Текст книги "Спустя вечность"
Автор книги: Туре Гамсун
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
Однако на пятидесятилетие Сигрид Унсет – 20 мая 1932 года – газета «Афтенпостен» попросила его написать несколько слов о юбилярше, и это слова крестьянина и земледельца:
«Я уже много лет ничего не читаю и не пишу. У меня были другие заботы.
Но однажды у меня была возможность прочитать одну книгу фру Сигрид Унсет, она называлась „Кристин, дочь Лавранса“ – на мой взгляд это одна из лучших книг в мире, во всяком случае, самая совершенная у нас.
Кнут Гамсун».
Читал ли он потом какие-нибудь произведения Сигрид Унсет, я не знаю Он очень удалился от норвежской художественной литературы и стал интересоваться в первую очередь историей и философией.
Одновременно в одном помещении я видел их только один раз, это было в отеле «Бондехейм», в котором мой отец и Сигрид Унсет останавливались, когда приезжали в Осло.
Было время обеда, и в столовой отеля все было хорошо видно. Со щемящим чувством я вспоминаю, что они даже не взглянули друг на друга. Когда она пришла, мы уже уходили. Они проплыли мимо друг друга, «как корабли в море». Мы вышли, и я спросил, видел ли отец, кто это был? Нет, он не заметил. Тогда я сказал, и он как будто немного удивился.
– Так это была Сигрид Унсет? Мне следовало с ней поздороваться!
Это было в тридцатые годы, Гитлер захватил власть в Германии. В «АВС», органе Федреландслагет, было написано, что Сигрид Унсет высказалась положительно о запрете определенной литературы, которая ей не нравилась. Должно быть, это было очень необдуманное высказывание, если только еженедельная газета чего-то не перепутала, потому что Сигрид Унсет никогда не симпатизировала нацизму, и мой отец также отстранялся от подобных запретов. Но Сигрид Унсет фактически испытывала неприязнь ко всему немецкому народу. Ханс говорил мне, что он присутствовал при разговоре с адвокатом Му, который говорил о Максе Тау, о его замечательных качествах и том, что он еврей. На что Сигрид Унсет сказала:
– Да, но теперь-то он немец!
Так же демонстративней и резко, как мой отец высказывался об Англии, Сигрид Унсет высказывала свое отвращение к Германии. Судя по словам Ханса, его мать терпеть не могла Томаса Манна, который на одном банкете в Нью-Йорке во время войны сидел рядом с ней за столом. Она чуть не умерла со скуки!
Не знаю, уменьшилось ли ее отвращение после падения Германии, когда появилась причина выказать свое сострадание и милосердие, которые также были присущи ей в высшей степени. Хотя после всего, что было опубликовано о нацистских злодеяниях, это трудно себе представить.
Что касается судьбы Кнута Гамсуна, тут она была категорична и безжалостна. Она сказала, что о смертной казни не может быть и речи, но что он должен быть строго наказан.
Мне Ханс никогда не высказывал своей точки зрения на такие серьезные темы, и мы редко их обсуждали. Он очень любил творчество моего отца, особенно его юмор в «Бенони», «Сегельфоссе» и в трилогии об Августе. И предпочитал видеть в писателе только писателя.
Вообще, Ханс во многом разделял взгляды своей матери, главным образом, как мне кажется, в юности, когда им обоим пришлось жить в изгнании. Но когда они вернулись в Норвегию и после смерти Сигрид Унсет, последовавшей в 1949 году, у него появился более расхожий взгляд на многие вещи. Неожиданно открылась и его пронизанная юмором терпимость и сердечное расположение. Он не выносил ограниченных тугодумов и умел с серьезнейшим видом их поддеть. Как всякий человек с острым языком он умел самые ядовитые шпильки облечь в невиннейшие слова, что не всегда безболезненно принимали те, кого это касалось.
Ханс, образ которого я попытаюсь нарисовать в дальнейшем, был мне очень близок. Он был моим верным другом и очень талантливым человеком. И Кристианне, его жену, тоже не следует забывать.
Я видел ее несколько раз до войны, когда ее фамилия была еще Дое-Неерос. Стройная, скромная дама, близкая родственница Ханса и Каллы Неерос из Кристиансунна, которые, в свою очередь, были близкими друзьями отца в девяностых годах еще XIX века. Она подарила мне несколько писем отца, написанных Калле из Копенгагена, когда он работал там над «Мистериями», и до сих пор Кристианне и мы с Марианне продолжаем писать друг другу. Она была верной спутницей своего мужа, тут можно твердо сказать – и в радости и в горе, и такой же осталась после его смерти. У нее было много талантов, я назову один: она дотошный знаток и исследователь семейных хроник – не только моего отца. И еще, она собственными силами восстановила дом Гамсунов в Ломе в Гудбрандсдалене на радость любознательным туристам и всем, кто заезжает в те места, где родился отец.
Стареть тяжело, все прошлое кажется таким далеким!
Однако не забывается. В виде душевного противовеса горю, которое встречало меня почти в каждый приезд в Нёрхолм, я с радостью вспоминаю наши с женой поездки в Бьеркебек к Хансу и Кристианне. Там нам всегда были рады, и у нас было много общих интересов. Шутки хозяина дома варьировались в зависимости от обстоятельств или материального положения, которому, впрочем, вряд ли когда-нибудь что-то серьезно угрожало. Эти страхи, типичные для Ханса, отразились в афоризме собственного сочинения: «Существует только два вида горя, одно – из-за отсутствия денег, второе – существующее только в твоем воображении!»
Впрочем, подобная мрачность была у него не в обычае, и если приезжали гости – притом, замечу, желанные, – он тут же веселел и становился гостеприимным хозяином. Если же гости оказывались не столь желанны – к ним относились всякие прихлебатели и некоторые «исследователи» творчества Сигрид Унсет, – Ханс скисал, соблюдал вежливую снисходительность, а потом галантно выпроваживал их за дверь.
Я никогда не забуду наших бесед и споров в их гостиной у открытого очага, которые мы вели год за годом, правда, с перерывом на то время, когда все находились в разных точках земного шара.
Ханс был непревзойденный рассказчик, обладавший тонким чувством стиля, выбор слов у него никогда не был случайным. Он был виртуозом языка, его поклонником, пришедшим из тех невозвратных времен, когда беседа была искусством. Жаль, что ни один из его многочисленных монологов не был записан на пленку. Он был великолепный мастер именно устного общения.
Только один-единственный раз Ханс позволил уговорить себя прочитать лекцию о своей матери. Он попросил стул, поставил его на возвышение. Грузноватый, каким он стал от вкусной пищи и крепких напитков, постанывая и задыхаясь – это был шутливый и обаятельный ритуал, он уселся на этот стул. Закурил свою неизбежную сигарету и без всякой бумажки прочитал зачарованному собранию веселую лекцию о своей знаменитой матери, о ее важности, самонадеянности и других примечательных особенностях.
Только одну короткую записку он оставил нам, и я, пользуясь разрешением, приведу ее:
«Ежегодные обеды моей матери превратились в мучительное испытание. Она, не терпевшая плоских или глупых замечаний, витиеватых комплиментов и всего подобного, тут же становилась недовольной и кислой, и постепенно все разговоры за столом умолкали, слышалось только позвякивание ножей и вилок о тарелки. После одного такого обеда я сказал матери, что, по-моему, ей следует покончить с этими унылыми вакханалиями со множеством блюд. Перейди лучше к тому, что некоторые называют cocktail party, – смешай всякий алкоголь в cocktailsи пусть гости ходят, выпивают и разговаривают друг с другом, посоветовал я ей. Всем это будет намного приятнее.
Мать мрачно посмотрела на меня и твердо изрекла:
– Гостям и не должно быть приятно. Гостей надо кормить!»
Ханс не без иронии называл себя «профессиональным католиком». Самые большие доходы за произведения Сигрид Унсет, не считая норвежских, приходили из католических стран или из тех, где католическая церковь занимала сильные позиции. Поэтому он счел своим долгом отметить это и попросил аудиенции у папы Пия XII. Это произошло летом 1952 года, аудиенция была назначена, и Кристианне описала мне, как это происходило:
«Ханс и наша подруга в Риме, Кис Рибер-Мон, уверяли меня, что папа непогрешим, всегда точен, всегда заранее узнает все о тех, кому собирается дать аудиенцию и великолепно владеет несколькими языками.
В сорокаградусную жару он заставил себя ждать сорок две минуты. Двенадцать человек, которым была назначена аудиенция, стояли и обмахивались своими пригласительными билетами, которые, к счастью, были большие и твердые. Когда папа наконец появился, его сопровождал секретарь, который театрально шептал ему сведения о тех, кто постепенно, один за другим, опускался на колени и целовал папе кольцо. Когда он приблизился к Хансу, секретарь прошептал: „Premio Nobel, Vostra Sanctita“ [62]62
Нобелевская премия, Ваше Святейшество (ит.).
[Закрыть]– и пока Ханс целовал кольцо, папа возложил руку ему на макушку и любезно произнес нараспев: „Ai am so pliset to mit one tet in such a yong heitch as distingisjet imself and is country an troven so much glory!“ [63]63
«Рад познакомиться с человеком, который в столь юном возрасте отличился сам и прославил свою страну!» (англ. искаж.).
[Закрыть]– И всезнающий полиглот папа проследовал дальше.И когда мы уже снова оказались на площади Петра, я выразила свое недовольство тем, что Ханс не протестовал против похвалы, но он весело ответил мне: „Ты с ума сошла, непогрешимой святости нельзя возражать. И благодарить ее тоже нельзя, папа выше человеческих критериев вежливости. Однако я должен был поблагодарить его за премию, благодаря которой мне не приходится тяжко трудиться.
А сейчас пойдем и отпразднуем это ледяным виски с содовой!“»
Можно собрать много веселых историй о Хансе, где он фигурирует в качестве сына художника Сварстада и писательницы Сигрид Унсет. И я совершенно уверен, что он как человек светский и как собеседник был куда более интересен, чем его отец и мать вместе взятые. Но воспоминание об этом никогда не затмит того, каким человеком он был в жизни. Конечно, он был веселым, находчивым, задиристым, но только под настроение. Потом у него вновь могла начаться хандра, вызванная разными причинами, часто переживаниями за отца, которого он очень любил и ценил как художника. Ханс страдал от того, что критика и публика, по его мнению, не оценили Сварстада по заслугам. Эта горечь часто выражалась в презрении ко всему модернизму. Иногда нам с Марианне приходилось сидеть целую ночь и, скрывая собственное мнение, выслушивать его рассуждения об абстрактной живописи. Он мог уступить немного лишь в том случае, если дело касалось личной дружбы. Иаков Вейдеманн был другом дома, а как художника его терпели, благодаря его ранним натуралистическим работам, которые показывали, что он действительно талантлив! К друзьям Ханс был очень снисходителен.
Сам он был одарен во всех отношениях, и в интеллектуальном и в художественном. Был любителем литературных жанров, и устных и письменных. Я читал его стихи, всегда оригинальные и высокого качества, он писал статьи, которые потом долго обсуждались, и написал две одноактных замечательно скомпонованных пьесы из истории Англии XVII века. Их давно уже следовало поставить.
Но, к сожалению, не все люди в состоянии полностью реализовать свои способности. В темные периоды Ханса охватывал страх перед жизнью, которая с детства представала перед ним в самых разных своих проявлениях. Он достиг того, чего достиг, но сумел принести много радости людям, а, как сказал поэт, больше этого нет ничего…
Одним из современников Сварстада был более молодой художник Хенрик Сёренсен. Едва ли они были друзьями, но и откровенными врагами тоже не были – особенно в то время, когда Хенрик Сёренсен играл главную роль в норвежском искусстве, а это длилось долго. Несогласие между ними выражалось скорее в переписке и в газетных статьях. Хансу очень нравились телемаркские лирические пейзажи Хенрика Сёренсена – все, что не было абстрактным, было уже хорошим. И он особенно благоволил Сёренсену за то, что тот был противником этого вида искусства.
Однако близко я познакомился с Сёренсеном не через Ханса, а через Марианне. Она еще в художественной школе привлекла к себе внимание «Сёрена», как все его звали, и много лет, будучи одновременно его ученицей, позировала ему для его «портретов Марианне».
Как я уже говорил, впервые я встретил Сёрена на моей первой персональной выставке в Союзе художников весной 1940 года. Он любил давать людям прозвища. Меня он дружески называл «Подснежником в норвежском искусстве», что не помешало ему стащить одну мою картину, которую я с удовольствием подарил бы ему сам, если бы он меня попросил.
Но потом в страну пришли немцы, и однажды в начале оккупации меня вызвали к Сёрену в Ратушу по поводу какого-то не очень важного ареста. Он как раз тогда писал в Ратуше свои большие панно. Я пошел с ним в его городскую квартиру, где познакомился с его женой Гудрун и сыном Свеном Улюфом, ставшим впоследствии профессором, специалистом по ядерной физике.
Но, как я уже сказал, близко мы с ним знакомы не были. О том, чтобы мы сблизились, позаботилась Марианне. Мы тогда были молодожены, а мне в послевоенные годы было трудно наладить связи с художниками – ведь только после 1948 года я получил разрешение выставить свои работы на Государственной осенней выставке. Даже Сёрен считал, что Марианне проявила большую смелость, выйдя за меня замуж.
Марианне привела меня в мастерскую Сёрена и в Ратушу и, позже, в маленькую мастерскую на улице Профессора Даля, где они работали вместе и где Марианне написала тот портрет своего учителя, который теперь висит в городском музее живописи Лиллестрёмма. Лучший из моих портретов, говорил Сёрен, и Марианне по праву этим гордилась.
В последующие годы и до самой его смерти в 1962 году мы часто собирались у Сёрена. Мы писали с натуры в окрестностях Холмсбю, где у него был летний домик, писали и рисовали. И одно время у нас было постоянное место в мастерской Вилли Мидельфарта в Осло, где мы главным образом писали этюды. Это было хорошее и плодотворное время – и для Марианне и для меня, и написанные тогда этюды стали основой наших будущих выставок.
Описать внешность Сёрена очень легко, но проникнуть в глубину – трудно. Это сделали другие, и я не стану заниматься этим больше, чем необходимо для этой книги. Он был человек настроения и вместе с тем хороший организатор, художник, который не только ограничил чуждые влияния в определенном кругу, но и на несколько десятилетий оставил свой колорит в жизни норвежской живописи. Общение с ним, как и большинство близко знавших его людей, я запомнил навсегда. Его импульсивная теплота и желание помочь подоспели именно тогда, когда я больше всего в них нуждался. И когда я сегодня прохожу по Национальной галерее или в Холмсбю по музею памяти, устроенному его сыном Свеном Улюфом Сёренсеном, я всегда ощущаю его близость.
В то время, начиная с 1955 года, я регулярно ездил с докладами по Германии и нередко по тем же городам, где когда-то выступала моя мать. И для нее, и для меня это был тяжелый труд, но нас обоих заставляла необходимость заработать немного денег. И я неизменно убеждался, что интерес к творчеству Кнута Гамсуна, и не меньший к тому, как сложилась его судьба, был все еще жив.
Однако я вернусь обратно в Норвегию и в Нёрхолм, к тем годам, начиная с которых, дойду уже до конца. Годы, которые со всеми своими неприятностями, черными днями и редкими просветами на горизонте длились вплоть до смерти мамы. Я попробую восстановить их, хотя и с промежутками во времени, приводя выдержки из многочисленных маминых писем. Они позволят воспроизвести картину событий и атмосферу и подведут к границе между главной темой этой книги и повествованием о последней части моей дальнейшей жизни.
«5.1.1955.
Звонила фру Страй… Она сказала, что продано три тысячи экземпляров собрания Гамсуна и что Григ крайне разочарован. А чего он ждал? Зачем ему понадобилось убивать Кнута Гамсуна? Даже всемогущему Григу нелегко снова оживить эти „останки“!»
Мы с Арилдом дружили с писательницей Рагнхильд Фёрнли {135} , эта дружба выстояла даже в самые суровые времена. Я часто советовался с нею и во время оккупации и после. И она и ее сыновья участвовали в движении Сопротивления.
Я приведу отрывок из письма, которое ей написала мама. Рагнхильд Фёрнли показала его мне, она была в полном отчаянии:
«19.1.1956.
…Спорить о политике совершенно бесполезно. Ведь я, начиная с 1945 года, почти не имела возможности познакомиться с точкой зрения Ваших единомышленников на эти вещи. Тогда как Вы, конечно, никогда не читали ничего нашего. Во-первых, потому что пресса была унифицирована. Но также и потому, что в наших рядах не было ни одного крупного литератора, который мог бы представить точку зрения проигравших. Если бы у нас в эти годы был молодой Кнут Гамсун, я думаю, многое выглядело бы иначе… Мне кажется, Хуль прав, бесполезно сейчас выдвигать на первый план дело Гамсуна. Во всяком случае, пока жив ныне правящий король. С его стороны было бы слишком благородно после возвращения в Норвегию использовать свое влияние на благо добра и любви к человеку. У него была такая возможность, ему были даны многие полномочия, но даже он на первое место поставил месть».
Приговор Верховного суда по делу Кнута Гамсуна, предполагалось опубликовать в Голландии, приурочив это к изданию его книг. Потом от этого отказались, но мама пишет:
«31.10.1956.
Я буду решительно протестовать против этого. Должен же быть предел моему терпению! Там черным по белому написано, что жена и дети (в данном случае Эллинор, она одна жила дома) отказывались сообщать ему правду, которую передавали по радио. Впрочем, ты все это знаешь. То, что говорят про меня в связи с Кнутом Гамсуном, – это бессовестная ложь. Он сам не желал слушать, когда я хотела что-нибудь рассказать ему. Он предупреждающе поднимал руку и говорил, что для него „это разрушит то, что в газетах“. Когда я несколько раз пыталась рассказать ему, что передает шведское радио, он страшно сердился и обвинял меня в том, что я слушаю Англию».
«12.12.1956.
Каждый день Брит встает в половине седьмого утра, топит все печи, занимается детьми, готовит завтрак на всех. Потом целый день ходит по дому, готовит, стирает, штопает и гладит – короче говоря, она стала незаменимой. Арилд ходит мрачнее тучи, он очень угнетен нашим положением».
У нее было много огорчений. Материальные, наверное, особенно ее угнетали. Среди множества попыток вывести Нёрхолм из критического положения было решено открыть в усадьбе музей Гамсуна и пускать посетителей за умеренную плату.
В течение двадцати пяти лет Нёрхолм вместе с Хижиной Писателя каждое лето был желанным местом паломничества, потому что за эти трудные годы люди не потеряли интереса к Гамсуну и его творчеству и охотно посещали музей. Если меня не было в Сёрвике или Нёрхолме, мне регулярно присылали отчеты. В начале, когда решение было только принято, мама еще колебалась:
«1.2.1957.
С тяжелым сердцем я впускаю сюда и Бога и кого бы то ни было. Все это никак не соответствует папиному желанию. Но его желанию не соответствовал бы и наш отъезд из Нёрхолма, который находится в страшном запустении, хотя и надеюсь, что мы сможем спасти его для потомков…»
«8.7.1957.
Анне Мария приехала очень довольная и тут же принялась всем все показывать. Она умеет рассказать и про гостиные и про Хижину Писателя и потом помогает всюду, где требуется ее помощь. Она такая добрая, такая хорошенькая и всем нравится…»
«1.11.1957.
…Как видишь, этот лектор Стурстейн продолжает регулярно поносить меня. Я тут же позвонила Сигрид, чтобы узнать подробности. Собрание состоялось в „Фритт Форуме“… Странно, что этому полусумасшедшему алкоголику позволяют травить меня, как только его выпускают из клиники. Разве у нас нет закона, защищающего покой и неприкосновенность частной жизни? Ведь он нападает не на мои политические или всякие другие взгляды. Его интересуют только мои супружеские отношения.Неужели никто не может защитить меня от него? Как видишь, там присутствовал и Визенер. Сигрид Страй сказала, что он долго выступал в мою защиту, – за что я ему страшно благодарна, он единственный в этом сборище имеет хотя бы слабое представление обо мне, как о человеке. Не можешь ли ты заглянуть к В. и узнать, как долго этому безумцу будет позволено продолжать?.. Все лето он, пьяный, болтался в Гримстаде и собирался исследовать Гамсуна при поддержке Нансеновского фонда. Показаться нам на глаза он не смеет. И, конечно, сам был изрядно подавлен сложившимся положением, если верить персоналу отеля…»
Чувствуя себя загнанной и официальными кругами и частными лицами, мама тем не менее вполне ясно сознавала, какая несправедливость, по ее мнению, совершалась также и по отношению к другим людям. Она не всегда рассказывала мне о предпринимаемых ею действиях и иногда удивляла меня своими поступками. Например, письмом епископу Бергграву. Ее письмо и ответ епископа я прочитал, когда переписка между ними уже была закончена.
«Господин епископ Эйвинд Бергграв.
Мир полон нерешенных проблем, и та проблема, о которой я не могу не написать Вам, не относится к самым важным. Но для меня как матери и бабушки, она, между тем, превосходит все остальные.
Я очень стара, и Вам, насколько мне известно, примерно, столько же лет, сколько мне. Мы оба уже сидим в камере для смертников, и прийти за нами теперь могут в любую минуту. Это наше общее положение и заставляет меня писать Вам, лелея небольшую надежду, что Вы задумаетесь над моим обращением.
Как Вам, безусловно, известно, Вы несете большую ответственность за то, что „правовое сознание народа“ так сильно сбилось с пути после 1945 года. Имея за спиной самый высший авторитет, авторитет церкви, людям проще следовать закону ненависти и мести вместо Евангелия любви. Неужели, по-Вашему, было необходимо, чтобы тысячи обычных хороших людей, часто очень достойных людей, были затоптаны в грязь? Я не стану распространяться на эту тему, я верю, что Вам неизвестно, какие недостойные формы принимало преследование, эта расправа над нами, имевшими другую точку зрения на ситуацию и другое политическое мнение, не такое, как победители.
Но сегодня – разве не выявилось достаточно много фактов и новых оценок, связанных с 9 апреля, чтобы у Вас появились основания пересмотреть вердикт Вашего Народного суда над НС?
Я говорю не о себе, мне семьдесят шесть лет. Но я думаю о всех тех детях, к которым относятся и мои восемь любимых внуков и которых теперь в школе будут учить презирать своих родителей, бабушек и дедушек, на которых они привыкли смотреть снизу вверх и, может быть, не без основания. Это создает разлад в детских душах, и с этим разладом им придется жить всю жизнь., что, безусловно, отразится на их характере, ведь все зависит от основ, которые в них заложены. Они могут превратиться в людей враждебных обществу.
На меня произвело сильное впечатление, что Халвдан Кут в написанной им книге так далеко зашел в своей исповеди. Бывший министр иностранных дел не пострадает от этого как человек.
Я твердо верю, что если бы Вы нашли возможным признать, что в тот раз перегнули палку, то тоже много выиграли бы от этого, учитывая историческую перспективу. Потому что доверие к послевоенным процессам сильно поколеблено.
И наконец главное.
Может быть, Вы тогда смелее встретили бы последний предстоящий нам процесс? Потому что первая и главная заповедь – это заповедь о любви.
Я прошу Вас не обижаться на это письмо. Я не могла не написать Вам, я пыталась писать как можно короче, чтобы не утомить Вас своими аргументами. Воистину епископу приходится читать слишком много и потому на сегодня хватит.
С уважениемМария Гамсун».
Она получила следующий ответ из Осло, датированный 8 января 1958.
«Уважаемая фру Мария Гамсун.
Вы, наверное, понимаете, что все эти годы я получаю множество писем (и личных обращений) от прежних членов НС, которые пытаются наставить меня на путь истинный, но ни одно из этих писем не было написано в таком благородном тоне и так сдержанно, как Ваше. Вы просите меня „не обижаться“. Напротив! Мне было очень приятно.
Я отвечаю Вам так, как это было со мной. В то время, когда нападки на меня особенно ожесточились, я попросил одного разгневанного человека прочитать то, что я написал в 1945 году, и честно сказать мне, над чем мне следует задуматься и, может быть, „взять свои слова назад“. Его ответ не был для меня решающим, но он укрепил мое убеждение, что я не могу и не должен ничего брать обратно. Это должно остаться, пусть бы мне и грозила смерть.
Это вовсе не означает, будто я считаю, что послевоенные процессы во всех частях страны были проведены справедливо. Я сам в свое время обращался к властям и предлагал проверить материалы, которые несчастные члены НС предоставляли мне. Но не будем возвращаться к этой грустной главе. Вы правы, говоря, что ответственность лежит в том числе и на мне.
…А теперь о другом: я должен был написать Вам уже давно. Когда я прочитал Ваши воспоминания о Вашем детстве, мне показалось, что я знаю Вас так хорошо, что могу написать и поблагодарить Вас. Меня обогатила Ваша книга, в том числе и Вашей манерой письма.
Вы на три года старше меня, но все-таки я гораздо ближе к границе, чем Вы – со всеми недугами и болезнями, от которых сейчас лечусь. Новый год принес некоторые улучшения, так что я надеюсь на будущее.
Разрешите мне также пожелать Вам всего хорошего в этом Новом году.
С уважениемЭйвинд Бергграв».
Продолжения переписки, которого, мама, возможно, ждала в надежде наставить епископа на путь истинный, не состоялось. Через год Бергграв умер.
Теперь она работала над второй книгой своих мемуаров – «Под золотым дождем». Издательство «Аскехауг» заняло осторожную позицию, и консультант Евгения Хьелланн рекомендовала некоторые сокращения. Реакция мамы: «Мне жалко книгу, ведь я уже никогда не смогу написать так, как того требует мое сердце!»
«12.5.1959.
…Холмесланд звонил сегодня в десять вечера – в последнее время он был в разъездах и поэтому не ответил мне о книге. Он хочет приехать сюда и поговорить со мной в ближайшую пятницу. Книга выйдет, но есть несколько пунктов… Я сказала, что не могу больше ничего вычеркивать. Он считает, что это всего несколько мелочей. Ну, увидим. Мне кажется, что они уж слишком сильно на меня давят, если сам директор издательства собирается приехать, полагая, что за время ожидания я стану более покладистой…»
Маму мучил ревматизм в коленях. Ее положили в Ревматологическую больницу в Кристиансанне. Как бывало не раз, она беспокоилась о внуках, как больших, так и маленьких. Моя старшая дочь Анне Мария уехала в Мюнхен, в Дёрнеринститут, где училась всему, что связано с реставрацией живописи. Но вообще мама охладела к немцам за последнее время. «Пауль Лист Ферлаг» не решался издать «Под золотым дождем», несмотря на международный успех первой книги – «Радуги».
«3.12.1959.
Я так нервничаю за Анне Марию, но надеюсь, все будет хорошо. Еще больше я страшусь за Инге, даже сказать тебе не могу, как мне страшно. Лейф, напротив, сосредоточил весь свой интерес на спорте. За Лейфа я не боюсь. И маленький Тургейр еще нежится в гнездышке материнской и отцовской любви, так что опасность ему не угрожает…
Проклятые немцы! Мелочный, близорукий и к тому же самый трусливый народ на свете!..»
«11.12.1959.
Спасибо за письмо к Лангену. Но когда я в „Сегельфосс Тиденде“ прочитала высказывания теперешнего немецкого посла о статусе Гамсуна в Норвегии, мне стало понятнее решение „Лист Ферлага“. Должна сказать, что от той Германии, за которую боролся Гамсун, уже почти ничего не осталось!..»
Три туристических поездки в Испанию в это время и немного позже вместе со мной и Марианне, которую мама очень любила, как будто немного облегчили ей жизнь. Она почувствовала прилив сил: «я еще на что-нибудь пригожусь!» Я с радостью думаю о том, что у нас была возможность позволить ей совершить эти поездки. Свое восьмидесятилетие она отметила вместе с нами в Торремолиносе и вместе с писателем Карлом Бьярнхофом выступала по датскому радио.
В 1962 году «Гюлдендал» издал действительно первую книгу Кнута Гамсуна, выпущенную им еще до «Голода», – «О духовной жизни современной Америки», с предисловием, которое я написал специально для этого издания. Сам отец не особенно ценил эту книгу и не хотел включать ее в собрание сочинений. Но мама была довольна этим изданием и писала: «Еще в 1909 году, когда я жила в меблированной комнате на Кейсерсгатен III и у меня стояли старые папины плетеные полки для книг, он сам был в восторге от этой книги. Однажды он снял ее и со смехом сказал, что я непременно должна ее прочитать, – „поверь мне, она очень смешная!“ А когда он переменил свое мнение об этой книге, мне сказать трудно».
«Осень 1963 (без даты).
…Вчера у нас в гостях был Енс Бьёрнебу со своей очаровательной семьей. Они приехали в половине первого и пробыли весь день – к сожалению, домой они уехали наверняка голодные, не удовлетворив своего зверского аппетита. Они купили себе грузовик, который переоборудовали так, чтобы в нем можно было жить. Потолок высокий, можно стоять во весь рост. Они еще не совсем его обустроили, но там будет и плита, чтобы готовить, и спальные места. Они навещали мать Енса в Кристиансанне. С ними было так весело, две старшие девочки очень хорошенькие и милые, не говоря уже о малютке Терезе».
Эсбен, сын Арилда и Брит, погиб в автомобильной катастрофе 20 января 1964 года. Ни бабушка, ни родители так и не смогли оправиться после его смерти. Он должен был получить в наследство Нёрхолм, был добрый и всегда старался помочь. Эсбен только что закончил Сельскохозяйственную школу в Холте, и когда произошло несчастье, собирался на военную службу.
«9.2.1964.
Арилд сидит у телевизора вместе со всеми, но часто, пользуясь темнотой, плачет. Мне кажется, что Эсбен еще здесь, с нами, я как будто чувствую, что он ходит по двору и слежу за ним глазами. Потом думаю: что он подумал бы о нас, если бы увидел, как мы сидим у телевизора и даже не разговариваем о нем?..»
«12.3.1964.
…Сердечное спасибо тебе за письмо от Инге, ты такой добрый – посылаешь мне все, что может поддержать меня! Судя по письму, она уже преодолела кризис переходного возраста. Надеюсь и верю, что и тебе тоже будущее твоего искусства покажется теперь светлее. Сесилия писала: он должен стать одним из великих.Она продолжает заниматься живописью, у бедняжки Ии была такая трагическая жизнь, но надеюсь, что Микаэль обеспечит ей теперь более спокойное существование. Однако все упирается в деньги…
Только что звонил Юлиус Хоуген. Он хочет, чтобы телевидение приехало к нам не позднее июня. Если я к тому времени буду в состоянии принять в этом участие… Интересно, платят ли за такое участие в передаче? Получил ли что-нибудь Монрад Йохансен или должен был сам заплатить?»
«4.8.1964.
Вы уехали, и я даже не смогла как следует попрощаться с детьми, которых, быть может, уже больше никогда не увижу. Мне их всех так не хватает, особенно малышей. Здесь все уже взрослые. Передайте привет Тургейру, он такой добрый и умный. Регина не нуждается ни в каких приветах, она меня не помнит. Никак не могу заставить себя выровнять следы Тургейра на длинной клумбе, через которую он хотел перепрыгнуть… Мы, как обычно, подняли флаг – единственный раз в году. Сгнивший флагшток выдержал еще раз… Заходил Тведт, милый, как всегда, говорил, что собирается в „Аскехауг“…»
В последние два года жизни мама иногда посылала в газету «Моргенбладет» статьи под названием: «Письма из моей норы», которые она писала у себя наверху, где были написаны также ее детские книги, стихи и обе книги воспоминаний. Письма были встречены доброжелательно, написаны они были блестяще, иногда даже с юмором. Но они не всегда позволяли почувствовать горе и грусть, которые не оставляли маму после смерти Эсбена. Мне она пишет на день рождения: