355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Туре Гамсун » Спустя вечность » Текст книги (страница 21)
Спустя вечность
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:06

Текст книги "Спустя вечность"


Автор книги: Туре Гамсун



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)

– Нет, пошли телеграмму, надо спешить!

Решение было принято. За все эти годы, что они жили врозь, мы, конечно, время от времени поднимали эту тему. И решение назревало, копилось в нем. Сесилия просила его в письмах, чтобы мама вернулась в Нёрхолм, я тоже при случае вставлял нужное слово, а Арилд однажды прямо сказал, что тоскует по ней, когда заговорил о «мамином саде».

Профессор психиатрии Габриель Лангфельдт нанес большой вред нашей семье, когда потребовал, чтобы мама рассказала ему о своем муже. Она могла бы отказаться, но она этого не знала, да, может, и не стала бы отказываться. Веря в соблюдение психиатрической врачебной тайны и заверения в том, что никто никогда не узнает того, что она скажет, мама уступила. Она чувствовала себя обязанной отвечать на вопросы интимнейшего характера по учебнику профессора Лангфельдта. О любимом человеке, который за сорок лет их брака стал ей ближе всех – о своем муже, которому она так стремилась помочь.

Все, что мама сказала, было передано отцу. Знал ли об этом профессор и хотел ли он этого, никому неизвестно. Но понадобились годы, чтобы отец смог забыть это и простить маму.

Я регулярно получал от нее письма. Хотя иногда без письма проходило и несколько недель. Отчасти потому, что я с детьми ездил на каникулы в Нёрхолм, где я тогда написал несколько портретов и мамы и отца.

Как модель отец сильно изменился, отрастил бороду. В последние годы ему стало трудно бриться, он мучился, пытаясь правой трясущейся рукой сбрить упрямую щетину. Теперь он не мешал ей расти, и борода ему шла. Густая, белоснежная, она придавала его чертам что-то ветхозаветное и очень благородное. Эйнар Хаун сфотографировал эти портреты, и я послал несколько фотографий Улафу Гулбранссону. Он был в восторге и особенно хвалил его бороду. Но не думаю, что он нарисовал его таким. Насколько мне известно, он не рисовал отца после 1944, когда на восьмидесятипятилетие отца при своей политической наивности послал свой рисунок во «Фритт Фолк», где тот, разумеется, был помещен в большом формате на первой полосе. Я помню, что этот рисунок головы Кнута Гамсуна, изображенной в облаках над норвежским пейзажем, после войны стоил жене Улафа Дагни многих огорчений. Но таким уж был Улаф, он рисовал только то, что хотел.

Я приведу отрывок из первого письма, которое мама прислала мне после своего возвращения в Нёрхолм. Дальше я буду приводить отрывки, нечто вроде ключевых слов, картины, рисующие их совместную жизнь, а также мнения и высказывания о той борьбе, которую мама вела до последнего дня, за то, что считала правильным и справедливым.

«Ну вот, получилось так, что дедушка все-таки счел меня самым подходящим ему обществом. У Арилда совсем нет свободного времени, у Брит тоже свои заботы, но теперь я приехала и могу выслушивать его жалобы и стенания, бедный, он такой грустный, и ему так скучно, ведь он уже ничего не видит… По-моему, он сильно постарел и почти все время пребывает в состоянии тихой покорности, хотя иногда бывает нетерпелив и вспыльчив, и очень несправедлив к Арилду и Брит. Со мной он бесконечно нежен и ласков, и ни словом не упоминает события последних лет. Стал шаркать и заговариваться. Брит говорит, что иногда он по два раза спускается, чтобы поесть, забывает, что уже ел. Бедняга, топит он у себя так, что из-за жары бежит из комнаты и садится на маленький сундук (для того и поставленный) в коридоре у двери в комнату. Там он сидит и часто громко молится Богу. Все больше о том, чтобы поскорее умереть. Арилд считает, что это все из-за сильного разочарования, что его книге не дали стать бестселлером и что она не заставила норвежский народ задуматься, на что он очень надеялся. Он подавлен тем, что его титанические усилия дали такой ничтожный результат, и страшно сердитна Грига. Я получила несколько писем из Уфутена, люди пишут, что в их краях эту книгу купить невозможно, и просят меня достать для них экземпляры. Гамсун хочет, чтобы я написала письмо Андерсену (директору банка) и попросила его поговорить с Григом. Но я до сих пор этого не сделала…

У нас здесь большая помойка, и в доме и вокруг него. Не представляю себе, как мы с этим справимся. Всепришло в негодность, но хуже всего крыша, она протекает над всем домом, а у Арилда нет денег на ремонт…»

«Понедельник, ночь.

Уже поздно, я подбила ватой папину куртку, у него от ревматизма болит плечо, его нужно держать в тепле. Сейчас два часа ночи. Утром в шесть он встанет и разбудит меня. Я тебе потом напишу и расскажу о нем. Он совершенно счастлив, что я приехала, вообще-то ему уже очень давно меня не хватало, но он не мог заставить себя послать за мной».

«20.5.50.

Папа целиком и полностью предоставлен моим заботам, так проходит полдня. Он хочет слышать и знать все, что происходит в доме и на усадьбе. Арилд в отчаянии, говорит, что папа во все вмешивается. Я пробую немного сдержать его. Недавно папа сказал: „Моя дорога в вечность получилась слишком долгой, ты повела меня окольным путем“».

«18.12.50.

Сегодня ночью я не спала из-за спины. Но папе хуже, чем мне, никто не может помочь ему в том, что иногда неожиданно с ним случается, сейчас в соседней комнате слышны громкие жалобы, у него был понос, и он запачкал штаны. С жалобами и молитвами он все-таки переоделся и бросил грязную одежду под кровать до лучших времен.

Бедный папа, с каждым днем соображает все хуже и очень бледен, я боюсь самого страшного, это может случиться в любую минуту. Часто он сидит у меня, гладит перину и выглядит таким беспомощным, что у меня разрывается сердце».

«2.4.51.

У меня сегодня радость: я нашла папины письма ко мне, которые считала похищенными. Я нашла их в пакете в его Хижине, надписанные его рукой: „Письма Марии“. Сперва я решила, что это мои письма к нему. Но потом нашла и свои письма, я вижу, что он сохранил даже каждый ничтожный клочок. Для меня это очень важно, ведь я снова возьмусь за свою книгу. Это поддерживает память, восстанавливает атмосферу того времени, некоторые письма я включу в книгу, потому что они больше всего другого создают нужную мне картину… Эту книгу лучше издать уже после нашей смерти. А в теперешнем положении мне не до нее.

С папой действительно стало очень тяжело, как только он просыпается, он тут же громко зовет меня. Я все время живу с перехваченным горлом. Папе не стало хуже, но он очень неохотно встает. Все время говорит о смерти. Если я не прибегаю на его первый крик, он говорит мне с любовью: „Позволь мне умереть на твоем пороге!“ Это он теперь придумал или это из какой-нибудь его книги? Не помнишь?»

Мои родные в Нёрхолме постоянно испытывали материальные трудности. Но по маминым письмам я вижу, что отца старались в это не посвящать, чтобы без нужды его не тревожить. Ему и без того приходилось несладко, в минуты просветления он понимал всю глубину трагедии и чувствовал себя за это в ответе.

Тем временем мама в свободные минуты, которых у нее было немного, работала над своей книгой «Радуга». Я уже упоминал, что она писала мне о некоторых обстоятельствах, которые непременно должны были войти в ее книгу, чтобы была видна его главенствующая роль в их жизни. Она сердилась и обижалась, что люди считают ее в ответе за его поведение во время войны, но не очень знала, как ей к этому подойти:

«7.6.51.

Я хочу попытаться показать в своей книге, или хотя бы только намекнуть на то, что его мнение, его воля были решающими всегда и во всем в нашей жизни. Показать, как он в молодости тиранил меня и вел от одного рубежа к другому, потому что я во всех отношенияхзависела от него, о чем он, конечно, постарался. Но это так трудно. Потому что умышленно он никогда не хотел мне зла, просто такой у него был характер, он не мог быть другим. И я вовсе не утверждаю, будто он намеренно держал меня под каблуком, держал в вечном страхе перед тем, что еще может прийти ему в голову, не давал ни минуты покоя, всю жизнь я жила с перехваченным горлом. Ведь то, что было правильным вчера, сегодня может выглядеть безумием. И кто-нибудь истолкует все так, будто это я довела его до гибели!

Теперь он готов кричать всем подряд, что он благодарит Бога за каждый день, что я была с ним, он говорил это фру Страй, когда она приезжала сюда. Но ведь он уже слишком стар, чтобы написать что-нибудь, что могло бы исправить вред, нанесенный мне официальными оскорблениями и скандалами в последние годы.

Я боюсь включать в эту книгу слишком много того, что может бросить свет на наши отношения, но вместе с тем так соблазнительно немного защитить себя, однако никоим образом не втягивая в это его.

Я начала читать нашу переписку за 1909 год, после женитьбы, но этот период слишком горячо описан в письмах, это не для публикации. Хотела включить письмо, которого у меня недостает, и несколько тех, в которых он рассказывает о Суллиене. Но в каждом письме того периода содержатся только безумные и тиранические упреки, все шесть недель, что он жил там с Викторией, а я жила у Астрид. И уверения в верности до гроба. Они очень показательны для его душевного склада, но слишком интимны. Работать над книгой ужасно трудно, папа мог бы помочь мне, не будь он глухой, ведь он хорошо помнит все эти годы. И он очень доброжелателен ко мне сейчас, с радостью сделает все, чтобы мне было лучше. С бесполым Гамсуном гораздо легче иметь дело, чем с тем стопроцентным самцом, каким он был. А чувство стиля и артистизм он сохранил до сих пор. Он продиктовал мне несколько фраз для первого тома, и я их тут же включила в книгу. Но говорить с ним и советоваться слишком трудно, мое горло этого не выдерживает».

С осени 1951 года состояние отца заметно ухудшилось. А за несколько месяцев до этого он показался мне весьма бодрым, сидел как послушная модель и проявлял интерес к моей работе, хотя порой взгляд у него становился отсутствующим. Мама пишет: «У меня появился хронический катар горла от крика, но самое ужасное видеть трагедию этой старости, особенно когда у тебя в голове воспоминания о его лучших годах».

«(Почтовый штемпель 16.8.51) Среда, вечер.

…Не думаю, что папа еще встанет. Сегодня ему пришлось пролежать целый день. От четырех до шести вечера его немного лихорадило. Дело в том, что он больше не хочет жить. Я пробую говорить, что он должен продержаться еще некоторое время, он хватается за эту мысль, но через минуту забывает о ней и снова говорит только о смерти. Ничего удивительного. Они сами приговорили его к смерти, когда лишили возможности вести хозяйство в Нёрхолме. Теперь у него нет и этого. Вот что не дает ему жить, – не возраст, физических сил у него хватит, чтобы дожить до ста лет. Но для него, выстроившего здесь все и занимавшегося каждой мелочью, от оконных задвижек до посадки елей, для него, не терпевшего неисправного окна или водостока, было адом оказаться в эти годы бессильным и видеть всю эту разруху. Он прекрасно знает, что он такой же великий писатель, каким был всегда. Для него естественно слышать панегирики из всех стран. Но видеть, как его собственная усадьба гниет у него на глазах, – это лишает его желания жить…»

Статья, которую мама отправила в немецкий журнал «Дас Уфер» была очень откровенной. В первый раз мама обратилась к загранице, к Германии, с рассказом о том, что происходит в Нёрхолме, о компенсации ущерба, которую выплатить невозможно, об упавших доходах и о том, что «Гюлдендал» не платит гонораров.

Наверное, это было неумно. Но она надеялась, что статья пробудит понимание и повернет общественное мнение в пользу Гамсуна, если обо всем этом станет известно и дома, в Норвегии.

Через некоторое время я написал Харалду Григу, чтобы узнать, не собирается ли «Гюлдендал» переиздать ее детские книги, которые они издавали перед войной.

Искушенная в трудном искусстве самообладания, мама, после отказа Грига, написала ему письмо, которое я привожу здесь и которое положило конец нашим личным отношениям.

«Нёрхолм, 22 авг. 51.

Уважаемый господин директор.

Я получила собрание сочинений Гамсуна и очень благодарна Вам за него.

Туре уехал, но по договоренности с ним я вскрыла Ваше письмо к нему от 17 этого месяца. И прошу разрешить мне сделать несколько замечаний по поводу этого письма.

Господин директор считает, что нельзя издать мои книги к моему семидесятилетию, ибо существует „широко распространенное мнение“, что я была более активна, чем Гамсун во время войны и что это я увлекла его за собой.

Широко распространенное мнение – это широко распространенная ложь.

Поскольку мое имя известно, а я сама совершенно неизвестна общественности, то распространить такую ложь нетрудно.

Моя активность состояла в том, что мне пришлось говорить за него, когда его просили обращаться к Тербовену и другим. Это я писала за него письма, телеграммы и разговаривала по телефону. Потому что он не знает немецкого. Я отказывалась от всех заданий НС. Очень часто по желанию Гамсуна.

Намерение взвалить всю „вину“ на меня объясняется отчасти желанием спасти для Норвегии главный актив – Кнута Гамсуна. Но, разумеется, многие из тех, кто ценил Кнута Гамсуна, хотели спасти его и ради себя. В 1945 году я оказалась удобным и беззащитным козлом отпущения. Вот конкретный пример, один из многих: я пыталась отговорить своего старого мужа от поездки в Вену {133} в 1943 году. Но это только еще больше распалило его. Я отказалась поехать с ним в качестве переводчика, он страшно рассердился на меня и взял другого переводчика.

А газета „Дагбладет“ сообщила своим читателям накануне того дня, когда мне был вынесен приговор: „Всем известно, что это она посадила старого слабоумного писателя в самолет и отправила его в Вену“.

И хотя часть лживой пропаганды, направленной против меня, была в суде опровергнута, меня должны были строго покарать „из-за одного моего имени“.

Господин директор сам знает моего мужа. Думаю, Вам должно быть ясно, кто из нас доминировал в наших отношениях. Он был человеком, который никому не позволял диктовать ему, какое у него должно быть мнение. И меньше всего мне, особенно в престарелом возрасте, с годами он стал очень упрямым.

Поскольку я ни минуты не сомневаюсь в порядочности господина директора, мне кажется, что ему должно претить пользоваться такими злобными и ложными мотивами против меня и моих, по его словам, „совершенно замечательных книг для детей“.

Если издатель должен считаться с критикой, я тоже готова снова с ней считаться. Но, возможно, что-то происходит за моей спиной?

Я впервые слышу, что моя статья была „в высшей степени неудачна“.

Фру Страй не нашла ее такой уж неудачной, во всяком случае, она по собственной инициативе позволила газете „Агдерпостен“ перевести ее и опубликовать без сокращений.

У меня создалось впечатление, что статья достигла своей цели и вызвала симпатии и интерес к Гамсуну в широких кругах. А не только в одном определенном „кругу“. Особенно в Средней Европе, Германии,

Австрии и Швейцарии. Я получаю множество писем и вырезок из газет – все отзывы положительные.

Господин директор, мы по-разному смотрим на это. Я вовсе не хочу, чтобы эта статья или мои действия во время войны были „забыты“. Я только хочу, чтобы ничего не искажалось. Думаю, это не может мне повредить, это никому не может повредить, и скрывать мне нечего.

Уважающая Вас Мария Гамсун».

«Нёрхолм 16 окт. 51.

В последние недели все мое время поглощает уход за папой. Возможно, он временами теряет сознание, потому что часто падает, но успевает за что-нибудь ухватиться, так что удар бывает не слишком сильным. Однако поднять его ужасно трудно, сначала я сажаю его на низкий сундучок, потом на скамейку, потом уже на стул. Наверное, он падает потому, что устает сидеть или лежать. Теперь я вбила в стену позади стула крюк и обвязываю его веревкой, когда мне надо отойти от него. Он не возражает против этого, только похлопывает меня по руке, он, бедняга, – сама доброта. Ты спрашиваешь, не проясняется ли у него сознание. Чуть-чуть, иногда. Бывают минуты, когда он говорит разумно о том, что происходит. Но голос у него очень слабый. И как правило это быстро проходит – через час или около того. И он снова бессвязно что-то бормочет, слов почти не разобрать. Как раз сегодня вечером некоторое время сознание у него было совершенно ясное, и я передала ему привет от тебя и детей. Он все понял и поблагодарил. Память у него бывает проблесками. Иногда он по нескольку дней не помнит моего имени, называет то фрёкен, то фру. Но узнает он меня всегда и крепко держит, когда я хочу отойти. Думаю, он больше не чувствует себя несчастным, если только я сижу рядом, кормлю его, поправляю тряпки, на которых он лежит, глажу временами по руке, он уже доволен. Больно на это смотреть. Было бы легче, если бы он был в сознании и не отключался.

Фру Страй хочет сделать еще одну попытку через Гиерлёффа, чтобы кто-нибудь вступился за папу перед комитетом юстиции или как он теперь называется, кажется, департамент. Очень многие, в том числе и сама фру Страй, считают, что приговор несправедливый и в моральном и в юридическом отношении. Если бы можно было подключить к этому делу нужных людей, у нас появилась бы надежда получить обратно часть того, что у нас отобрали.

Не можешь ли ты при случае сказать Шиббю, что Гамсуну с женой назначили содержание по старости семьдесят восемь крон в месяц? Это местные власти прислали нам анкету без всякого обращения с нашей стороны…»

19 ноября 1951 года маме исполнилось семьдесят лет. Ее детские книги так и не вышли, но несмотря на иллюзии, которые она все-таки питала, несмотря на страшно утомительный уход за отцом, который она взвалила на себя и с которым справлялась без посторонней помощи, она бывала рада, когда чувствовала, что ее окружают теплом и пониманием.

Уже на следующий день она пишет:

«Прежде всего я благодарю вас всех! Я получила целую кучу подарков, за которые очень благодарна, а также письма, телеграммы, цветы и посылки. Но больше всего меня порадовала посылка из Хёна! Прекрасное блюдо – или вернее миска – с поздравлением, написанным на ней всеми, кто в доме умеет писать! Вот это радость!..

Поскольку папа очень плох, я провела этот день наверху, не сказав ему, какой это день. А знакомым, которые могли неожиданно прийти к нам, сообщила, что приходить не надо. Бёлле заглянул во время прогулки и поздно вечером доктор Смит, а больше никто. Я получила сорок телеграмм, а письма будут приходить еще несколько дней».

Легче ли был для нее месяц между ее днем рождения и Рождеством? Нет, конечно, нет, да и для отца тоже. Письма, которые я получал, рассказывают о трудностях, которые день за днем приходилось преодолевать маме, Арилду и Брит – несбывшиеся надежды, нехватка денег, отсутствие помощников и в доме и на усадьбе и долгий рассказ о медленном и неотвратимом приближении папы к концу. Мне и сейчас больно, когда я пытаюсь по кусочкам восстановить этот процесс распада, который подробно описан в книге Торкиля Хансена, с которым я по понятным причинам себя даже не сравниваю. Может быть, молчание с самого начала было бы лучше.

Чтобы закончить, я хочу только привести отрывок из маминого письма, которое я получил сразу после Рождества 1951 года.

«Нёрхолм 26.12.51.

В сочельник папа был в полном сознании, но очень подавлен. Он бурно разрыдался, сказал, что он всем нам испортил жизнь. С большим трудом я немного успокоила его. Он уснул заплаканный и усталый и спал, пока не пришло время зажигать елку, тогда я ушла, чтобы водить с малышами хоровод. Они были не совсем здоровы, поэтому мы рано разошлись. Но и я тоже не выдержала, вспомнила прежние годы, когда папа сам украшал елку и заботился о горе подарков для нас всех…»

Год промчался. Наступил январь, а потом и февраль 1952 года.

Мама ухаживала за ним и не покидала его, и я пользовался телефоном соседей, чтобы все время быть в курсе событий. Я уже совсем собирался поехать в Нёрхолм, но опоздал. Я привожу отрывок из письма мамы к Сесилии и ее мужу:

«Нёрхолм 18, вечер.

…Папа спит уже двое суток, он лежит тихо и только дышит немного чаще, чем обычно. Я сижу в соседней комнате, с открытой дверью, и жду, когда в той комнате станет совсем тихо. Я рада, что он уходит во сне, больше ничего не чувствует, не стонет и не жалуется. Я также рада, что он нисколько не боялся смерти, о которой раньше думал с ужасом. Наверное, это означает только то – хоть это и печально, – что из двух зол, жизнь и смерть, последняя все-таки меньшее зло.

Он всегда верил в жизнь после смерти, и никакого страха, что его плохо примут там, по ту сторону, у него не было

Он верил в доброгоБога.

Я рада, что сижу здесь. Но это все же немного странно, я чувствую себя такой одинокой теперь, когда наши дороги разошлись… Странный переход, а я всегда ненавидела переходы, я люблю продолжительность, прочность, даже если она приносит страдания.

Я снова берусь за письмо. Сейчас второй час ночи, папа только что умер».

«19.2.52. Арилд помог мне уложить его, закрыть рот и глаза».

Невозможно придумать ничего более простого, чем его похороны, так распорядился он сам. Харалд Григ прислал телеграмму, позвонил по телефону и попросил, чтобы «Гюлдендалу» было разрешено взять на себя расходы по похоронам. Ни у мамы, ни у кого из нас не было причин не согласиться с этим. Мы приняли это с благодарностью.

Вообще все проходило без цветов и речей. Автомобиль от бюро ритуальных услуг забрал гроб, который мы с Арилдом накрыли норвежским флагом. Этот флаг, сколько я себя помню, он всегда поднимал 17 мая. И больше никогда.

Только самые близкие присутствовали в крематории в Арендале. Никакого пастора, никакого отпевания, но я попросил органиста, который был предоставлен к нашим услугам, сначала исполнить «Грезы» Шумана – произведение, название и мелодия которого были взяты словно из отцовской души. Мама вышла вперед, положила единственную розу на гроб и сказала несколько слов, которые были записаны на бумажке, эту бумажку она потом отдала мне.

Прощай, Кнут, и спасибо за компанию. Не всегда было легко идти с тобой в ногу. Иногда тебе приходилось ждать меня, иногда – мне тебя.

Случалось, что наши пути расходились, но так или иначе мы снова находили друг друга. Спасибо, Кнут, и прощай.

В конце церемонии исполнили «Весну» Грига, гроб опустили и все было окончено. Его воля была выполнена до конца.

Годы, последовавшие за смертью отца, не стали легче для матери и других обитателей Нёрхолма. Ее многочисленные письма этого периода отмечены унынием и тоской. Многое из того, что случилось, я знаю и из ее книг и из биографий, написанных другими, поэтому не буду следовать за нею день за днем, но остановлюсь на том, что выделяет она сама. Насколько я помню, в наши общие счастливые времена она бывала и веселой, и счастливой, и находчивой, и остроумной. Но еще с молодости она имела склонность к депрессии, меланхолии, одиночеству и задумчивости. Было ли это наследство от ее матери, всегда печальной старухи?..

На почтовой открытке с черной каймой она написала мне после смерти отца:

«Нёрхолм 4.3.52.

Поздравляю тебя с 6 октября!

Глупая формула, но я желаю тебе в этот день, как и во все остальные, чтобы в твоей судьбе появилось хоть немного удачи. Я особенно хорошо помню свое сорокалетие. Меня так угнетало, что я уже такая старая, что весь вечер я провела в лесу в полном одиночестве, разожгла костер, чтобы спастись от ноябрьского холода, сидела там и не хотела никого видеть. А теперь, в семьдесят лет, мне кажется, что с тех пор прошло совсем мало времени, так быстро оно бежит у стариков.

У меня нет денег, чтобы купить тебе подарок, который мог бы тебя порадовать. Поэтому посылаю тебе эти носовые платки, которые я подарила папе двадцать лет назад…»

Время с его тяготами, горем и заботой, часто вызывало сильные чувства и откровения, которые она адресовала и Сесилии и мне, такие, как, например, в письме, датированном: Нёрхольм, 13.3.52.

«Я получила письмо от С. о том, что Сигурд Хуль и Том Кристиансен намерены выступить с осуждением папы по радио {134} 23 числа. Передача должна называться „От Ницше к Гитлеру“, и Хуль будет читать отрывки из „Голода“, которые должны показать, что папа был прирожденный изменник родины. Сесилия знает несколько человек в руководстве радио и прислала мне черновик своего протеста, по-моему, совершенно замечательного. Он написан с достоинством и очень убедительно, это протест верной любящей дочери. Я считаю, что она должна отправить это письмо. Неужели недостаточно той трусливой мести, которую позволил себе Хейберг в день смерти папы?

Еще до того, как я получила письмо Сесилии, я сама написала Сигурду Хулю и откровенно высказала ему свое мнение о его (и других) поведении. Так что если он после этого все-таки будет продолжать заниматься осквернением праха, то ни я, ни Сесилия в этом не виноваты. Необходимо бороться за то, что тебе кажется правильным или ты уверен, что это правильно. Можешь считать, что это бесполезно, но от уступчивости пользы еще меньше. Человек становится ущербным, находясь в этом зле, лицемерии, лжи и жульничестве, я слишком долго молчала и накопила слишком много горечи…»

Пока она работала над продолжением двух статей для немецкого журнала «Нойе Иллюстрирте» (продолжение так и не было закончено), я получил от нее письмо с почтовым штемпелем от 9.5.52.

«…По-моему, просто невозможно не упомянуть Грига. То есть имя я могу и не называть. Но его предательство, его неблагодарность и бессердечие образуют центр тяжести в папиной трагедии, именно это сделало последние папины годы такими убогими. Когда папа вышел из Психиатрической клиники с заключением Лангфельдта, он, восьмидесятивосьмилетний старик был настолько безвреден (и даже невменяем), что любой человек должен был оказать ему немного человеческого сострадания, не рискуя ничем для своих глубоко национальных чувств. Грубый отказ Грига был слишком бессердечен, тем более, что он очень обязан папе, и лично и как директор издательства. Благодаря Лангфельдту и К о, папа остался тогда один как перст, можно представить себе, как письмо Грига должно было повлиять на его гордую и уязвимую душу. Он, ничего не подозревая, написал своему другу и издателю… Ведь последнее письмо Грига содержало сердечную благодарность за то, что мы вытащили его из Грини. И уж, безусловно: пока папа сохранял ясность сознания, он вовсе не ненавиделЛангфельдта, другое дело, Григ, ведь Грига он считал своим другом…»

В силу многих обстоятельств мне трудно выразить свою точку зрения на отношения Харалда Грига с моим отцом. Они закончились так, что я просто отступил перед сильными словами и выражениями. Как я уже говорил, в отношениях со мной Григ всегда был корректен, даже дружелюбен, и во время и после войны. Правда, на это имелись свои причины, и не я единственный знал, что Григ после освобождения оказался в сложном положении, что, наверное, требует своего объяснения, ведь двое других, посаженных по тому же делу, все еще находились в Грини. Думаю, совершенно ясно, что он боялся проявить расположение к своему старому другу Гам суну и что мы с мамой с «национальной» точки зрения, возможно, даже оказали ему медвежью услугу, освободив его. Это одно объяснение, другого я найти не могу, и оно полностью соответствует мудрости, гласящей, что каждое доброе дело создает человеку врага.

И читая снова письмо мамы, которое я процитировал выше, я опять вспоминаю атмосферу того времени, подавленность, одолевавшую ее каждый день и редко сменявшуюся более светлым взглядом на жизнь.

И все-таки ничто не стоит на месте. Мне вспомнилось одно из тех поразительных событий, которые, в виде исключения, позволяют верить в добро.

За год до смерти отца газеты сообщили сенсационную новость: Кнут Гамсун выбран кавалером эксклюзивного «Общества Марка Твена». Отец оказался там единственным норвежцем в компании Черчилля, Трумена, Бернарда Шоу и других знаменитостей. Мама написала: «Это хоть немного обрадовало папу».

Позже, через два месяца после его смерти, ему пришло приглашение стать членом общества «The Academy of Political Science, Columbia University» [61]61
  Академия политических наук Колумбийского университета (англ.).


[Закрыть]
. Академия могла похвастаться такими именами, как Черчилль и Эйзенхауэр.

Поэтому мы все некоторое время надеялись, что что-то изменится. Григ прислал фру Страй – не лично отцу – новый каталог «Гюлдендала» и просил ее «показать его Гамсуну». В каталоге была большая фотография отца, известная с хороших времен, сделанная Вилсе во время сбора урожая в Нёрхолме. И выстроенное в шеренгу отцовское собрание сочинений. Сигрид Страй, испытывая к отцу самые сердечные чувства, описала эту последнюю трогательную встречу с отцом в своей книге «Мой клиент Кнут Гамсун».

Однако настроения меняются, они либо исчезают, либо затмеваются другими. И все-таки нам всем казалось необычайно важным следить за всеми колебаниями общественного мнения, оценивать отголоски судебных процессов, изучать все выступления «за» и «против» Гамсуна в литературе и ежедневной прессе и при этом сводить концы с концами, держа долги под контролем. В основном это стало главной ношей моей матери и всей нашей семьи на ближайшие годы.

43

Весной через год после смерти отца на одной вечеринке в ателье Ханса Унсета Сварстада, сына Сигрид Унсет, на Габельс гате – 7, я познакомился с Марианне.

После «свадебного путешествия» в Мюнхен в мае, где мне предстояло вести переговоры с «Пауль Лист Ферлагом» о новых изданиях и деньгах и после того, как мы вместе посетили Гулбранссонов в Шерерхофе, мы поженились в день рождения отца, 4 августа 1953 года. У нас родилось двое детей, Тургейр – в 1955 году и Регина в – 1962.

Как коротко это звучит. И какой долгой оказалась наша совместная жизнь. И мы не считаем случайностью, что Кристианне и Ханс Сварстад оказались нашими самыми близкими друзьями. Мы всегда считали, что все, связанное с нашей первой встречей, нужно не только помнить, но и бережно хранить.

Вообще-то можно было подумать, что и для Ханса, как сына Сигрид Унсет, и для меня, как сына Кнута Гамсуна, отнюдь не естественно стать близкими друзьями. Наши знаменитые предки даже не разговаривали друг с другом. Речь идет не о вражде, но отношения между ними были очень официальные.

Лично они никогда не встречались, очевидно потому, что у них был разный круг общения и друзей. А еще и потому, что оба уважали известное всем отношение друг друга к отвлекающим людям и обстоятельствам, потребность каждого в уединении и покое для работы.

Определенное сходство в трезвом взгляде на жизнь тоже сыграло свою роль, как и консерватизм, свойственный им обоим. То, что Сигрид Унсет перешла в католичество, интересовало отца лишь постольку, поскольку это привлекло всеобщее внимание и об этом говорилось в церковных и литературных кругах. Собственно, подобное отступление от норвежских обычаев должно было отцу понравиться и вызвать особый интерес. Он и сам когда-то вышел из государственной церкви. Но, находившийся в плену старинного взгляда на женское творчество, отец редко читал «женские романы». У него был некоторый неудачный опыт знакомства с присылаемой ему продукцией – называть имен я не стану.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю