамсуна».
Моего друга нет больше в живых. От Гитты, жены Торкиля, я получил письмо, в котором она писала: «Больше всех своих книг он любил книгу о Гамсуне». Это немало значит при таком богатом литературном наследстве.
38
Однажды поздней осенью 1942 года меня неожиданно посетили несколько человек из полиции Юнаса Ли, которые хотели узнать, где находится человек по имени Макс Тау. Мысленно я послал их к черту, но вежливо ответил, что не имею об этом никакого понятия.
– Разве нельзя предположить, что он скрывается у вас?
– Предположить можно, – ответил я, – но его здесь нет. Проверьте, если хотите.
Они не стали проверять. И, по-моему, я видел на губах одного из них улыбку, когда они уходили.
Но было совершенно ясно, что кто-то меня предал, потому что, насколько мне было известно, других друзей Макса по поводу его бегства не допрашивали.
Вскоре положение обострилось. В своем почтовом ящике я нашел предписание явиться для разговора в кабинет господина Бёма, на Виктория Террасе. Я забыл его эсэсовский титул, хотя уже писал о нем в связи с Фелисом, его начальником.
У каждого человека есть своя аура, запах или что-то еще, что воздействует на чувства стоящего перед ним человека. Аура господина Бёма была наихудшего сорта, я заметил это еще до того, как успел разглядеть его внешность: длинное безбородое желтоватое лицо, длинный нос, коротко остриженные темные волосы. Он был молодой, немного за тридцать. Во время нашего разговора он встал только один раз, так что я не успел разглядеть, ходит ли он на протезе или у него какой-то другой недостаток. И мне показалось странным, что такой молодой человек не на фронте. Однако он сидел здесь, в Осло, и несмотря на свой эсэсовский чин, был в обычном гражданском костюме.
На меня смотрели близко посаженные глаза. Если в виде исключения делать сравнения, которых я вообще не люблю, он был похож на злобную карикатуру на еврея из журнала «Der Schtürmer» [55]55
«Штурмовик» (нем.).
[Закрыть]. Меня насторожила эта совсем неарийская внешность, хотя за спиной у него стояли архивные папки с наклейками «Juden» [56]56
«Еврей» (нем.).
[Закрыть]и «Schvedenflucht» [57]57
«Бегство в Швецию» (нем.).
[Закрыть]. А ведь он должен был быть арийцем первого сорта, поскольку занимался такими вопросами.
Он начал разговор не так, как обычно начинали норвежские полицейские. Пожав мне руку, он повернулся к своим полкам и достал какую-то папку.
– Меня удивляет, – сказал он, – что вы общаетесь с евреями, у меня имеются сведения, что у вас есть друг по имени Макс Тау?
– Был, – сказал я. – Думаю, что сейчас он в Швеции.
Бём пристально посмотрел на меня, впрочем он все время не спускал с меня глаз. Один глаз у него был расположен ближе к носу, чем другой.
– Нам об этом ничего неизвестно. Не могли бы вы помочь нам?
Все ему было прекрасно известно. Я не могу теперь, спустя столько лет, дословно передать наш разговор, но смысл его и отдельные фразы я помню. Отрицать свою дружбу с Максом Тау было бы глупо, о ней все знали, но я повторил, что решительно не знаю, где он сейчас находится.
– У нас есть сведения, что вы помогли ему покинуть Норвегию!
Потом я долго думал об этом, как и о многом другом, случившемся в то время: этот человек всеми силами пытался доставить мне неприятности, потому что, по-видимому, отправил в Освенцим на одного человека меньше, чем ему было предписано!
Не знаю даже, кто хуже: такая верная своему долгу сволочь или предатель, который, возможно, имеет личные мотивы. Я спросил, откуда у него такие сведения, совершенно возмутительные, потому что это ложь. Как-то я должен был его успокоить. Он ответил:
– Это наше дело, думаю, мы к этому еще вернемся.
Чтобы покончить с этим, я взглянул на часы и солгал еще раз: у меня назначена встреча с его начальником Фелисом и я, к сожалению, должен прервать этот допрос. Мои слова произвели впечатление. Больше я о Бёме никогда не слышал.
Так уж было угодно судьбе, чтобы у меня состоялось несколько встреч на «Террасе» во время войны и три встречи – после. Сейчас я как последнее действие драмы, которую мне хочется поскорее забыть, расскажу немного о четырех встречах и начну с той, что состоялась во время войны.
На Рождество 1944 года Гитлер, как известно, начал свое последнее отчаянное наступление на Западе. Его элитные эсэсовские части прорвались через Арденны и дорога на Антверпен была, по-видимому, открыта. Но тут его остановили.
Несколько дней в Пресс-клубе царил оптимизм. Потом он уже за всю зиму больше не возвращался. Новогодняя речь Гитлера не могла обмануть даже самых глупых. Третий рейх подошел к крайней черте, все ждали весны.
И вдруг поползли слухи. Немцы запустили новые истребители, которые в небывалых количествах сбивают американские и британские бомбардировщики! Новое тайное оружие! Газеты делали осторожные намеки.
Кое-что было правдой. Немцы действительно построили несколько турбовинтовых истребителей, первых в мире. Но что толку, у них не было даже горючего для этих самолетов.
Как одному из наиболее трезвых членов Пресс-клуба, если можно так выразиться, мне было интересно узнать, что думают хорошо информированные немцы насчет большого числа сбитых вражеских самолетов. И единственный из всех, с кем я мог поговорить на эту тему, был Фелис, который после последнего дня рождения отца держался очень открыто. Его комментарий был краток и безапелляционен: что касается сбитых нами самолетов, это обычная газетная «утка», можете так и сказать своим друзьям в Пресс-клубе.
Мы поговорили с ним о ходе войны. Я напрямую спросил, верит ли он в чудо и в победу немцев. Он отрицательно покачал головой, единственная надежда – это политическое решение, войну Германия проиграла. Он ничего не сказал о собственном положении и попрощался со мной так же корректно, улыбаясь, как всегда. Через несколько месяцев он застрелился, но тогда война в Европе уже окончилась.
39
Хотя я отчасти понимал, что поражение Германии принесет мне и моей семье, я все равно вздохнул с облегчением, когда наступил мир. У меня нет оснований скрывать, что это облегчение вскоре сменилось противоположным чувством. О карающих мерах властей по отношению к моему отцу и суровых последствиях, которые коснулись нас всех, независимо от нашей вины, я расскажу позже. А пока я сосредоточусь на собственной особе и начну со своего относительно короткого пребывания в тюрьме Илебу в 1945 году. Благодаря моему адвокату Кнуту Тведту, мое заключение было разделено на два срока, что являлось благосклонной уступкой мне – как отцу семейства.
После войны было издано много книг о концентрационном лагере Грини и о тех, кто там сидел. Менее известно, но не менее важно, что после войны выходили также книги и о тюрьме Илебу – правда фамилии и названия были изменены. Тысячи людей прошли через эту тюрьму за послевоенные месяцы и годы. Я ничего не собираюсь к этому добавлять, у меня был маленький срок, и эта книга совсем не о том. Я сокращу свои наблюдения, они будут, подобно кадрам из фильмов о времени, очень далеком от сегодняшнего дня.
Мне повезло. Близкие друзья с воли, которые теперь появлялись в Илебу, как на конвейере, разузнали, что в тюрьме лучше всего служить в пожарной охране. Считалось, что в тюрьме могут возникнуть небольшие пожары и необходимо время от времени проводить учения, то есть делать там было особенно нечего.
Я пробыл в Илебу пять месяцев, и лично у меня особых трудностей не возникало. Я не считал трудностями то, что сердитые «бутерброды» сначала реагировали на мою известную фамилию, посылая меня каждое утро на охрану ворот, где мне приходилось стоять несколько часов, уткнувшись носом в стену. Или же поручали чистить уборные охранников.
В конце концов мне показалось несправедливым, что такое внимание оказывалось только мне среди всех, кого недолюбливали шведские полицейские. И потому однажды я потребовал встречи с начальником тюрьмы, Ховиндом, который, принимая во внимание обстоятельства, оказался вполне приличным человеком. Он сказал, что учился в Стабекке в гимназии вместе с моим братом, который воевал на Восточном фронте, я воздержался от комментариев. Ховинд счел мое требование о прекращении особых наказаний резонным, и все окончилось благополучно. Больше меня на охрану ворот не посылали. Я по опыту знаю, что легче всего договориться с человеком лично, а не по телефону или через письма.
И тем не менее в тюрьме происходили и возмутительные случаи, в том числе и со мной. Я расскажу об одном из них. Как-то поздним вечером меня и еще одного заключенного увели из барака в проходную у ворот. Потом туда пришли еще несколько заключенных, всего нас собралось человек восемь или десять. После переклички нас выстроили шеренгой и под конвоем повели через ворота в густой лес. Было страшновато, нам не сказали, куда нас ведут. Вальтер, идущий впереди, повернул ко мне бледное лицо:
– Нас расстреляют! – сказал он.
– Глупости! – возразил я. – Никто нас не расстреляет!
– Молчать! – крикнул один из конвоиров.
Вальтер был человек нервный, склонный все драматизировать. Я не сомневаюсь, что он испугался, считая, что конец близок.
В лесу между высокими елями вокруг разрытой глубокой могилы стояли полицейские и фотокорреспонденты. К нам подошел полицейский в желтой фуражке и в форме, он вежливо представился полицейским уполномоченным Нурдтёмме и сказал, что нас привели сюда, чтобы выкопать несколько трупов, скорее всего это русские военнопленные, которых расстреляли немцы.
Внизу в яме лежали большие камни, под ними – слой земли. Нам было приказано достать из могилы камни, но там мог поместиться только один человек.
Какой-то заключённый тут же сделал шаг вперед. Его привели из камеры для особо опасных преступников, и я заметил, что охранник не отступал от него ни на шаг. Это был сильный молодой парень, широкоплечий и приземистый. Он спрыгнул в могилу, и тяжелые круглые камни мигом оказались наверху. Потом ему дали лопату, и он откопал, насколько нам было видно, несколько покойников, одетых, с повязками на глазах.
Больше уже никто ничего копать не стал. Думаю, трупы должны были увезти на полицейской машине или в машине «скорой помощи», а потом идентифицировать и похоронить в освященной земле. Мы отправились обратно. На этот раз тот парень шел передо мной, грузный, широкоплечий и немного сутулый.
На другой день при ярком солнце на плацу для переклички были выставлены трупы в гробах. Их было два, повязки с глаз были сняты. Нам, как и накануне, не без умысла, было предъявлено свидетельство зверства немцев, кроме того, вокруг гробов был выставлен караул. Нас держали там долго, сладковатый трупный запах распространился по всему плацу. С нами стоял и тот особо опасный преступник. Я знаю его имя, он оказался палачом из Кристиансанна и пытал людей. Вскоре ему был вынесен смертный приговор, и он был тоже расстрелян.
Насколько помню, за то время, что я был в Илебу, у нас случился только один пожар, и он был быстро потушен. Но мы продолжали тренироваться, это была наша работа, мы раскатывали шланг и и бегали по кругу за маленькой пожарной машиной. Сама по себе работа в пожарной охране была не тяжелой, но угнетала психологически. У нас было много времени и возможностей обсуждать слухи, дела отдельных заключенных, мы читали газеты, которые нам проносил кто-нибудь из защитников. Кое у кого дела были серьезные, и они падали духом, когда кому-то со схожим случаем выносили приговор, а вначале сроки давались очень большие. Не хочу называть никого из тех девятнадцати человек, которые жили со мной в одном бараке, хотя многие из них сегодня, наверное, не имели бы ничего против этого. Как я понимаю, среди нас не было бесчестных откровенных предателей. Лишь несколько моих друзей с довоенных и военных времен. Сейчас их уже нет в живых. Но были там и очень молодые люди, надеюсь, они еще живы и, может быть, прочтут эти строки.
Приятным разнообразием барачной жизни было назначение в так называемую «внешнюю команду» – для работ за пределами лагеря. Такие работы любили все: там обычно лучше кормили, и заключенные имели возможность встретить людей с воли, может быть, даже родственников, если полицейские милостиво разрешали позвонить по телефону. К сожалению, я только один раз попал на такие работы. Нас на грузовике отвезли в усадьбу Кьёрбу недалеко от Саннвики на огромное поле, засаженное морковью, которую следовало прополоть и прорядить. Этому я научился еще в детстве в Нёрхолме, а здесь к тому же во время жары две добрые женщины напоили нас кислым молоком.
Кормили в Илебу плохо, об этом можно сказать, не боясь обвинения в придирчивости. Порции были маленькие, калорийность пищи – низкая, все исхудали, и лица у нас стали «интересные». Однажды ночью всех в бараке прохватил понос, несмотря на то, что нам были сделаны прививки против тифа и паратифа. Большой бачок переполнился, но выходить ночью было строго запрещено. И все-таки я вышел вместе с другими, мы направились к уборной, и нас окликнул дежуривший «бутерброд».
– Нам надо выйти! – крикнул я ему. – Или мы все обосремся! – Тут требовались народные выражения, чтобы тебя поняли.
– Ладно, только давайте скорее! – крикнул он. – Как бы вас не подстрелила охрана!
Вначале там всякое случалось. Помню один случай, произошедший среди бела дня, мы тогда еще жили в переходном бараке. На плацу с несколькими полицейскими стояла молоденькая девушка и стреляла из пистолета. Одна пуля прошла сквозь стену барака рядом с головой фронтовика Бьёрна Эстринга, который даже под Ленинградом не был так близок к смерти. Как ни странно, я познакомился с той девушкой несколько лет спустя. Она была забавная болтушка и очень добрая. Потом она уехала в Америку и вышла там замуж за американского сержанта.
Эти пять месяцев в пожарной охране и два последних в камере не нанесли мне душевной травмы. У каждого были свои трудности, здесь были люди действительно в тяжелом душевном состоянии, но, как уже было сказано, я говорю исключительно о себе.
Кнут Тведт достал мне художественные принадлежности, и я сделал там несколько набросков. Часть из них я сохранил, часть раздал товарищам по несчастью. В то время люди стали мне ближе, оно и давало и отнимало, но я не жалею, что мне пришлось все это пережить. Однако понял я это годы спустя, и меня охватывает сильное волнение, когда, я, оглядываясь назад, работаю над этой книгой. Мне было тридцать три года, но за время своего короткого заключения я стал старше больше чем на семь месяцев, которые просидел там, – и, может быть, немного умнее.
Я предпочитаю не называть имен. Слово Илебу до сих пор звучит одиозно для многих, несмотря на прошедшие годы, и я, в первую очередь, забочусь о родственниках заключенных, которые не хотят вспоминать. Но зная точно, что меня простят те, кого это касается, я все-таки назову несколько известных имен. Эти люди ничем себя не опозорили, напротив, их заслуги признаны всеми и их имена почитают в широких кругах.
Скульптор профессор Вильхельм Расмуссен – тогда ему было шестьдесят шесть лет – был самым удивительным из всех узников Илебу. Ему там нравилось! Его совесть была чиста, и он получил разрешение без каких-либо ограничений заниматься лепкой и обжигать свои работы в керамических печах Илебу, начнем с этого. А ведь это и была его жизнь! Большего он не и требовал. Творческая работа давала ему ту свободу, которой не хватало нам, остальным. Здесь у него под рукой были материалы, была глина и был гипс, и здесь он мог обжигать готовые работы. Через несколько месяцев бюсты и наброски стояли уже рядами.
Ему начали поступать заказы. Заказчиками были барачные бароны и дельцы, у которых на свободе были средства, но и обычные бедняки – тоже. Мы все были нищие, однако если модель была достаточно интересна, Вильхельм лепил наши головы бесплатно. Правда, я не знаю, получал ли он что-нибудь и от баронов, он был настолько поглощен своим искусством, что вообще не думал о деньгах.
А вот другие думали. В Илебу попадались разные типы.
В лагере все знали, что деньги, ходившие во время войны, должны регистрироваться и обмениваться на новые купюры, которые уже напечатаны. Следовательно, нужно было постараться не потерять свои честно заработанные деньги или деньги, полученные сомнительным путем у немцев, которые были припрятаны в разных тайниках. Это было нелегко, но возможно.
Незаметный, всегда молчаливый и немного печальный человек, с которым я иногда играл в шахматы, однажды немало удивил меня. Он сказал, что у него на воле есть два миллиона крон! Они спрятаны, но не забыты. Не знаю ли я кого-нибудь из зажиточных людей, кто согласился бы выдать их за свои – за пятьдесят процентов?
Нет, таких знакомых у меня не было. Но этот тихий человек вдруг стал интересен для многих. Нашлось несколько ловкачей, которые заявили, что могут ему помочь.
Он оказался очень подозрительным, обещал, что подумает, и думал несколько дней. А потом преподнес нам новую неожиданность. Он намекнул, что речь идет, собственно, не о двух миллионах, нет, он должен признаться, что у него припрятано пять миллионов!
Интерес к нему значительно возрос. Какой-то диабетик предложил ему свою порцию белого хлеба и овсяного супа, кто-то еще – сигареты. Его окружили хитрецы, каждый из которых норовил увести его в укромное местечко. Этот прежде такой тихий и незаметный человек вдруг стал важной личностью, он ходил по лагерю, окруженный сиянием, заходил в пожарную часть и рассеянно передвигал шахматные фигуры, ведя в то же время тайные переговоры. Впрочем, какие тайные… об этом говорили все… Дни шли.
И вдруг все прекратилось. Он замкнулся, таинственно молчал и не отвечал на вопросы, только с многозначительной улыбкой качал головой. Неужели он уже пристроил свои миллионы?
– У него нет и пяти эре! – объяснили однажды самые догадливые. – Он обманщик, это все выдумки!
И этот тихий человек за одну ночь снова превратился в ничто. Странный тип, я не мог его понять. Казалось, что падение с пьедестала его даже не расстроило, ведь целую неделю он был чем-то, целую неделю закон Янте {129} его не касался…
Но позвольте вернуться к Вильхельму Расмуссену и его керамической мастерской. Я два раза позировал ему. Первый бюст был украден одним охранником, как раз когда его собирались тайком вывезти из лагеря. Другой был конфискован. Руководство лагеря решило, что у художественной деятельности слишком сильный привкус свободы. Вильхельму все-таки позволили работать, но под контролем. Думаю, начальство рассудило, что все, изваянное Вильхельмом, должно считаться собственностью лагеря… Когда мы оба были уже на свободе, он сделал с меня третий бюст, но остался недоволен моделью:
– В Илебу у тебя было такое красивое худое лицо!
Воспоминания мелькают, как кадры, пересекаясь во времени и пространстве. С писателем Финном Халворсеном я познакомился только во время войны, он, между прочим, сам вызвался быть консультантом в «Гюлдендале». В отличие от других, я вспоминаю его без неприязни, как разумного консультанта, когда дело касалось выбора литературы. Сам он называл себя идеалистом, причем совершенно серьезно.
– Сколько тебе дали? – спросил я его, когда его судили в первый раз и мы встретились с ним возле привратника.
– Знаешь, я получил десять лет.
Пауза. Потом он улыбнулся.
– Но еще мне дали две пачки сигарет!
В тюрьме он перешел в католичество и стал не то чтобы кротким, но каким-то другим. Я встретил его несколько лет спустя. Он был уже на свободе и написал роман о каком-то святом в духе своих новых католических взглядов на жизнь. Роман мне понравился.
Другой кадр.
Когда я говорю о людях искусства, то прежде всего вспоминаю поэта Кристена Гюнделаха и актера Карла Холтера, в лагере они оба читали нам лекции на «литературных вечерах», Гюнделах – серьезно, Холтер – шутливо. Комедия «Кузнец и пекарь» {130} Весселя по понятным причинам всегда была очень популярна. В качестве гонорара лекторы получали бутерброды с чем-нибудь вкусным, переданным родными кому-нибудь из заключенных.
Время, проведенное в тюрьме, имело свои и хорошие и тяжелые стороны. Христиан Синдинг умер во время войны, поэтому он избежал участи оказаться в тюрьме. Мой отец этого не избежал, и композитор Давид Монрад Йохансен тоже. Он часто заходил ко мне в пожарную часть, и разговоры с ним, как всегда, обогащали, это известно всем, кто был с ним знаком. Позже, когда меня посадили в камеру, время от времени до меня доносился со двора его четкий нурланнский говор, когда он прогуливался там вечерами, всегда по одному и тому же маршруту – вдоль тюремной стены, обычно в сопровождении заключенного, чья судьба, возможно, заинтересовала его и вызвала в нем сочувствие.
Давид самозабвенно помогал своим коллегам и часто хлопотал за них в годы оккупации. Об этом все знали, но в качестве «изменника культуры» он предстал перед судом одним из первых и потерял на этом несколько лет жизни.
– Я тут отсиживаю за вас всех, – говорил он.
И был прав. Его известное имя только усугубляло его положение.
Однако он отнюдь не был подавлен. С воли до него доходила поддержка и симпатии многих людей – коллег и художников. Лизза, его жена, посещала его. Она начала изучать русский и покупала «Правду» в киосках «Нарвесен». Зима выдалась холодная, Давид стал одеваться потеплее для своих прогулок. Однажды я встретил ее, она шла от Давида.
– Он выглядит совсем как русский! – сказала она.
Это было точно подмечено, в ее словах звучали удивление и почтительность, а ведь это было задолго до «Гулага» Александра Солженицына.
И еще один кадр.
Ульриха Станга я знал с тех пор, когда он был секретарем посольства в Берлине. Это был наш лагерный аристократ и пессимист, к сожалению многие из его мрачных предсказаний сбылись. Были там и мои близкие друзья Гюннар, Эйстейн, Алексей – и даже сам Енс Ролфсен, двоюродный брат Харалда и Нурдала Грига, который занимал какую-то выборную должность в департаменте снабжения во время войны и в конце концов ослеп от недоедания и авитаминоза, потому что забывал заботиться о себе.
В последние два месяца моего пребывания в камере у меня была привилегия – я стал коридорным, это имело то преимущество, что дверь моей камеры всегда была открыта. Обязанности мои главным образом состояли в уборке коридора и раздаче пищи. Однажды, идя по лагерю с пустым бидоном из-под молока, я столкнулся с Харалдом Григом, посетившим знакомые места. Он сопровождал американского писателя Джона Стейнбека. Григ показывал, рассказывал и призывал гостя взглянуть на лагерные достопримечательности. Он сделал вид, что не заметил меня. Должен признаться, что эта встреча произвела на меня сильное впечатление.
Собственно, мы с Харалдом Григом всегда были друзьями, хотя его отношение к остальным членам моей семьи было весьма сдержанным, из-за чего мы с ним и оказались в положении, которое было не по душе ни мне, ни ему.
Открытка отца:
«Дом для престарелых, Ланнвик. 27/9 45.
Дорогой Туре!
Спасибо за твою открытку. Мне пришлось уехать из больницы из-за случившегося там полиомиелита, здесь я нахожусь среди стариков. Некоторым уже за 90, они лежат в постели по 10 лет, и все не умирают. Довольно эгоистично с их стороны! Сам я тоже оказался бессовестно живуч, только совершенно оглох. Во время бомбежки это было удобно, но теперь – мешает. Пытался устроиться здесь на постоянное жительство, но управляющая говорит, что я еще слишком молод! Мне продлили срок пребывания здесь до 3 ноября.
Сесилия и ее муж недавно навестили меня, они оба едут в Южную Америку, будут писать для газет и книги. Эллинор живет дома. Ее муж бесследно исчез. Мама с язвой желудка лежит в больнице в Арендале. Но Эсбен со своей мамой бывают иногда у меня. Слышал, что Лейф стал совсем взрослым, и Анна Мария тоже – длинная и худая, к сожалению, я их не вижу, когда-то они оба любили меня, но это время прошло. А я вот живу здесь, начал снова курить, не очень это приятно, наш табак не имеет вкуса табака, сплошная горечь. От него у меня на губах сходит кожа. Мне дали тюбик жирного крема для губ. Так что все в порядке! Не знаю, вернулся ли Григ в „Гюлдендал“, мне запрещено читать газеты. Но я не страдаю без них. Не беспокойся за меня. Мне нечего бояться, и я отвечаю за себя. Но, как видишь, писака из меня плохой, хотя я пишу обеими руками. Да-да, „Мир тебе!“, как говорили у нас в Нурланне.
Папа».
С этой открыткой отца я покидаю тюрьму Илебу. Но воспоминания остаются со мной. Они навсегда останутся для меня самыми сильными впечатлениями моей жизни, хотя я просидел в тюрьме недолго и не испытал ни палочной дисциплины, которая раньше господствовала в Грини, ни всех ужасов и проявлений ненависти, которых многим моим солагерникам не удалось избежать в Илебу.
И потянулась вечность, которая оказалась очень трудной для меня и моих близких. Но прежде чем приступить к рассказу о ней, я должен сделать выбор…
Принимая во внимание, что многое уже подробно описано и опубликовано в статьях, эссе и биографических трудах, я решил не воссоздавать общей картины того, что происходило с 1945 года и до смерти отца в 1952. Я не хочу также отводить слишком много места материалу, который подробно представлен в двух книгах воспоминаний моей матери; я буду приводить только собственные соображения и воспоминания по мере того, как мне в руки будут попадаться письма или отрывки из писем обоих моих родителей.