Текст книги "Спустя вечность"
Автор книги: Туре Гамсун
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Несколько раз я видел там Ролфа Йоргена Фюглесанга, генерального секретаря НС и преемника Люнде, который заходил туда и просто так, но чаще он назначал там встречи с нужными людьми или представителями гестапо, прячась с ними где-нибудь в укромном уголке. Обычно, чтобы уговорить их действовать помягче.
Я был знаком с ним с 1934 года. Будучи немного старше меня, он был тогда новоиспеченным кандидатом юриспруденции. Очевидно, он уже в ту пору пользовался доверием Квислинга и в первые годы существования партии занял место генерального секретаря, получая время от времени небольшое жалование. Он был из тех доверенных лиц Квислинга, кто продержался с ним дольше всех, вплоть до самого конца.
И вначале, когда я, двадцатилетний, только-только увлекся идеалами НС, и потом, в военные годы, у меня с Фюглесангом были вполне дружеские отношения. Он был умный человек, и с ним было приятно беседовать, в этом отношении я бы сравнил его с другим человеком, который потом был привлечен к ответственности, а пока что эффективно, насколько это было возможно, пытался защищать норвежские интересы – с министром труда и спорта Акселем Стангом.
Из разговоров с Фюглесангом у меня сложилось впечатление, что его первоначальная доброжелательность к немцам, открытая и вроде бы обоснованная, исчезла под влиянием событий, следовавших в фарватере немецкого режима. Сам же он до последнего дня пытался опираться на справедливость, а не на силу, что иногда ему даже удавалось, в том числе благодаря его мягкому обращению и интеллигентной аргументации.
Что именно Фюглесангу, как генеральному секретарю и министру, вменялось в вину после освобождения, я толком не знаю. Но мне трудно понять, как человек с таким характером едва не получил смертный приговор.
Когда теперь, спустя вечность, я пытаюсь выстроить свои воспоминания в нужной последовательности, мне очень помогают письма отца, всегда четкие и с обязательно проставленной датой, они – тот источник, которым я пользуюсь, пытаясь создать его портрет, портрет времени и рассказать о нашей связи друг с другом…
А сейчас я расскажу об истории с сигарами, которые во время войны ценились на вес золота. Казалось бы мелочь, пустяк, вопреки лежащей на поверхности неприязни, были способны обнажить в человеческой душе нечто глубинное.
«28.12.42.
Не поможешь ли ты мне выйти из трудного положения?
Я получил по карточкам пачку сигар (от Лангорда), в ней должно было быть пять штук, но оказалось только две, трех штук недоставало. Я отправил пачку обратно на фабрику и сказал, что делаю это, черт подери, вовсе не для того, чтобы получить три недостающие сигары и тому подобное.
Так эта бестия Лангорд присылает мне пятьдесят сигар! Не знаю, сколько они стоят и должен ли
я послать ему деньги, потому что очень не люблю подарков.
Не можешь ли ты найти для меня экземпляр какой-нибудь моей книги в красивом переплете и прислать мне, чтобы я мог ее надписать. Подумай, а? Например, „Статьи“, наверное, еще не распроданы. А это такая забавная книга.
Сделай это, если сможешь».
(На бланке табачной фабрики Конрада Ландгорда)
«Господину Кнуту Гамсуну.
Нёрхолм.
Через Гримстад.
Я получил Ваше учтивое письмо от 2 дек. и вижу, что Вы снова обнаружили недостачу сигар в своей пачке. Как я понял по Вашей первой рекламации, ярлык на первой пачке поврежден не был. Недостача сигар в пачке могла произойти только на фабрике в период между упаковкой товара и приклеиванием на пачки ярлыков. К сожалению, в наше время на табачных фабриках случается воровство этого ценного товара, и поэтому я весьма Вам благодарен, что Вы обратили мое внимание на это обстоятельство, дабы я мог принять необходимые меры.
Что касается последней пачки, то, как я понял, ярлык на ней был порван, и, возможно, торговец, чтобы не было недостачи в весе, подложил Вам часть упаковки.
Я рад, что положенная мне квота для представительства, позволяет мне послать Вам полкоробки бразильских сигар. Продавать сигары из этой квоты я не имею права и потому вынужден вернуть Вам любезно присланные Вами пятьдесят крон. Надеюсь, Вы не будете на меня в обиде.
С наилучшими Новогодними пожеланиями.
(Подпись)».
Приписка Гамсуна на этом письме:
«Дорогой Туре. Я послал ему деньги за сигары, но сегодня получил их обратно, и потому сегодня посылаю книгу.
Кстати, о книге, к своему стыду, я забыл, как она называется, мы со Сванстрёмом окрестили ее „Речи на площади“. Если когда-нибудь (sic) она будет переиздана, то она должна называться именно так – тогда она наконец будет распродана!..»
Думаю, это был единственный раз, когда отец обратился ко мне с просьбой о книге, пока я работал в «Гюлдендале». Сначала он был очень недоволен моим решением согласиться на эту должность, хотя понимал, что это временно, и хотя я объяснил ему причину. Его резюме звучало так:
– Меняникто не мог бы оторвать от моей работы, а ты тратишь впустую драгоценные годы!
Я знал, что трачу их впустую, но больше никто из нас не упоминал об этом…
36
Вначале нового 1943 года у отца случилось легкое кровоизлияние в мозг, ему было восемьдесят четыре года. Он относительно быстро поправился и прожил еще девять лет, несмотря на действия норвежских властей, которые могли бы сломить и более сильного физически человека.
Однако повседневная жизнь во время войнытоже не баловала людей. И вот теперь я подхожу к тому фарсу, который затеяли те, кто был причастен к тому, к чему отец не имел совершенно никакого отношения, – к арестам, расстрелам и цензуре. Именно они с демонстративной торжественностью «ухватились за него», когда он в день своего рождения хотел уехать из дома, чтобы избежать телеграмм, подарков и визитов с букетами цветов. Я имею в виду гестапо. Славные парни, которым хотя бы на этот раз выпало «работать» не с арестованным норвежцем, зато со знаменитостью!
Они сняли для него домик где-то в Аскере или в Беруме, с норвежской кухаркой и довоенным угощением. Здесь отец встретил свое восьмидесятипятилетие так, как он хотел, – без посетителей. Он считал, что все устроилось замечательно, читал свои прошедшие цензуру газеты, ел, болтал с кухаркой, пока «официальная Норвегия» праздновала его юбилей с музыкой, «гамсуновскими чтениями» и речами в актовом зале университета… На другой день его на машине доставили обратно в Нёрхолм. Отец не видел разницы в мундирах военных ведомств и не догадывался, кто его «благодетели», главное, что эти люди проявили внимание и предоставили ему прибежище в этот самый трудный для него день года!
Стоял же за этим похищением ни больше, ни меньше, как начальник Sicherheitspolizei [49]49
Охранная полиция (нем.).В Германии просуществовала до 1945 года.
[Закрыть]в Осло, обер-группенфюрер СС Хайнрих Фелис. Тут, как мне кажется, требуется объяснение.
Между людьми Мюллера в рейхскомиссариате и гестапо всегда существовало соперничество, когда дело касалось влияния на культуру Шеф гестапо Гиммлер был, как известно, ревностным сторонником расовой теории и поклонником древненорвежской истории. Его подчиненные, находящиеся на высших постах в этой древней стране, которая была предметом мечтаний Гиммлера, должны были стараться сблизиться с белокурыми викингами, которые разве что открыто не плевали им в лицо.
Накануне Нового Года, не помню точно какого, я был удивлен, получив приглашение на так называемое Jul-Feier – празднование Рождества. Немцы демонстративно пользовались норвежским словом jul – Рождество. Должно быть, это был 1943–44 год, потому что угощение было весьма скудное, – по три сигареты у каждого прибора и блюдо с мясом, которое обошло стол всего один раз.
Среди сотни гостей присутствовал и Тербовен, а среди наиболее влиятельных я помню Редисса, Фемера, Фелиса, нескольких генералов и, кроме того, судью из немецкого военного трибунала, Латца. С ними я был более или менее знаком, но лучше всех я знал молодого, не очень-то влиятельного штурмфюрера СС Гюнтера Фалька, которого часто встречал в Пресс-клубе. К нему я еще вернусь. Из норвежцев присутствовали Квислинг с некоторыми своими министрами и, удивленный приглашением не меньше меня, адвокат Верховного суда Альберт Визенер. (Вместе с Кнутом Тведтом он неизменно помогал мне и во время войны и после).
Альберт прекрасно понимал, что делает, поддерживая отношения с судьями немецкого военного трибунала, которые порою были ответственными за самое суровое наказание – расстрел и пытки заложников. Я уже говорил о том, что он имел возможность быть услышанным, когда надо было спасать жизнь соотечественников.
Когда-то в тридцатые годы он был членом НС, но в 1936 году его исключили из рядов партии за несогласие с Квислингом почти по всем пунктам программы. На этом Jul-Feier я не видел, чтобы они хоть раз взглянули друг на друга, но мне было интересно наблюдать за ними по мере того, как сборище постепенно оживлялось, гости брались за руки и, по немецкому обычаю, раскачивались в такт песне: Trink, trink, Brüderlein trink [50]50
Пейте, пейте, братцы, пейте… (нем.).
[Закрыть]… Трезвенник Квислинг сидел с кислой миной рука об руку с Тербовеном, раскачиваясь под песню в ритме вальса, которая вряд ли ему нравилась. Можно сказать, что эта сцена символизировала суть официального «Kameradschaft» [51]51
Товарищество (нем.).
[Закрыть]между Тербовеном и Квислингом. На самом деле их чувства и стиль работы противоречили друг другу. Квислингу многое не нравилось на этом вечере, но самое плохое его ждало еще впереди.
Я спросил у Альберта:
– Ты разговаривал когда-нибудь с Квислингом после того, как порвал с ним и с партией?
Он отрицательно покачал головой. Квислинг не из тех, к кому можно подступиться.
В 1940 году, когда Квислинг «пришел к власти», я спросил одного немецкого журналиста, который тоже был знаком с Альбертом Визенером, не думает ли он, что у Альберта будут трудности теперь, когда его враг добился власти? Да, сказал журналист, он был весьма огорчен и припомнил судьбу своего соотечественника Грегора Штрассера, который вышел из партии и был убит по приказу Гитлера. Журналист переоценил возможности Квислинга в этом отношении и неправильно понял его характер. Квислинг был не из тех.Позже Визенер в своей книге «Seierherrens justiz» [52]52
«Правосудие победителей» (нем.).
[Закрыть], «Драйер Ферлаг» 1964 год, дал Квислингу характеристику, которая мне представляется верной.
За знакомство с Фелисом, ставшее постепенно довольно близким, я должен благодарить Гюнтера Фалька.
Мой старый друг и учитель Турстейн Турстейнсон был арестован на улице перед Театральным кафе. Тони Эрегди прибежал ко мне и сказал, что два эсэсовца потащили возмущенного старого забияку на Виктория Террассе [53]53
То есть в гестапо.
[Закрыть].
Я позвонил Гюнтеру Фальку, который в тот же день отправился со мной к Фелису. Оказалось, что теперь этими относительно безобидными делами занимался уже не он, поэтому он позвонил Фемеру и таким образом я в один день познакомился с двумя людьми, имена которых внушали ужас…
Какое у меня сложилось о них впечатление? Они оба встретили меня любезными улыбками и, должен сказать, что Фемер, по крайней мере внешне, произвел на меня благоприятное впечатление: атлетическая фигура, мужественное лицо с правильными чертами, хороший норвежский язык. Все это описано и прокомментировано другими авторами во многих книгах, как и список его преступлений, но он, как бы там ни было, легендарная личность времен норвежской оккупации. Когда ему выносили смертный приговор, возникли споры, однако утверждают, что все-таки приговор был вынесен единогласно.
Сам я, правда, видел Фермера и говорил с ним только один раз. Он достал какую-то бумагу и сказал, что художник Турстейн Турстейнсон уже освобожден. Мы не принимаем всерьез речи подвыпившего художника, решившего высказать о нас свое мнение.
Мы с ним мирно поговорили и решили забыть этот инцидент. В тот раз Фемер показал себя с лучшей стороны. Слава Богу, что я не встречался с ним при других обстоятельствах. А вот с Фелисом я после того иногда встречался уже до последнего дня войны.
Гюнтер Фальк был своего рода миниатюрным изданием Фемера – красивый, дружелюбный, вежливый. У него была любовница норвежка, и я надеюсь, что с ней не произошло ничего страшного.
Позже, уже после войны, когда я ездил с докладами по Германии и Австрии, я встретил трех человек, которых знал во времена оккупации Норвегии. О Мюллере я уже писал, фамилия другого была Нуценбергер, из низших чинов СС, скользкий субъект, от которого я быстро отвязался. И еще – Гюнтер Фальк.
К сожалению, с Фальком я успел только поздороваться. Я попросил его подождать, пока я закончу разговор с журналистами, мне очень хотелось поговорить с ним. Но когда я освободился, он уже исчез – из скромности или от страха, не знаю. Гюнтера Фалька не судили ни в Норвегии, ни в Германии. Это он помогал мне в мелких делах в трудные времена, прятал жалобы людей с пылким воображением, если было нежелательно, чтобы они всплыли в «Гюлдендале», а также доносы о саботаже. Дальше некоего комиссара уголовной полиции Эссера это не шло.
Фальк как-то с глазу на глаз рассказал мне немного о Фелисе, с которым сам же свел меня и которого, по-видимому, хорошо знал, хотя они работали в разных отделах, чему Фальк был, несомненно, рад. Я узнал, что когда молодой Хайнрих Фелис выбирал себе профессию, он сделал неправильный выбор. Ведь начал он с изучения теологии, и только после этого пошел работать в полицию и в гестапо.
– Можешь поверить, ему это было не по душе! – произнес Фальк, словно наивное заклинание. В этих словах звучали безысходность и сострадание и к исполнителю и к жертвам. Товарищество – странная вещь, во времена, когда милосердия не существует, оно часто оказывается прочнее и менее уязвимым, чем любовь. Когда-то они оба были преданные национал-социалисты, и у них сохранилось чувство братства, верности команде, в которой они играли. Принадлежности к обществу посвященных, в котором в те времена не было места сомнению. Лояльность Гюнтера к старшему товарищу и попытка найти смягчающие вину обстоятельства, даже там, где их найти было трудно, выражались хотя бы лозунгом СС – Meine Ehre heisst Treue.
Верность, да, но не дьявольской же системе! Гюнтеру Фальку была не чужда человечность. В конце войны я дал ему два письма, датированные задним числом, написанные на бланке «Гюлдендала». В них я благодарил его за помощь, которую он оказывал мне вопреки инструкциям. Он обрадовался. Но использовал ли он когда-нибудь эти письма для своей защиты, я не знаю, скорее всего, они ему не понадобились.
Мои встречи с Фелисом были совсем иными, в них не было той доверительности, которая отличала мою связь с Гюнтером Фальком, несмотря на то, что Фелис, благодаря своим возможностям, делал для нас очень много.
Он был высокий, худой, белокурый, лицо красное, и у него на манер немецких военных были выстрижены виски. Круглая голова венчала фигуру – довольно плоский череп, казалось, был единственным его минусом, ибо у нордического идеала череп должен быть вытянутым.
Первое, что мы замечаем в человеке при встрече, – это его глаза, взгляд. У Фелиса глаза были светло-голубые, проницательные и красные от недостатка сна. Таково было мое первое впечатление, и в дальнейшем оно не изменилось. Глаза у него действительно были воспалены, очков он не носил, и, наверное, зря.
Гюнтер Фальк говорил мне, что Фелис женат или просто живет с одной норвежкой, и у них есть ребенок. Сам Фелис об этом ни разу даже не заикнулся. Эти люди, безусловно, были очень одиноки в своей деятельности, их дела сеяли страх даже в рядах соотечественников в рейхскомиссариате. Внешне все они были разные. Лично я не видел в Фелисе ничего наводящего ужас, он всегда улыбался и, если мог, старался помочь. Чего нельзя было сказать о типе, занимавшем кабинет напротив на том же этаже. Имя того типа было Бём, и о своей неприятной встрече с ним я расскажу чуть позже.
Так получилось, что я, и не я один, только после конца войны узнали в полном объеме про все злодейства, которые приписывались Фелису, Фемеру и их подчиненным. Я с трудом поверил этим слухам и даже откровенным заверениям, когда речь заходила, к примеру, о пытках. Даже постоянные слушатели Лондонского радио, насколько я помню, не были подробно извещены об этом. Или я просто отстранялся от всего? Не знаю. Но это, разумеется, ни в какой мере не облегчало положения арестованных. Я обращался к Фелису в тех случаях, когда считал, что это может привести к положительному результату и человека, за которого я прошу, помилуют. Был своего рода связующим звеном между отцом с одной стороны и родственниками и адвокатами осужденных – с другой.
Я уже говорил, Фелис был горд, как петух, благожелательностью, которой он, по его мнению, добился у моего отца под носом Мюллера и СС. Об этом «завоевании» не знал даже Тербовен. Во время одной из моих первых встреч с Фелисом он с поразительной откровенностью дал мне понять, что у него не слишком хорошие отношения с рейхскомиссаром, и что он, собственно, не поддерживает твердую линию Тербовена. Тербовен был всегда непреклонен, когда заходила речь о помиловании, неважно, кого это касалось, и Фелис просил меня содействовать тому, чтобы в самых важных случаях прошения отца направлялись непосредственно в канцелярию Гитлера, то есть Гитлеру лично.
Мне не хочется слишком много и подробно писать об этом. Во-первых, у меня под рукой нет достаточно материалов, да и нет сил копаться в них. Я их не собирал, это уже сделали Альберт Визенер, Торкиль Хансен и другие {126} , и материалы эти доступны, хотя сказано еще далеко не все.
Во-вторых, редактор газеты «Вердене Ганг» Тим Греве в свое время счел нужным попрекнуть меня тем, что, упоминая о нескольких удачных заступничествах, я незаслуженно обременяю помилованных чувством благодарности, которую они должны испытывать к семье Гамсуна… Да-да, с тех пор прошло немало лет, я больше не обращаю внимания на такие вещи. Но в давние времена существовал красивый обычай благодарить и за более незначительные услуги.
И тем не менее, совсем не писать об этом мне тоже не хочется, хотя из чувства такта я не стану называть имена. В этой связи я думаю не только об отце, но особенно о матери. Никто после окончания войны не был столь превратно понят… люди, сбитые с толку желанием простить величайшего писателя Норвегии, винили во всем его жену.
В другой книге я коротко описал наше с ней посещение Тербовена, подготовка к которому заняла много времени и у нее и у меня. Маме пришлось на поезде приехать в Осло, мне – вести переговоры с Фелисом. Весной 1944 года все это было непросто. Движение Сопротивления создавало немцам многие трудности, и обе стороны ожесточенно нападали друг на друга. В Сёрланне была арестована группа норвежцев, всех приговорили к смерти. Некоторые дни были особенно тяжелы, и мне хочется рассказать о том, что прочно осело у меня в памяти.
По-видимому, отец уже почти использовал свою «квоту» у Гитлера, мы напрасно ждали сообщения из Германии. Но мама все же могла попробовать чего-то добиться у Тербовена, поскольку приняла участие в одном приеме полтора года назад, после того, как рейхскомиссар освободил Грига. Она получала обращения от знакомых и незнакомых, осужденные жили по всему Сёрланну, мне тоже без конца звонили. Особенно трудно было утешить сестру одного молодого человека из Гримстада, которого я знал еще в детстве, потому что в то время я знал, что мы уже опоздали.Накануне мы с мамой уже побывали у Тербовена и почти ничего не добились. Но позвольте рассказать все по порядку. Все началось со встречи в отеле «Континенталь», куда пришла мать одного из осужденных. Мы долго разговаривали с нею, как обычно со всеми, кто к нам обращался. Я получил сообщение от Фелиса, что рейхскомиссар согласен нас принять, и за мной с мамой приехал автомобиль. На шофере была немецкая военная форма, и рядом с ним сидел кто-то в штатском. Пока мы здоровались, вскинув вверх руку, оказалось, что я уже встречал этого человека в штатском, но тогда на нем была форма, и это было на последнем Jul-Feier.Этот маленький неприметный человек оказался никем иным, как шефом СС штурмбаннфюрером Гансом Латцой – судьей, который судил всех по законам военного времени.
Латца выглядел мрачным и вообще не был расположен к поездке в Скаугум. Трудно разговаривать с человеком, который сидит к тебе спиной и лишь пару раз из вежливости повернул к тебе голову и что-то буркнул. Поездка в красивый Скаугум казалась из-за этого более длинной и мрачной, чем когда бы то ни было, несмотря на прекрасную погоду и деревья, стоявшие в майской зеленой дымке. Сидя сзади, мы имели возможность наблюдать за сидящими впереди – шофер, высокий, с прямой спиной, в зеленой форме, и рядом Латца, маленький, но тоже стройный, в темном пальто и шляпе. Его профиль, который мы видели, когда он иногда к нам оборачивался, не стоит описания, гладко выбритое обычное лицо, лет тридцать пять – сорок…
Эти люди, избранные Гитлером, редко бывали старыми. В начале войны говорили о «старом майоре и молодом генерале». Фурор тогда производили молодые, надежные, верные фюреру солдаты, вымуштрованные несколько лет назад в рейхсвере и СС. Большинство из них погибло на Востоке, ряды их поредели, и фюреру пришлось иметь дело с генералами, которых он ненавидел. Он был недоволен и Тербовеном, несмотря на то, что тот был «верующим». По мнению фюрера Тербовен совершил несколько тактических ошибок. Возможно, в этом и была разгадка того, почему фюрер в отдельных случаях подписывал помилования осужденным на смерть норвежцам.
Когда мы заняли указанные нам места за круглым столом, который я помнил по прежним визитам, в комнату вошел Тербовен. Отутюженный гражданский костюм, кривоватые ноги, на худом с глубокими складками лице поблескивали очки. Я никогда не видел, чтобы он смеялся или улыбался, за исключением того раза, когда, сидя бок о бок с Квислингом, пел: – Trink, trink!.. Коротко подстриженные серо-бурые усы были тщательно приглажены, рукопожатие было крепкое и короткое, голос тихий – ничего прусского.
Он сел. Был полдень, и он спросил, не хотим ли мы чая или кофе. Он и Латца непрерывно курили. Я тоже взял сигару.
Мы заговорили о деле. Я помню все так, как будто это было вчера, а не сорок пять лет назад: Тербовен и Латца смотрели на нас с мамой с несколько надменным нетерпением, пока мы излагали им свою настоятельную просьбу, умоляя их проявить великодушие. В противном случае горе и ожесточение возобладает во многих домах наших соседей по Сёрланну. Нам казалось, что наши аргументы убедительны.
Всю силу своих чувств мама вложила в рассказ о самых молодых, еще недостаточно зрелых, чтобы предвидеть все последствия своих действий, и об одном ее знакомом учителе, у которого было пятеро детей. От волнения у мамы на глазах выступили слезы, она очень нервничала, но это не произвело на них никакого впечатления. Равно как и мой рассказ о моем друге детства в Гримстаде. Тербовена такие вещи не трогали.
Маме, как я помню, днем всегда нужно было выпить чашку чая, но тут она даже не притронулась к поставленной перед ней чашке. Настроение было совсем не то, что в прошлый раз. Тербовен прочитал нам лекцию о временных трудностях, которые испытывает ныне Германия и которые, благодаря гению фюрера и новому оружию, конечно, будут преодолены, но в настоящее время долг велит ему подавить сопротивление в Норвегии и ответить жестокостью на жестокость. Он пожал плечами:
– Es tut mir leid, gnädige Frau! [54]54
Мне очень жаль, уважаемая сударыня! (нем.).
[Закрыть]
Судья Латца, насколько я помню, в основном молчал, и когда мы с мамой приводили свои доводы и когда Тербовен возражал нам; он курил, пил кофе и листал какие-то документы. Ни мама, ни я не высказали им своего мнения о войне и о ее предполагаемом конце. Но мы видели, как Тербовен выхватил несколько документов из пачки Латцы. Как раз в это время мама прибегла к последнему аргументу:
– Господин рейхскомиссар. Мы пришли к вам прежде всего с просьбой от родственников осужденных, но могу уверить вас, что я пришла также и от имени Кнута Гамсуна. Он потрясен этим приговором!
Не знаю, как именно эти слова подействовали на Тербовена. Его глаза за стеклами очков были по-прежнему холодны, но лицо немного покраснело, когда он снова повторил, отстраненно и равнодушно:
– Мне очень жаль. Но кто знает…
Когда мы встали, чтобы ехать домой, по-видимому, так ничего и не добившись, Тербовен обменялся с Латцой несколькими словами, которых я не разобрал, но в автомобиле Латца повернулся к нам и сказал:
– Посмотрим, нельзя ли изменить приговор двум самым молодым.
Год спустя, пока я ждал, когда смогу отбыть определенное мне судом девятимесячное тюремное заключение, я случайно зашел посмотреть новости в кинотеатре на улице Карла Юхана. Здесь иногда можно было увидеть интервью с кем-нибудь из тех молодых, кого удалось спасти в тот раз. Мне было приятно видеть этого человека в полном здравии. Он говорил: да, его помиловали, ведь он доверил свою судьбу Господу Богу…
37
Презрение к человеку? Аксель Сандемусе сказал однажды, когда мы говорили с ним на эту тему, что в таком случае следует презирать и самого себя. И в этом он несомненно прав, он часто презирал себя, такой уж он был честный и такой бескомпромиссный, – но всему есть границы. Он присвоил себе право почти бескомпромиссной неприязни к некоторым феноменам жизни, и, таким образом, к людям.
Я знал его с середины тридцатых годов. Первый раз, когда я поздоровался с ним и назвал свое имя, он подозрительно спросил:
– Надеюсь, вы из настоящих?
Он хотел убедиться, что я не из тех родственников отца, которые пользовались его псевдонимом – Гамсун, опустив букву «д» в фамилии Гамсунд. Сандемусе, по его словам, был знаком с отцовским племянником, сыном его брата, которому отец даже заплатил, чтобы тот отказался от этого имени. Сандемусе был безжалостен в характеристиках этого человека: оказалось, что ему весьма многое известно об этом нашумевшем «деле о фамилии». Деле, о котором я больше не буду писать, только приведу несколько строчек, показывающих, как серьезно к этому относился отец:
«Уважаемый Суд поймет уже по первому моему обращению, как давят на меня люди, желающие присосаться ко мне. Они хотят заставить меня прикрыть своим именем их преступление, денежную аферу, обман отеля. Я несколько раз говорил своим близким, что хотел бы убежать от своей фамилии…»
Получив определенную сумму, племянник отца взял себе другую фамилию, но не исчез из нашей жизни, позже он не раз пытался вымогать у отца деньги, угрожая ему издать книгу, в которой опозорил бы его. Адвокат отца фру Страй сразу же энергично взялась за дело, и книга этого человека – своего рода воспоминания – была опубликована в каком-то частном издательстве после войны без каких-либо скандальных подробностей, ему нечего было рассказать, из его угрозы ничего не получилось.
Аксель Сандемусе был моим бескорыстным советником и старшим другом и до и после войны. Это поразительно, ведь я не знал почти никого из его окружения. Его талант наставника был неизвестен и не оценен. Кое-кто, наверное, считал, что все должно было сложиться совсем наоборот. Но в начале нашей дружбы Сандемусе часто воодушевлял меня своей верой в мой талант и как писателя и как художника. И я понимал, что это говорится серьезно, уловив трезвый взгляд писателя за блеском его «рентгеновских» очков.
Я сохранил два письма Сандемусе, одно от 1952 года и другое от 1956. В обоих говорится о вещах, вызвавших у него отрицательную реакцию.
Когда осенью 1952 года я издал первую норвежскую версию биографии отца «Кнут Гамсун – мой отец», то подвергся злобным нападкам в газете «Дагбладет». Рецензент обвинял меня в плагиате – я будто бы почерпнул материал из биографии отца, написанной Эйнаром Скавланом в 1929 году. Обвинение было безосновательным, и я раздумывал, не подать ли мне на газету в суд.
От своего доброго советника Сандемусе я получил письмо, из которого и привожу этот отрывок:
«Во-первых: я твердо считаю, что ты должен забыть об этом деле, иначе ты испытаешь на собственной шкуре – больше, чем когда-либо раньше при других обстоятельствах, – что такое презрение и прочие беды, которые тут же на тебя свалятся.
Кроме того, учти, это не тот случай, когда тебе назначат компетентного судью, и если ты хоть на минуту задумаешься, то поймешь, что в твоем случае самое лучшее помалкивать. Будь уверен, Скавлан это прекрасно знает. Даже не надейся, что против тебя не будут использованы самые подлые и неожиданные обвинения за много месяцев до того, как будет слушаться твое дело, – инсинуации, в которых не разберется ни один суд, потому что тот, у кого мышиная душа, знает, как нужно действовать. Уверяю тебя, ты будешь совершенно беззащитен и окажешься на грани нервного срыва, а рисковать своим душевным здоровьем ради такой малости было бы совсем глупо.
Ты только посмотри: Скавлану недавно исполнилось семьдесят лет. Ты, наверное, заметил, что этому событию было отведено лишь несколько строчек петитом. Он утешился тем, что сам расхвалил себя в передовой „Дагбладет“. Пусть насладится этим сиянием, а ты представь себе, как далеко может зайти неудачливый и обиженный Богом человечек…
Риск проиграть дело в некомпетентном суде, который не в состоянии разобраться в психологических мотивах, весьма велик. Ты, конечно, сразу ответишь мне, что проиграть такое дело невозможно, что в худшем случае газету просто не осудят. Вот тут ты ошибаешься, надо быть реалистом, а именно – тебе могут присудить оплату судебных издержек. Но если этого и не случится, если все ограничится только осуждением газеты, я даже не в состоянии представить себе, как страшно ты будешь очернен, – сильнее, чем раньше, потому что обратиться в суд еще раз ты уже не сможешь.
И не воображай, что они пощадят твою мать, брата с сестрами и твоего покойного отца. Они будут копать и копать…
О самом деле: это полный абсурд, – еще одно совершенно излишнее свидетельство того, какой сухой, какой равнодушный тип этот Скавлан (в этом деле виден не только его палец, но и вся лапа, – и допустить такое в своей собственной газете! – это каждому ясно, даже если бы у него хватило низости и бесстыдства все отрицать).
Когда я прочитал его рецензию, то только покачал головой. Сразу видны мышиные коготки. Я когда-то давно читал книгу Скавлана. Но даже не вспомнил о ней, когда читал твою. То, что там повторяются одни и те же эпизоды, вполне понятно любому взрослому здравомыслящему человеку. Я снова перечитал Скавлана. Обвинения против тебя сущая чепуха. Что там повторяется о йомфру Эушении, меня нисколько не удивляет. Они друг друга стоят.
Я размышляю так: это невозможно. Это могло прийти в голову только такому человеку, как Скавлан. Ты – сын Кнута Гамсуна. Ты знал его сорок лет или сколько там, я не помню. Зачем тебе у кого-то списывать, когда ты пишешь о своем отце? До такого абсурда мог додуматься только совершенно бездушный человек. Я от многих это слышал и сам повторяю: „Послушай, если бы давным-давно была написана книга о твоем отце, о самом близком тебе человеке, и ты сам тоже захотел бы написать о нем, неужели ты стал бы пользоваться таким источником?“
Все только смотрят на меня с недоумением и говорят примерно так: да это же чушь!
Но пишущие люди попадали и будут попадать в подобные переплеты.
Если предположить, что ты действительно списывал со Скавлана, когда писал о своем отце, тогда мы должны считать это контрольной пробой. Скавлан говорит, что ты наивен (его взгляд на мир – это взгляд мыши, не подозревающей о том, что наивность – самая большая человеческая ценность). Но, собственно, при чем тут наивность? Если ты позаимствовал материал у Скавлана, нужно говорить о воровстве или чем-нибудь подобном. В чисто медицинском смысле разговор должен идти о слабоумии или о бездушии разорившегося торговца. Послушай, все это возмутительно, это на грани идиотизма. И ты еще смеешь на это сердиться!
Отнесись к этому абсурду с достоинством. Повернись спиной к этому типу. Больше ничего от тебя требуется. Не поддавайся на провокацию и не говори глупостей…»
Второе письмо я получил после сообщения о том, что лектор Улав Стурстейн в своем докладе позволил личные выпады по адресу семьи Гамсуна, особенно по адресу моей матери. Я цитирую отрывок из этого письма: