355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Туре Гамсун » Спустя вечность » Текст книги (страница 6)
Спустя вечность
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:06

Текст книги "Спустя вечность"


Автор книги: Туре Гамсун



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)

Через некоторое время я снова увидел его. Он сидел на пне у дороги. Может, он надеялся, что кто-нибудь довезет его до Гримстада? Поскольку этот иностранец немного говорил по-норвежски, мне захотелось с ним поболтать. Я вышел за ворота и подошел к нему. Он смотрел на наш дом, и по лицу у него текли слезы.

Я побежал к маме, которая работала в саду. Незнакомца пригласили выпить соку с печеньем. И он прожил у нас все лето. Это был швейцарский поэт Герман Хильтбрюннер.

Теперь-то мне понятно, почему отец в тот раз его не принял. В письме к немцу Вальтеру Берендсону {54} , который работал над его биографией, отец писал:

«Герман Хильтбрюннер приехал ко мне еще начинающим поэтом, но отнюдь не для того, чтобы писать обо мне, может быть, он сидел и писал стихи, не знаю, я сам был слишком занят работой, пока он жил у нас».

Отец, безусловно, вспомнил, что тоже попадал в юности в подобное положение, когда тоже будучи молодым поэтом, нуждался в понимании и сочувствии. Однако если бы Хильтбрюннер не подружился сразу с нами, детьми, не научил бы нас новым играм, итальянским ругательствам, не ловил с нами рыбу в Нёрхолмскилене и не ходил со мной в лес, тщетно стараясь подстрелить крупную дичь, его пребывание в нашем доме было бы намного короче. Герман не только писал стихи, еще он переводил на немецкий «Последнюю главу», и я помню, что мама помогала ему, объясняя трудные гамсуновские слова и обороты. Ну а стихи свои он исполнял перед нами на весьма причудливом норвежском и с большим пафосом. Мы очень смеялись, и над исполнением и над содержанием. Очевидно, это была шутка, задуманная, чтобы развлечь нас. Хотя, кто ее знает эту современную лирику…

Насколько я помню, Хильтбрюннер ни разу не разговаривал с отцом на литературные темы, только если речь об этом заходила сама собой. И, к счастью, он никогда не напомнил отцу тех «глупых слов», которыми отец охарактеризовал Швейцарию в своем романе «Последняя радость» {55} . Вполне возможно, что и отца немного мучила совесть, что тоже способствовало их добрым отношениям. Во всяком случае, я думаю, что Хильтбрюннер благодаря своей сдержанности и такту сумел завоевать расположение отца и узнал его как человека и художника гораздо лучше, чем надеялся, отправляясь в Норвегию.

О личных отношениях отца с другими писателями в эти годы я, собственно, почти ничего не знаю, в основном, они обменивались письмами. Из друзей молодости уже почти никого не осталось. Он пережил всех, потому что они, по меркам нашего времени, умерли «в расцвете сил».

С конца двадцатых годов – теперь я забегаю немного вперед – у меня сохранилось яркое воспоминание об одном случае, связывавшем отца с цветом норвежской поэзии.

…Однажды летом отец взял нас с братом в Осло и, по обыкновению, повел обедать в Зеркальный зал «Гранд отеля». Он любил это «Зеркало», там было светло.Ему претили заведения с так называемой атмосферой – полумраком и свечами на столах. Зато были по душе залы, где играла музыка и на стенах плясали рефлексы света. Он сидел приставив ладонь к уху даже среди оживленного общества, и слушал, как оркестр только ради него исполняет его любимую «La Paloma» – народную кубинскую песню о голубке, которая, перелетев через море, доставила весточку любимой героя. Отец всегда испытывал потребность в свете, может быть, она уходила корнями в его мрачное и темное детство, в воспоминания о звучном псалме Грундтвига: «По нам, детям света, видно, что ночь истекла» {56} . Я помню, как в особо торжественные минуты он цитировал эти строки.

Обычно отец мало говорил за едой из-за усиливающейся глухоты. Нам было трудно кричать ему в ухо, и он смирился с нашим молчанием, хотя порой это не позволяло ему быть в «курсе событий», и с возрастом он все больше страдал от этого.

Однако в тот день в «Зеркале» ничто особенно не привлекало его внимания. Мы спокойно обедали, музыка играла, и гостей было немного.

Вдруг недалеко от нас раздался громкий голос, и довольно высокий мужчина в сером костюме со съехавшим набок галстуком вошел в зал. Он постоял на пороге, увидел нас и раскатисто воскликнул:

– Гамсун! – И направился к нам нетвердым шагом.

Вскоре он уже стоял у нашего столика, опираясь о него. Тогда отец сказал чуть дрожащим голосом, который я так хорошо знал и который появлялся, когда что-то действовало ему на нервы:

– Улаф Булль, разве ты не видишь, что я обедаю со своими сыновьями? Оставь нас в покое!

Все это было трагично и неприятно. Улаф Булль! Мне было восемнадцать лет, я читал его стихи, посвященные отцу, читал его «Эльвиру» {57} и другие произведения, которые по молодости плохо понимал. Я испытывал к нему безграничное почтение и не смел поднять глаз. Улаф отпрянул и глухо произнес:

– Я только хотел с тобой поздороваться.

И ушел, не прибавив больше ни слова.

Мы с Арилдом стерпели бы, если бы крупнейшему норвежскому лирику предложили сесть за наш столик. До сих пор я сожалею, что все так вышло, для нас с Арилдом это была невосполнимая потеря. Да, Булль был типично богемный художник, он жил взахлеб, не жалея себя. Но зато какой художник!

А вот отец терпеть не мог такой бесцеремонности, он был совершенно выбит из колеи появлением Булля и не знал как себя вести.

В двухтомнике Франса Лассона «Улаф Булль. Письма о жизни поэта» {58} я нашел сегодня одно письмо от 1924 года. Очевидно, Булль просил отца замолвить за него словечко, ибо вечно нуждался в деньгах. Не первый раз отец помогал своему коллеге и не последний, но тут он поставил условие:

«Дорогой друг.

Ты не получишь ни эре, прикрываясь моим именем, да и вообще тебе не надо никому объяснять, кто ты и каковы твои заслуги. Ты должен был внять моему прошлогоднему совету и поселиться в каком-нибудь укромном месте, когда ты был на Севере, и там закончить работу. Вот тогда я бы помог тебе и сделал бы это с большой радостью. Ты слишком любишь городскую жизнь, а это мешает тебе работать.

Как только я получу твою книгу, я в тот же день вышлю тебе тысячу крон. Я ведь совсем не такой богач, как пишут в газетах, усадьба – не деньги, я плачу огромные налоги, хотя ежегодно теряю тысячи, поддерживая ее. Присылай свою книгу!

Твой Кнут Гамсун».

Добрый совет Кнута Гамсуна человеку с таким характером – это как об стену горох, и вообще наивно было думать, что Булль им воспользуется. Однако сборник Булля «Звезды» {59} все-таки вышел после восьмилетнего перерыва, и отец тут же выполнил свое обещание. Откуда я это знаю? Никаких письменных доказательств тому не существует. Отец не любил, чтобы его благодарили за помощь, говорить об этом тоже не полагалось. Но я уверен в этом, потому что знаю своего отца.

Насколько мне известно, мама никогда не встречалась с Улафом Буллем, но была знакома с актрисой Трине Глёэрсен, бывшей за ним замужем и, следовательно, – очень несчастной. При всем уважении и восхищении его талантом, мама испытала облегчение, узнав, что Булль, собиравшийся в Нёрхолм вместе с нашим общим другом Хенриком Люндом, не сможет приехать. В данном случае Люнд был на стороне мамы, в присутствии Булля он едва ли мог бы писать портреты. А Люнд был помешан на работе, как никто другой.

Словом, я видел Улафа Булля только в тот раз в «Зеркале». Но разговоров о нем всегда было много и между моими родителями и позже в кругу моих новых знакомых. Его репутация не изменилась. Харалд Григ при мне рассказал отцу об огромных счетах Улафа Булля, присылаемых в издательство из отелей и ресторанов. Всегда холодный и уравновешенный Григ не мог сдержать своего гнева:

– И вечно этот Булль заказывает самые лучшие и дорогие вина!

Да, Улаф Булль при всех своих невзгодах оставался барином – grand seigneur. На одной записке, сочиненной во времена запрета на спиртное, написано: «Я никуда не пойду, если мне не дадут виски». Я понимал отца, хотя он никогда не говорил, что он тоже принимал участие в акциях по спасению Улафа Булля, которые время от времени предпринимались, когда положение его было особенно тяжелым, и отец очень огорчился, узнав о его смерти.

Улаф Булль продержался до сорока девяти лет.

9

Во второй главе я упомянул летний домик в Сёрвике, где мы с женой проводим значительную часть года. И так как я пишу не только о прошлом, Сёрвика тоже попадет в мой рассказ. Это прочно связано с моим детством и моими воспоминаниями.

Дом был построен в несколько этапов, постепенно, после войны. Участок на берегу залива Нёрхолмскилен мне отдал Арилд, когда стал владельцем Нёрхолма.

Первый раз мы с Марианне взялись за лопаты летом 1958 года, вернее, сначала она, потом я. Тогда я собрал немного денег, чтобы сделать фундамент. И лишь спустя целый год у меня появилась возможность продолжить строительство. Наконец был возведен деревянный каркас, покрыта крыша, вырыта канава для водопровода и сточной воды, а еще через несколько лет мы сделали к дому пристройку и столовую, – все это под руководством нашего друга Магнуса Биркеланда. Он опытнейший ремесленник и умелец старой школы, его работа бывает прочна и красива до последнего гвоздя. По необходимости он берет на себя обязанности и водопроводчика и электрика. Никто не помышлял о других помощниках, пока нам не потребовалось построить две мастерских – одну для Марианне, другую для меня. Тут мне пришлось обратиться к не менее опытному человеку и строителю – Антону Эдегорду. Его имя я называю потому, что он был сыном моего старого школьного товарища из Вогснеса. Как много всего возвращается и связывает наши воспоминания воедино.

Может, у меня это наследственное, от отца, который и сам был хорошим плотником, но меня всегда восхищает добротная и безупречная плотницкая работа. Теперь это встречается все реже и реже. Наряду с живописью, я любил заниматься облицовкой, используя для этого природные камни. По ним можно определить разные строительные периоды в Сёрвике, которой я горжусь до сих пор. Как я уже говорил, денег на все сразу у меня не было, поэтому строительство заняло, если не ошибаюсь, лет двадцать, но теперь там все в порядке. И если совершить по заливу небольшую лодочную прогулку, то перед нами как ладони возникнет Нёрхолм с кронами высоких кленов и горными скалами на заднем плане, белый, красивый и совершенно такой же, каким был целую вечность назад.

С течением времени Сёрвика стала нашим с Марианне миром. Старый дом, который стоял здесь раньше, развалился и его снесли. От старой, купленной отцом фермы, остался только колодец. Но скалы, заросшие шиповником, каприфолией и молодыми дубками – те же самые, что и во времена моего детства. Зеленая лужайка спускается к пристани на заливе, она смотрит на фьорд и мелкие шхеры – они прежние, ничто не изменилось. Когда я был ребенком, мама часто приходила сюда через лес, она порой нуждалась в одиночестве, а здесь было тихо и на севере и на юге и, по ее словам, очень красиво! Мы с женой всегда были рады, когда она приходила к нам.

Мы с Марианне оба художники, а теперь к нам присоединилась и наша младшая дочь Регина. Я пишу не семейную хронику, но мне необходимо, чтобы мои близкие попали в эту картину, которая называется Сёрвика и которая так много для нас значит, ибо там покой, безмятежность и работа.

Но живем мы на Канарских островах, где у нас, так сказать, резиденция.Мы живем там с осени до ранней весны, климат на Канарах мягкий, благоприятный для пожилых людей. Мы избавлены от необходимости чистить снег, терпеть холод и ездить на машине по скользким дорогам. Но ведь это не Норвегия! Я художник и, сидя под пальмами, тоскую по зимнему норвежскому свету, темным контрастам и бесконечным нюансам белого. Обычно я возвращаюсь в Норвегию недели за две то того, как растает снег. И я, и жена знаем, что только в своем летнем доме в Сёрвике мы действительно дома.

В сентябре этого года у нас в Сёрвике побывали воры. Разумеется, не первый раз, теперь это не редкость в наших краях. Но несколько лет назад я поставил дом на сигнализацию, и она действует очень эффективно, если, конечно, включена.

В тот осенний день я забыл ее включить, отлучившись на два часа. Воры подъехали на автомобиле, забрали сейф, который стоял у меня в спальне, и мгновенно скрылись. В сейфе лежали некоторые документы, которые можно было восстановить, серебряные украшения от народного костюма Марианне и те самые золотые часы с двумя крышками и надписью от Хенрика Люнда.

Полиция Гримстада ничем не смогла мне помочь, они приняли мое заявление, но сообщений о воровстве у них было полным-полно. Мне посоветовали попытаться дать объявления в трех самых крупных газетах Сёрланна, чтобы таким образом, если повезет, выйти на воров и выкупить у них ценные вещи, пообещав не привлекать к этому делу полицию.

Воры клюнули. Я встретился со скупщиком краденого в кафе в Арендале. Бедный парень, он был даже симпатичный, с артистическими усиками и длинными волосами. Он был до приторности вежлив и все время обращался ко мне на «вы», что в наши дни уже не принято. Похоже, он находился под действием каких-то наркотиков: очень уж медленно и со всеми подробностями он объяснил мне, каким образом ему предложили купить серебряные украшения моей жены, но, к сожалению, часов среди этих вещей не было.

Наш разговор теперь, спустя много времени, кажется мне каким-то нереальным. Я сидел с чашкой кофе в городском кафе и вел переговоры со скупщиком краденого, надеясь выкупить у него свои же вещи… И все это с благословения полиции.

– Значит, серебряные украшения у тебя?

– Вы понимаете, мне же нужно на что-то жить…

– Да, это я прекрасно понимаю, сколько ты за них хочешь, полторы тысячи?

– Если бы я знал, что они украдены в вашем доме, я бы их не купил. Ваш дом для нас табу.

Я протянул ему под столом полторы тысячи крон и получил украшения – тоже под столом, завернутые в пластиковый пакет.

– Да-да, ваш дом для нас табу, и я постараюсь, чтобы вы получили назад свои часы – бесплатно!

– Если это удастся, я, конечно, заплачу тебе, – пообещал я.

Но он твердил свое – я должен получить часы бесплатно – и был явно рассержен, что его приятели польстились на часы, на которых стояло имя моего отца. Я дал ему номер своего телефона, который он и сам мог бы найти в телефонной книге, и записал его имя. Назовем его Пер.

На другой день Пер позвонил и доложил, что часы уже сбыли на ипподроме в Хортему в обмен на «лекарство». Я спросил не знает ли он того, кто получил часы. Он сказал, что у него есть предположения, но точно он не знает. Он готов съездить в Кристиансанн и постараться узнать. Но для этого ему нужно триста крон. Я послал ему деньги и написал, что готов хорошо заплатить за часы, гораздо больше, чем обычно платят за ворованные вещи.

Прошло несколько дней. Газеты написали об этом воровстве, потому что у часов была своя примечательная история. Пер снова позвонил мне. Он считал, что часы где-то на пути в Арендал, но что люди, которые приобрели их, нашли благоразумным залечь на дно, пока все не успокоится.

Они до сих пор лежат на «дне», если часы еще при них, если их не разобрали на запчасти, не переплавили, а золото не продали какому-нибудь зубному технику.

А я все горюю по ним. Ведь это была память об отце и его придворном художнике.

С мая месяца, когда мы приезжаем в Сёрвику, и до осени, когда мы уезжаем, в заливе Нёрхолмскилен живут лебеди. Они так грациозно спокойны, во времена отца их там не было. Однажды я насчитал пятнадцать лебедей, но обычно их бывает гораздо меньше. Лебеди – благородные птицы, которые предпочитают жить парами. Они медленно подплывают к пристани и клюют хлебные крошки. Если бы отец мог посмотреть хотя бы на одного из них! Однажды он пришел домой весь красный и возбужденный от радости и рассказал, что видел птицу с длинной шеей и длинными ногами, которая неподвижно стояла в воде у берега. Это, безусловно, была цапля, сейчас их тут много. Осенью в Нёрхолмскилене я насчитал около тридцати цапель, собравшихся на маленьком островке, они сбивались в стаи, чтобы лететь на юг.

Ну а лебеди зимуют в Нёрхолмскилене. Как бы это его порадовало! Он был горячим защитником всех птиц и животных. Когда Эдвин из Лиллеёйгарна приставал к берегу и стрелял в нашем заливе уток, это было незаконно, но никто ничего не мог с ним поделать, я же бывал только рад, что у его семьи на обед будет утиное жаркое. Но отец очень расстраивался!

А лес… Его обитатели были неприкосновенны. При жизни отца в наших краях было мало лосей и оленей, а если и встречались, то охотиться на них и на прочую дичь было строжайше запрещено.

Один раз этот запрет был нарушен, и нарушил его я. Когда мне было лет тринадцать, отец подарил мне старую малокалиберную винтовку. Потренировавшись, я наловчился попадать в пустые консервные банки, оказавшись куда более метким стрелком, чем отец, который учил меня стрелять.

И я начал ходить на охоту. Это совершенно неопасно, думал я по пути. И однажды зимой принес домой глухарку. Я издали заметил ее, ее силуэт был отчетливо виден на сосне, стоявшей на пустоши, и я осторожно пополз к этой сосне по склону, пока не подполз совсем близко. Я помню все как будто это было вчера. Сердце у меня бешено колотилось – я промазал. Но как ни странно, птица, вытянув шею, поглядела по сторонам и осталась сидеть на месте. Я стрелял мелкими патронами, так называемыми «желудями», и выстрел от них был негромкий.

Я отполз немного назад, снова зарядил винтовку, осторожно подполз поближе, прицелился и на этот раз попал.

Почему я помню это со всеми подробностями? Наверное, потому, что еще очень долго ощущал напряжение той минуты, и еще потому, что для всех в усадьбе я стал отныне настоящим охотником, как-никак я самостоятельно подстрелил глухарку к обеду. А отец? Принципы противоречивы. Он положительно отнесся к моему подвигу. Я сохранил все письма, которые он писал мне в то время, поскольку жил в Осло в отеле «Виктория». В одном письме от 9 февраля 1926 года, он пишет:

«Милый Туре,

ты должен иногда давать Арилду тоже пострелять из своей винтовки, ведь ты не все время стреляешь из нее. Будь добрее к Арилду, тогда и он будет добрым по отношению к тебе… Поразительно, что тебе удалось подстрелить глухарку из малокалиберки, я тут всем об этом рассказал, и всем это кажется невероятным. Но ты не сплоховал… Только, пожалуйста, давай иногда свою винтовку Арилду, потому что я не могу купить еще одну для него, это запрещено.

Привет от твоего друга в Осло.

Папа».

Очевидно, после той удачной охоты я стал слишком заносчивым и не всегда вел себя как образцовый сын и брат. Кроме того, отец думал и о моем будущем. Большинство его писем очень серьезны, собственно с тех пор он всегда просил меня задуматься о своем будущем.

На фирменной почтовой бумаге отеля «Виктория». 4 марта 1926 года:

«Милый Туре!

Итак, послезавтра ты станешь на год старше. Поздравляю тебя с днем рождения! Я записал, что ты родился в 1912 году, и, значит, тебе уже четырнадцать лет, а я-то думал, что тебе исполнится только тринадцать. Летом тебе предстоит конфирмация, само по себе это не так важно, но что ты будешь делать после конфирмации? Как думаешь, чем тебе больше всего хотелось бы заняться? Ты мог бы серьезно заниматься рисунком и живописью, если это твое призвание, но это нам еще неизвестно, в любом случае, путь художника очень тернист и тяжел. В искусстве слишком много собак на одну кость – впрочем, костей всегда не хватает на всех… Об этом надо еще подумать, может быть, тебе стоило бы позаниматься некоторое время в какой-нибудь художественной школе.

Милый Туре, теперь, по праву старшего брата, ты должен особенно внимательно относиться к своему брату и сестрам – начни это с четырнадцати лет.

Папа».

Едва ли я в четырнадцать лет серьезно задумывался о своем будущем. Я отнюдь не считал, что когда-нибудь буду зарабатывать себе на жизнь рисунком и живописью – хотя все было возможно, я видел перед собой веселого Хенри Люнда. Но в то время у меня были свои заботы, любой пустяк мог испортить мне настроение, и тогда оставалось только уйти в лес, всегда в одиночестве, со своей малокалиберкой, в надежде подстрелить дичь, как заправский охотник, каким я так и не стал, однако мечтал стать.

Лес, тот самый лес, над которым столько трудились и отец и Арилд, теперь совсем другой. Сегодня, уже в преклонном возрасте, я хожу по роскошному строительному лесу, хрупкие саженцы которого я сам сажал в детстве. Здесь больше не осталось свободного пространства, только густой хвойный лес со всех сторон, и я вижу, что со временем тут придется вырубать деревья, чтобы пропустить свет.

«Тот, кто сажает дерево, умирает раньше, чем оно вырастет достаточно высоким». Это хорошо знали они оба, и отец и Арилд. Впрочем, и у дерева, как и у человека, есть свой предел. И пока над верхушками деревьев на востоке еще висел рассвет, я вспомнил нашу с Марианне приятельницу – умную старую датчанку из Лас Пальмаса. Она пережила столько всего, что хватило бы на две жизни. Пожимая худыми плечами, она часто говорила: «И теперь, когда мы все можем, мы должны умереть…»

Я часто думаю, что время и годы выскользнули у меня из рук, что я не использовал отпущенный мне срок так, как мог и должен был его использовать. А теперь будь что будет, человек учится смирению и безропотно принимает то, что уже не изменишь… Вода, которая крутит колеса мельницы, уже далеко, и она не вернется, чтобы повернуть колесо в другую сторону. Кажется, это сказала Карен Бликсен, и из этой прописной истины она создала запоминающийся образ.

Многие хотели бы подправить свое прошлое. Ну а мне хотелось бы подправить не то, что я сделал, а то, чего не сделал. Например, иметь более близкие отношения со своими сестрами, Эллинор и Сесилией, и в детстве и в зрелые годы, когда они обе тяжело болели из-за пережитых разочарований и бед. Я кое-что для них делал, но мог бы делать больше, а не перекладывать это на других. Вот мама всегда принимала участие в их жизни. Они не обо всем могли говорить с отцом или с нами, но мама всегда была рядом с ними, утешала в горе и окружала заботой.

Лучше всего я помню сестер в детстве, красивых, умных, помню их светлые косы. Потом они стали стричься «под фокстрот», как тогда было модно. Они добрые девочки, писал мне отец, и просил меня не дразнить и не обижать их, ведь я старший брат.

Особенно ласковой и доброй была Эллинор, она любила поесть, была очень спортивной и симпатичной. По заведенной у нас традиции каждый ребенок в свой день рождения мог заказать на обед самое любимое блюдо. Я выбирал бифштекс. Эллинор любила картошку с коричневым соусом. Но со временем наши требования возросли.

Сесилия уже в семь-восемь лет была личностью —своевольная, наверное, немного избалованная, как все младшие дети, всегда имевшая свое мнение относительно всех вопросов, и общаться с ней было труднее, сем с Эллинор.

Обе были любимицами отца. Если мама не могла исполнить их прихоти, будь то поход в кино или какое-нибудь другое развлечение, они писали «письмо» отцу и подписывались так: Троллята. И дело, как правило, решалось в их пользу. Отец редко мог отказать своим троллятам, особенно, если «письмо» было забавным, а на это Эллинор была большая мастерица.

Сестры рано стали самостоятельными, к маминому огорчению и страху. Мы нарушали покой, необходимый отцу для работы, а он был важнее маминого страха. Чем старше становились дети, тем более сложными становились вопросы, которые отцу приходилось решать ежедневно. Мы выросли, и с помощью его советов и поддержки в письмах могли жить уже почти самостоятельно.

Девочек отправили в монастырские школы в Германии и во Франции, а потом Эллинор училась в театральной школе в Берлине, Сесилия же предпочла Академию искусств в Копенгагене.

Теперь их обеих уже нет в живых, из нас четверых остался только я. Последний из детей из Лангерюда, о которых писала мама и которые так и не оправдали ее ожиданий.

Я повторюсь. Я пишу не семейную хронику. Этого я не умею и не хочу. Пресса и биографы достаточно покопались в жизни и судьбе моих сестер. Я сделал бы это иначе, но мои сестры нисколько не интереснее других людей, просто им на долю выпало оказаться дочерьми Марии и Кнута Гамсунов, невинными, далекими от политики жертвами бестактности и любопытства. К счастью, они умели постоять за себя.

И все-таки мне хочется написать еще об одном «семейном деле», потому что не так давно оно удостоилось места на первых полосах газет. Такие газетные заголовки не забываются!

Мне вспоминается одна пожилая дама, с которой я встретился в Осло тридцать пять лет назад, вскоре после смерти отца. Мы выпили по бокалу вина в «Блуме», это была наша первая и предпоследняя встреча – дама была моей единокровной сестрой Викторией, дочерью отца от первого брака.

После многолетней распри с отцом она уже давно безвыездно жила со своей семьей во Франции. Я никогда не спрашивал его о деталях, мы и так примерно представляли себе, из-за чего шла борьба. Но когда мы однажды сидели в «Зеркале», Эли Крог, женщина простодушная и прямолинейная, спросила отца – ее муж Хельге Крог {60} тоже присутствовал при этом, – почему отец поссорился со старшей дочерью.

– Потому что она вышла замуж за человека более низкого происхождения! – к ее удивлению ответил он.

Возможно ли это, спросят меня, неужели в наше время это имеет значение? Ведь между сословиями больше нет различий? В самой натуре отца, во всем его творчестве этих различий нет. Ибо что такое сословие? Не столько происхождение, сколько характер.

В этом сложно разобраться, и я, безусловно, не могу относиться к этому, как он. Он любил Викторию. Когда она была маленькой, он связывал с ней большие надежды, и как только она стала юной девушкой, он просил посла Норвегии в Париже, Веделя Ярлсберга, помочь его дочери за границей, где она должна была получить блестящее образование и обзавестись знакомствами с нужными людьми. А она взяла и вышла замуж. Очевидно, по любви, но все-таки за «человека более низкого происхождения». Его разочарованию не было границ. Посторонние люди хотели вмешаться и быть посредниками. Я помню обмен резкими письмами и разрыв отца с Бьярне Огордом, консулом в Ларвике, человеком в ту пору известным и уважаемым.

Но порядочность прежде всего! Отец произвел раздел имущества, и Виктория получила щедрую долю, ее материальное положение со временем стало еще лучше. Все условия договора действовали, пока она была жива, а сегодня ими пользуются ее наследники.

В сущности, я не виноват, что обстоятельства скорее препятствовали близкому знакомству с моей единокровной сестрой, не виновата в этом и она. Мы с ней дружески беседовали, и тем не менее были совершенно чужие друг другу во время нашей первой встречи в «Блуме». Я изучал лицо Виктории и не обнаружил никакого бросающегося в глаза сходства с отцом, но она была такая же высокая и стройная, как он. Может быть, она была похожа на свою мать, ее я никогда не видел.

В свой последний приезд в Норвегию Виктория была уже старая и больная, и моя встреча с ней и ее личная трагедия – это уже наше семейное дело. Однако сын того консула в Ларвике сумел получить премию в тысячу крон от газеты «Вердене Ганг» за сомнительные сведения об «отвергнутой дочери Кнута Гамсуна».

Ее никак нельзя было назвать отвергнутой, с самого рождения она была желанным ребенком, а в последние годы жизни отец окончательно помирился с ней.

10

Наступил новый 1989 год – начало февраля, и я привожу выписки из дневника:

«Рыбацкий поселок Пуэрто де Моган расположен высоко на склоне холма, с нашей террасы мне виден Атлантический океан. Синее небо, тихое море, легкий ветер делает жару приятной. Здесь хорошо жить, когда есть работа, которая тебя занимает. Прошлой осенью я участвовал в художественной выставке в Осло, в нынешнем хочу вернуться к литературе. Своего рода „севооборот“ на тех нивах искусства, которые я возделываю.

Снизу долетают звуки жизни. Болтают домохозяйки, перекрикиваются, стоя у окон или на крышах, где сушится белье. Справа виден пляж с купальщиками в пестрых костюмах, а то и без них. По залитой асфальтом улице вдоль новых домов, выросших тут в последнее время, бесшумно скользят автомобили, под защитой мола покачиваются скромные рыболовные суденышки местных жителей, выкрашенные в яркие цвета, они держатся на почтительном расстоянии от роскошных яхт иностранцев, белых красавцев с вымпелами и лесом из мачт. Суда гудят, подавая сигналы, и приветствуют друг друга, входя в гавань или покидая ее, – своего рода единство в богатстве и роскоши.

Ну и хватит о них. Я доволен, что мы живем не внизу, где новые здания и апартаменты потеснили то, что когда-то, когда мы только приехали сюда, было девственной природой. Беспокойное море бьется в одетые камнем берега, рыбаки помогают друг другу вытягивать на берег лодки с уловом, да и общение в барах и маленьких лавочках на торговой площади сближает людей».

Однако здесь все еще сохранилось дыхание той жизни и быта, которые вдохновили мою жену Марианне, тоже художницу, купить маленький примитивный домишко высоко на горном склоне. Позже мы, как и в Сёрвике, достроили его, увеличили его площадь и живем здесь, а высота спасает нас от нашествия туристов, предпочитающих берег.

Я сегодня намного старше, чем был мой отец в тот раз, когда он воскликнул:

– Господи, ну что же это они все умирают!

В моем теперешнем возрасте меня больше не удивляет встреча с неизбежным, с необходимостью прощаться. Многих спутников уже нет в живых.

В скандинавских новостях, передаваемых по Радио Атлантико, 18 января сказали, что известный норвежский художник Кай Фьелль скончался в возрасте восьмидесяти двух лет. Подробности не сообщались.

Позже я прочитал в газете некролог, интервью с коллегами и близкими, мне нечего было добавить, они все говорили правильно о его достижениях и о его большом вкладе в искусство.

Но никто из них не знал Кая в ту пору, когда он стал рисовать. Когда пятнадцатилетним подростком прислал нам в Нёрхолм нарисованную им рождественскую открытку – смеющийся ниссе в красной шапке бросается снежками в служанку, а две вороны пытаются вырвать друг у дружки рождественскую колбасу. Никто из них не знал Кая в то время, когда моя мама и тетя Сигрид – ее сестра и мать Кая – покупали у него маленькие акварели и картины, написанные маслом. Это был худой, бледный мальчик с красивыми мелкими чертами лица, познавший все материальные тяготы, в которых жила его семья, но никогда не боявшийся сказать свое мнение о чем бы то ни было. Недолгое время он учился у Револла {61} и участвовал в выставке дебютантов, устроенной в Союзе художников, который тогда находился на Пилестредет. Выставка произвела на меня сильное впечатление, мы разговорились с Каем, он держался уверенно и ожидал, что его работы кто-нибудь купит. Мама написала Револлу и спросила его, что он думает о творческих возможностях Кая. Ответ был уклончивый – сейчас еще рано что-либо говорить. Но Пола Гоген {62} нашел что сказать. Он написал маме восторженное письмо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю