355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Щепкина-Куперник » Дни моей жизни. Воспоминания. » Текст книги (страница 22)
Дни моей жизни. Воспоминания.
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:11

Текст книги "Дни моей жизни. Воспоминания."


Автор книги: Татьяна Щепкина-Куперник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)

Когда Мария Петровна возвратилась на родину, ей пришлось думать о том, чтобы зарабатывать на жизнь, – отец ее, московский нотариус, к тому времени умер, оставив семью в стесненных обстоятельствах, и Лилина, используя свое знание французского языка, поступила классной дамой в тот самый институт, в котором так недавно еще училась и шалила. Там еще осталось много учениц, бывших при ней в младших классах, помнивших ее и издали "обожавших", как это было принято в институтах. И немудрено: давно ли она сама пробегала в белой пелеринке или кралась в фантастическом костюме по унылым, серым коридорам, по которым сейчас должна была чинно проходить в синем мундире классной дамы? Эти коридоры помнили ее смех и быстрые легкие шаги. А она узнавала свои улыбки, свои проказы в проходивших перед ней девочках и не могла не быть снисходительной к ним. Но рутина казенных учреждений, однообразие повседневной жизни утомляли ее, сушили юную душу: хотелось чего-то яркого, нового – и она согласилась принимать участие в любительских спектаклях, которые устраивал Станиславский, хорошо знакомый с ее братом, молодым юристом. Это надо было делать тайком от строгой начальницы института. Сперва это было только для развлечения – почти с тем же чувством веселого риска и опасности, с каким устраивались в институте с подругами ночные бдения. Несмотря на то, что она выступала под псевдонимом, начальница узнала об этом, и ей пришлось уйти из института и переехать в Петербург к тетке. Но за это время увлечение театром уже вкралось к ней, и она скучала без него. А кроме того, руководитель их молодого кружка, Станиславский, сразу обративший на нее внимание, очень хотел ее возвращения и через ее брата послал просьбу вернуться, чтобы участвовать в кружке. Она, невзирая на неудовольствие родственников, вернулась в Москву и уже открыто начала выступать на сцене.

Первым сыгранным с ее участием спектаклем была пьеса "Баловень"– в феврале 1888 года. Она выступила под псевдонимом, который Станиславский придумал для ее первых выступлений, когда ей приходилось скрываться от начальницы. Он хотел "чего-нибудь свежего, поэтического" – из этого можно заключить, какое впечатление произвела уже тогда юная любительница, – и выбрал "Лилину": этому имени и суждено было прославиться потом. Любители играли в театре Парадиза, где Парадиз показывал публике приезжих иностранцев-гастролеров и держал немецкую труппу. Опытный театральный деятель, он, просмотрев спектакль, сказал: "Если бы фрейлен Лилина играла по-немецки – я сейчас же взял бы ее на крупный оклад!"

В работе покойного Н.Эфроса о К.С.Станиславском есть следующие строки: "В том же спектакле выступила рядом со Станиславским совсем молоденькая, очаровательно талантливая девушка с большими светлыми глазами и роскошными волосами – М.П.Перевощикова".

Станиславский обращал на Лилину особое внимание, как ему казалось, как на артистку. О любви он еще не думал. Она же была к нему не совсем равнодушна, по крайней мере брат часто поддразнивал ее:

– А Алексеев женится! – от чего она краснела и уходила из комнаты.

В сезон 1888 года Лилина переиграла множество ролей, главным образом в водевилях, причем Станиславский усердно занимался с ней и наконец решил попробовать в серьезной роли. Ей дали Луизу в "Коварстве и любви" Шиллера. Существует запись Станиславского о "Коварстве и любви" – характеристика Лилиной как артистки, где он своим орлиным взглядом уже отмечает все те качества, которые потом так пленяли в ней: оригинальную прелесть ее таланта, чуткость и художественную простоту. Он предостерегает ее от "профессоров и наставников, если она не хочет изменить свой нежный талант". И упоминает о "миловидности молодой артистки, которой она с первого выхода располагает в свою пользу". Это необычайно верное выражение по отношению к Марии Петровне. Она не была красавицей, не была даже шаблонно хорошенькой, но ее именно было мило видеть, так много было в ней женственной нежности и шаловливой грации, и такие тонкие нюансы пробегали в ее милых интонациях, мимике и жестах, точно тени от облаков по лугу.

После этой фразы о "миловидности" в серьезном разборе игры Лилиной становится понятно то, что пишет Станиславский в своей книге "Моя жизнь в искусстве":

"...Луизу играла М.П.Перевощикова, по сцене Лилина. Она наперекор мнению света пришла к нам в качестве артистки. Оказывается, мы были влюблены друг в друга и не знали этого. Но нам сказали об этом из публики. Мы слишком естественно целовались, и наш секрет открылся со сцены... Таким образом "Коварство и любовь" оказалось не только любовной, но и коварной пьесой. Она прошла всего два или три раза и была снята с репертуара".

Но Фердинанд и Луиза больше не расставались: 5 июля 1889 года, в усадьбе отца Станиславского Любимовке, среди зелени и цветов, справляли свадьбу Константина Сергеевича и Марии Петровны. Брак их не был похож на обычные артистические браки, которые большей частью бывают двух родов: или одна сторона беспрекословно признает первенство другой и, так сказать, скрывается в ее тени; или же, несмотря на взаимную любовь, проскальзывает зависть и ревность одного к успехам другого. Здесь был налицо редкий случай полной гармонии: как две созвучные ноты, сливающиеся в один аккорд, шли они рядом по артистическому пути. Станиславский неуклонно занимался с женой и был к ней строг и взыскателен. Она никогда не скрывала от него своих впечатлений от его игры, если они были отрицательными, и между ними в этом смысле существовала полная искренность. Мария Петровна писала: "Все десять лет существования Общества искусства и литературы и сорок лет существования Московского Художественного театра я была преданной ученицей Константина Сергеевича. Его постоянные искания в области драматического искусства интересовали и захватывали меня. Поняв их, я всегда старалась применить их на практике. Создалась вечно искрящаяся, радостная жизнь, за которую приношу Константину Сергеевичу мою беспредельную благодарность". Так писала она к концу своей жизни. А к концу своей – Станиславский на книге "Работа актера над собой" сделал посвящение: "Посвящаю свой труд моей лучшей ученице, любимой артистке и неизменно преданной помощнице во всех моих театральных исканиях – Марии Петровне Лилиной". Так эти два больших человека прошли свой путь рядом, и брак их был не только "супружеством", но и "содружеством" – идеал всякого брака.

С каждой новой ролью Лилина завоевывала симпатии Москвы, но настоящее "боевое крещение" она получила в Художественном театре, украшением которого оставалась в течение всех сорока лет своей деятельности. Пьесой, поставившей Лилину на ту высоту, с которой она уже не спускалась, пьесой, решившей и судьбу театра, и Чехова в театре, была "Чайка". Я присутствовала на первом представлении и хорошо помню, как уже с первого акта эта невзрачная, серенькая Маша (Лилина умела и не боялась делать себя некрасивой) с ее водочкой и нюханьем табаку заставила пожалеть себя и полюбить – до боли. Редко я испытывала такое чувство: я видела не актрису, но живую девушку, задыхающуюся среди пошлости ужасных будней, ушедшую в безнадежность, не имеющую будущего. Любовь к Треплеву тоже не имеет будущего, и она это знает, и жалость к ней заливала весь зрительный зал. Такой тонкий критик, как покойный Н.Е.Эфрос, писал то же самое, даже утверждал, что уже в своей первой сцене Лилина, "как камертон, дала основное настроение пьесы, а припадком отчаяния в конце акта закрепила это настроение и обеспечила половину успеха, его главную основу – крепкую, сочувственную связь между зрительной залой и подмостками". Не было человека, который не отметил бы замечательной игры артистки: Урусов, Немирович-Данченко, вся пресса – кончая прекрасными словами критика-поэта С.А.Андреевского: "Лилина играет пленительней и тоньше, нежели наиболее прославленные знаменитости, играет, как совершенный художник, как природный поэт".

Лилина давала, так сказать, синтез чеховской девушки – девушки, гибнущей от невозможности приложить к чему-нибудь свои способности, завоевать себе свободу, но уже терзающейся от этого, как не терзались ее бабушки.

В следующей пьесе Чехова, "Дядя Ваня", она играла Соню. Поэтичная Соня, глубоко чувствующая и любящая, но без всякой сладости и сентиментальности, не уступала Маше. Я помню впечатление от сцены Сони с Еленой – этот прекрасный дуэт между Лилиной и Книппер, слушая который, казалось, что случайно подслушиваешь их, подобно тому как в "Войне и мире" Андрей подслушал ночную беседу Наташи с Соней, и хотя эти два разговора были в совершенно различных тональностях, но по силе эмоционального впечатления чем-то для меня перекликались...

И вот – совсем в другом роде, но тоже поражающая жизненной правдой фигура: Наташа из "Трех сестер". Странно, что именно такая артистка, как Лилина, – человек редкого изящества, нравственной чистоты и благородства, – могла так беспощадно воплотить синтез мещанства и вульгарности. Ее Наташа была страшна своей сущностью: это был тип, засасывающий, разлагающий все, к чему ни прикоснется. Все в ее игре подчеркивало ее жадность, лживость, мелкий разврат, и становилось жутко за Андрея, за сестер, за то, какими вырастут ее дети, эти "Ля-Софи и Бобик".

Чеховские роли принадлежали к числу лучших в ее сокровищнице. Более проникновенной исполнительницы для своих пьес Чехов не мог бы и желать. Он высоко ценил ее как артистку, а она любила его как писателя. Его произведения были ее настольными книгами, и в последние дни своего страдальческого ухода из жизни она жаловалась: "Теперь даже Чехова не могу читать!.."

Говорить о всех сыгранных Марией Петровной в МХТ ролях (их было 34) в таком кратком очерке невозможно, но можно привести несколько примеров разнообразия ее дарования, по меткому выражению С.Н.Дурылина, – ее "широкого охвата жизни". Лиза Бенш в "Михаиле Крамере", эта "пивная Геба", исполнение которой некоторые критики, не боясь, называли "гениальным". Эта роль была сыграна вскоре после Наташи, и так легко было повториться, но какая разница была между провинциальным жеманством Наташи с ее наигранной наивностью и развязными манерами кельнерши, какая разница между кокетством первой – с опущенными глазками – и второй – с задорными жестами и подбираньем юбок; общим было только выявление того скверного начала, которое губило подчас прекрасных людей.

В этом наблюдательность и удивительная правда доходили до пределов.

"Хромоножка" в "Бесах" Достоевского. Тут она для меня опять заслонила всех остальных персонажей. Эта жалкая фигурка с грубо накрашенными щеками и бумажной розой в волосах так и стоит передо мной. Ее глаза – то пустые и безумные, то полные "святого страдания" и какого-то прозрения, слова ее, когда она становится на колени перед Ставрогиным, потрясали, и недаром знаменитый бельгийский поэт Верхарн признал ее исполнение наиболее совершенным среди всех остальных.

Диапазон Лилиной был очень велик, хотя, казалось бы, ее внешность определяла ее исключительно на роли легкой комедии, но артистка совершенно побеждала эту внешность. От сказочной Снегурочки до пошлой Наташи, от прелестной Элины Карено ("У врат царства") до крепостной наперсницы Лизы ("Горе от ума"), от глуповатой купеческой дочки Ирины в "Последней жертве" до старой аристократки Хлёстовой. Сколько характерных портретов! В последний раз я видела Лилину в эпизодической роли матери Вронского в "Анне Карениной". Два-три слова, поворот головы, интонация – и полное воплощение петербургской светской дамы давала эта дочь московского нотариуса.

Чем меньше говорят о семейной жизни какого-нибудь артиста, тем, очевидно, она спокойнее и тем больше преобладают в ней линии дела и искусства. У Лилиной была семья, дети, потом внучка, все связанные с этим радости, тревоги, огорчения, разлуки и встречи. Но все это никогда не было овеяно трагедией. Только к концу ее жизни судьба послала ей болезни и страдания...

После смерти Станиславского Мария Петровна стала часто болеть. Тем не менее самоотверженно продолжала дело Станиславского после его смерти, вела занятия в студии и увлекалась ими, как молодая. Незадолго до объявления войны она уехала в подмосковный санаторий, вскоре оказавшийся в местах воздушных боев и постоянных налетов. Я жила в это время неподалеку и часто перекликалась с ней приветами и записками через нашего общего доктора, бывшего главным врачом в санатории. Он рассказывал мне, как мужественно и спокойно относилась Мария Петровна к налетам. Когда он выводил своих больных в ближний лес, Мария Петровна со своим милым юмором уверяла, что очень любит эти ночные прогулки и наслаждается природой. Потом она стала уходить в нижний этаж и спокойно спала под вой сирен и грохот бомб, и он восхищался мужеством этой женщины – такой хрупкой, такой слабенькой физически.

Зимой Лилина стала крепче. Мы часто говорили по телефону, и я удивлялась, как молодо, по-прежнему, звучит ее своеобразный голос с его милой московской оттяжечкой и особенными интонациями, точно это был голос из прежнего мира, из прежнего театра – голос Сони, Ани, голос Снегурочки. Я держала в руках телефонную трубку, а создания Лилиной обступали меня со всех сторон.

И вот – в последний год – на нее налетела страшная, роковая болезнь. Пришлось ампутировать сперва ногу, потом руку. Конец был неизбежно близок. Приговоренная, она переносила свои муки с героическим терпением, но в последнее время так измучилась, что жаждала отдыха. Она умерла в полном сознании, сделав все распоряжения так же спокойно, ясно и умно, как прожила свою жизнь. Только ни на минуту не отпускала от себя дочь.

Почему этой чистой, светлой женщине, не обидевшей никого, широко помогавшей людям и материально, и морально, – почему ей выпала на долю такая мученическая смерть? Может быть, только для того, чтобы дать пример, как в хрупком теле измученной старой женщины может жить большая душа, не растерявшаяся перед уходом из жизни.

В.И.Качалов

Среди питомцев "гнезда Станиславского" одним из первых завоевал любовь публики В.И.Качалов.

По рассказу самого Качалова, он прямо с университетской скамьи по страстной любви к театру стал актером. И ко времени открытия Художественного театра уже добился почти молниеносно в провинции (в Казани, у Бородая, чья труппа всегда пользовалась хорошей славой в театральном мире) первого положения и большого жалованья. О молодом артисте услыхали восторженные рассказы Станиславский и Немирович и "на веру" послали ему приглашение вступить в Художественный театр. Он согласился. Его нетерпеливо ждали, приветливо встретили и попросили "для проверки" показать себя – устроить нечто вроде закрытого дебюта. Качалов решил "блеснуть": сыграть в одной пьесе ("Смерть Иоанна Грозного") две роли – несколько сцен Грозного и несколько сцен Годунова. Обе эти роли он с огромным успехом играл в провинции.

И вот, уже на репетициях, выяснилось, а на дебюте подтвердилось, что Художественный театр и провинциальный актер говорят на разных языках. Станиславский, который в вопросах искусства был беспощаден и всегда говорил "правду, правду и ничего, кроме правды", пришел к Качалову в уборную взволнованный, расстроенный и, точно извиняясь, стал ему говорить, что он удивляется, как тот успел так скоро и так прочно приобрести все, что было плохого в старом театре.

– Вы – чужой нам, чужой! – горестно повторял он. – Может быть, года через два-три вы освоитесь с нами, поймете нас, примете то, что у нас. Но сейчас – вы чужой!

Вот тут-то и сказалась та истинная любовь к искусству больше, чем к себе, которая отличает Качалова. Другой молодой актер, уже избалованный успехом, вероятно, отряхнул бы прах от ног своих, вернулся бы в провинцию на первое положение и большое жалованье и забыл бы думать о своем неудачном дебюте, приписав его "чудачествам" Художественного театра. Качалов остался. Без ролей, "чужой", "лишний", он не только не ушел, но загорелся желанием понять, найти то, что он видел у других в театре. В это время репетировали "Снегурочку".

В течение двух месяцев Качалов, совершенно отбросив мелочное самолюбие, не будучи занят даже на выходах, не пропустил ни одной репетиции, ни одного замечания Станиславского, ни одного режиссерского указания: смотрел, слушал и – учился.

Роль Берендея ни у кого не ладилась. По истечении двух месяцев к сидевшему, по обыкновению, в темном уголке зала Качалову подошел Станиславский и сказал:

– У меня ничего не выходит из Берендея. И ни у кого роль не идет. Все пробовали... Попробуйте и вы.

Сердце забилось у Качалова так, как не билось перед дебютом.

Я хорошо помню первое представление "Снегурочки".

Начался второй акт – палаты сказочного царя Берендея. Дворец еще строится. Всюду леса. Берендей – сереброкудрый старец в длинных сияющих одеждах, – сидит на возвышении и расписывает кистью колонну. На сцене трудятся рабочие, поют гусляры, величая царя, скоморохи возятся и пристают к нему – и вдруг в пеструю гармонию шума, музыки, скоморошьих прибауток словно вступила великолепная мелодия виолончели, словно густой мед пролился – это был голос Качалова, который впервые услыхала Москва.

Весь театр затаил дыхание, слушая его...

Качалов рассказывает, как уже после первой репетиции Станиславский подбежал к нему радостный, растроганный и стал восклицать:

– Он наш, наш! Это чудо какое-то!

По окончании были объятия, поцелуи, вся труппа обступила Качалова, и с того дня он стал "своим", близким, товарищем, полноправным членом коллектива. А с первого же представления – и любимцем Москвы, которым остается до сих пор.

В то время "среброкудрому старцу" было лет двадцать пять.

Много лет я следила за ним, видела его почти во всех его ролях.

Года два назад я шла по одному из тихих московских переулков и вдруг увидала, как из дверей своего дома выходил Качалов. Мне не захотелось окликнуть его и вывести неизбежным бытовым разговором из того сосредоточенного настроения, которое я угадывала в нем. Мне просто хотелось смотреть на него, как на особое явление в этом осеннем дне, в этом шумном городе – явление, полное какого-то внутреннего значения и большой красоты. Я издали следила за его стройной фигурой, за его молодой, ритмической походкой и думала: "Качалов – человек высочайшего изящества и благородства".

Он дошел до пересекающей улицы и скрылся, а я пошла своей дорогой и невольно стала вспоминать старые годы.

Много лет назад в Петербурге я разговаривала с одним видным критиком.

– Видел вашу "Вечность в мгновении"; я смотрел ее в Малом театре с Горевым, и, представьте, здешний Леонато был не хуже! Совсем юный любитель – студент! Но пойдет далеко. Божественный голос! Запомните это имя.

Запомнила: В.И.Качалов.

Два-три года спустя. Премьера "Снегурочки" в только что начинающем свою славную деятельность Московском Художественном театре. Разговоры в антрактах:

– Каков Берендей! Какой голос, какая красота!..

– Далеко пойдет! Он из провинции. Новое для Москвы имя: Качалов.

Еще несколько лет... Гастроли Художественного театра в Петербурге. Белые ночи, обещание весны в воздухе... Молодежь беснуется от восторга, забрасывает гастролеров цветами...

Мы едем после спектакля ужинать к нашим друзьям. С нами одновременно вносят огромную корзину белых роз.

– Кому это?

– А это у нас остановился Качалов, – улыбается хозяйка дома, – белые розы каждый день, а от кого – не знаем!

Качалов тут же – спокойный и задумчивый, как Гамлет, с волосами лунного цвета. Он смущенно опускает глаза:

– Я сам не знаю.

Потом много премьер в Московском Художественном театре, каждый год гастроли в Петербурге. Сколько ролей – и каких!.. Спившийся Барон в "На дне" Горького и Юлий Цезарь Шекспира, где "один жест Качалова, по выражению культурнейшего человека того времени, А.Ф.Кони, дает больше, чем лекция по античной культуре". "Иван-царевич", Ставрогин в "Бесах" Достоевского и Иван Карамазов в его жутком разговоре с чертом, о котором психиатр Бехтерев говорил, что он мог бы служить лекцией по раздвоению личности. Петя Трофимов в "Вишневом саде" Чехова, студент, вечный обитатель московских тюрем, в поношенной куртке, и бледный, царственный Гамлет, аскетический пастор Бранд Ибсена и жадно любящий наслаждения жизни Пер Бает. Всех не перечтешь.

Для меня одним из величайших достижений артиста является игра Качалова в "Карамазовых" – разговор Ивана с чертом. Раздвоение личности проходило у него до жути явственно, доходило до таких вершин, что, казалось, еще немного – и слишком натянутые нервы зрителя не выдержат.

Роли, воплощенные Качаловым, объединены одним общим свойством: наличием неуловимого внутреннего благородства. Качалов всегда чувствует то высшее, то лучшее, что есть в каждом человеке. Это невольно передается зрителю и заставляет его любить качаловские образы.

Еще несколько лет. Первые годы революции. У великой артистки Ермоловой в доме. Еще не сгладились после гражданской войны следы разрухи и лишений: в огромной зале вместо печей и камина топится кирпичная печурка, на ней дымится глинтвейн в медном котелке. Углы комнаты тонут во мраке, только стол ярко освещен висячей лампой под золотистым абажуром, в печурке рдеют угли, на столе поблескивает хрусталь.

За столом собралось человек двадцать. Голова Качалова в рембрандтовском освещении. Он читает сцену старика Карамазова "За коньячком". Его чудесный голос приобретает какие-то старческие, шипящие ноты, зловещая усмешка преображает обычно такое изящное, благородное лицо. Перевоплощение таково, что присутствующие, из которых большинство артисты, слушают, затаив дыхание, совершенно захваченные сценой...

Еще несколько лет... В 1938-м Качалов играет Чацкого.

Ю.М.Юрьев как-то рассказывал, как Росси играл Ромео, когда ему было за шестьдесят лет. Он вышел на сцену без всякого грима, подчеркнув, что не желает молодиться, казаться юным и красивым, а только хочет показать, как он понимает роль. И заворожил публику, простившую ему и лысинку, и грузность фигуры, учитывая непревзойденное мастерство и оставшееся молодым чувство.

С Качаловым было иначе. Все мы знали, что ему не двадцать с небольшим, как Чацкому, но мы верили тому, что он молод и красив, мы верили всему, что он говорил со сцены. Его исключительный голос нисколько не изменил ему: тот же металл и тот же бархат... Я слушала нескончаемые вызовы, восторженные возгласы молодежи и думала: счастлива молодежь, которая может видеть такие образы творчества, мастерства. Его игра, каждая поза, каждое движение оставляли впечатление несравненного благородства. Благородство! Первое слово, которое приходит на ум, когда видишь Качалова.

Еще несколько лет. На Николиной горе, на берегу Москвы-реки, на балконе маленькой дачи Качалов читает нам Пушкина за чашкой кофе.

Как Качалов читает стихи, это одно могло бы служить темой для искусствоведа. Но я говорю не о тех выступлениях его, на которые рвется Москва, а о том, как он читает их в интимной обстановке. Легко и охотно, как птица поет... Ему не нужна многочисленная публика, аплодисменты – довольно двух-трех человек, которые "умеют слушать".

– Почитать?.. – задумчиво и как-то нерешительно спрашивает он.

И льются стихи. Каждое слово у него получает свое собственное значение.

Он прекрасно читает Пушкина. Как идет его благородный голос к стройному течению пушкинского стиха, плавному, как течение красавицы реки.

Тихий шум и аромат нагретых сосен, запах цветов... Поэзия и природа – две стихии, в которых всего вольнее дышится Качалову вне его родного театра. Ему хорошо. Его глаза, в глубине которых всегда таится грусть, мягко и светло смотрят на расстилающийся перед ним редкостный по красоте вид, и чувствуется в нем гармония от этого слияния с природой.

Качалов любит природу, далекие прогулки, часы в одиночестве на берегу моря. Когда он проводил лето на берегу океана, он всегда ждал минуты захода солнца. Все это знали и кричали ему: "Солнце, солнце!" – и он оставлял любое занятие, любой серьезный разговор и бежал смотреть, как огромный красный шар погружается в море... На озерах он проводил часы в лодке, забравшись в камыши, слушая звуки природы: всплеск рыбы, взлет уток, щебет птиц в камышах; домашние даже прозвали его "Вася-камышанин". На Николиной горе на нашей дачке был замечательный вид на Москву-реку, терявшуюся в извивах, мягких и сладостных, как музыка Чайковского; прежде чем зайти к нам, он шел смотреть на этот вид и долго, не отрываясь, глядел на расстилавшуюся перед ним картину.

Через год на той же Николиной горе. Страшное время начала Отечественной войны. Мы живем на даче у Качаловых. Василий Иванович ежедневно приходит к себе на дачу из санатория, где он отдыхает.

С личными бурями и разочарованиями он справляется легко: наблюдательность большого художника помогает ему разбираться в явлениях, и своим мягким юмором он обезоруживает жизнь... Но общественные потрясения глубоко отзываются на нем. Внешне он необычайно выдержан и спокоен. Ни на мгновение не срывается его чудесный голос, не покидает его движений обычная гармония. В нем нет страха... Чувствуется только глубокое потрясение и взволнованность...

Чужое горе всегда мучительно для него. Он по-настоящему добр. Он не может слышать о чужой беде, чтобы не помочь, и делает это без шума, без слов, так, чтобы не обидеть. Как товарищ он безупречен. Мягок, деликатен, одинаково приветлив к мастеру сцены и к самому скромному техническому работнику. С годами Качалов все больше стал напоминать мне портреты Гёте: та же классическая голова, та же мужественная фигура; но в то время как у Гёте черты полны олимпийского величия и безмятежности, у Качалова под внешним спокойствием чувствуется большая внутренняя взволнованность и человечность.

Заканчиваю свой беглый очерк о Качалове, и мне думается: все мы щедры на критику, ставим себе и другим в заслугу, если смело выскажем горькую истину, жестокую правду. Но как мы скупы на правду радостную! Как мы боимся громко высказывать наши чувства к другим людям! И вот мне хочется сказать: "Как хорошо, что есть такой артист, как Качалов! Как хорошо, что мы можем слышать его голос и видеть создаваемые им образы! Как хорошо, что о нем можно сказать: "Качалов – и человек и артист высочайшего изящества и благородства!"

О.Л. Книппер-Чехова

Много лет подряд я представляла себе портрет – вроде портретов известного художника пятидесятых годов Винтергальтера. Я думала, что, будь я художником, я написала бы непременно так: женщина в ярко-синем платье у окна, выходящего в залитый осенним солнцем парк, с букетом темно-красных, почти черных роз на коленях. Мне представляется четкий и тонкий рисунок лица, яркие, живые глаза, немного таинственная улыбка оттененного легким пушком рта – улыбка, которая словно таит что-то радостное, ей одной известное, никому не открытое.

Этот портрет надо было вставить в овальную раму и подписать под ним: Ольга Книппер.

Я услыхала это имя впервые, когда оно еще мало кому было известно. Помню маленькую столовую, самовар на столе, моих товарищей и подруг. И вот одна молодая девушка, пришедшая с экзамена в филармонии, говорит:

– Какую я сегодня актрису видела! Очаровательную!

– Да ведь вы были на ученическом спектакле?

– Да, она еще ученица, но это готовая артистка. Не смейтесь над моей восторженностью: вы сами увидите. Ее зовут Ольга Книппер.

Прошло после этого года два. Открытие Художественного театра. "Царь Федор Иоаннович" Толстого. Книппер – Ирина. Вскоре после этого – "Чайка" Чехова. Книппер – Аркадина. Действительно, готовая актриса. И действительно, очаровательная.

А появилась эта актриса совсем не из театральной среды. Отец Ольги Леонардовны был инженер. Мать, Анна Ивановна, выдающаяся женщина: прекрасная певица и музыкантша. Но таланты ее лежали под спудом – муж ее и слышать не хотел, чтобы она посвятила себя артистической деятельности. Прежние предрассудки не допускали, чтобы женщина работала, если ей было на что жить. Так и о какой-либо профессии, о самостоятельном заработке для Ольги Леонардовны не могло быть и речи, хотя она, как ее братья, получила блестящее образование: языки, музыка, пение.

Притушенный, как огонь, артистический темперамент матери в дочери просился на волю. Искусство, театр увлекали ее. Сперва еще только как развлечение, а не как серьезное призвание. Она играла на любительской сцене много и усердно, притом в обстановке, необычной для любительских спектаклей.

"Полотняный завод" – именье, принадлежавшее Гончаровым: здесь не раз бывал Пушкин у своей невесты Наталии Николаевны Гончаровой. В это именье ездила летом гостить юная Ольга Леонардовна. Огромный, наполненный всяким старым хламом дом, запущенный парк, пруд с седыми ветлами, беседка, где сиживал еще Пушкин. В доме – свободная летняя жизнь. Владелица именья сама занималась хозяйством и фабрикой, усталая приходила к вечеру домой, где за ужин садилось человек двадцать, и совершенно не вмешивалась в развлечения молодежи, предоставляя полную свободу. А те нашли на селе старый дом, где когда-то помещался трактир, в котором, по преданию, не то бывал, не то останавливался Пушкин, и добились, чтобы им предоставили этот дом. Там оборудовали что-то вроде сцены и каждое лето ставили спектакли для народа при участии служащих и рабочих фабрики. Зрители стекались со всех окрестных деревень, и спектакли пользовались большой любовью.

Ольга Леонардовна рассказывала мне, как на первом спектакле Художественного театра она получила венок и благодарственный адрес. В этом театре отменили подачу цветов на сцену, и ей принесли подношение за кулисы; она и расстроилась, и взволновалась: подношение ей, которую еще никто не знал как актрису! Боялась, вдруг подумают, что это для рекламы она сама себе подносит, как это практиковалось иногда желавшими успеха актрисами! Но прочла на адресе: "От рабочих Полотняного завода" – и успокоилась: эти действительно знали ее, и знали хорошо.

За несколько лет до возникновения Художественного театра в обычную, ровную жизнь Ольги Леонардовны ворвалось горе: умер отец, и выяснилось, что хотя он считался человеком состоятельным и жил на широкую ногу, но не делал никаких сбережений и оставил семью без средств к существованию. Мать не растерялась, коренным образом изменила жизнь: переехала из большой квартиры, распустила прислугу. В те времена почти в каждой большой семье всегда была какая-нибудь нянюшка или вообще старая прислуга, которая не могла представить себе жизни вне этой семьи и в случае краха оставалась, не интересуясь тем, будут ли ей платить, или нет, готовая разделить все горести и лишения своих хозяев. Так было и у Книппер. Верная их Зинаида Алексеевна заменила одна весь бывший штат прислуги, а Анна Ивановна решила заняться преподаванием пения. Начала и Ольга Леонардовна давать уроки музыки, чтобы просуществовать. Но ее давно тянуло на сцену, а теперь сама жизнь подсказала ей этот выход. Она задумала стать актрисой, пошла в драматическую школу при Малом театре. Испытания выдержала блестяще, начала уже посещать классы, завязались дружеские отношения с товарищами... Вдруг в конце месяца, когда должны были оформить ее прием, ей объявили, что она не принята, впрочем, прибавили, что она имеет право поступить на будущий год. Сделано это было потому, что вакансий было немного и одну из них необходимо было отдать родственнице кого-то из артистов Малого театра: таков был тогда обычай. Кроме того, в школе без особого доброжелательства говорили: "Она готовая актриса: чему ей учиться?" Под таким предлогом можно было отказать в приеме, не обидев... Но Ольга Леонардовна себя готовой актрисой не считала и хотела учиться. Она загрустила, пришла в такое отчаяние, что даже мать, которая не сочувствовала ее желанию идти на сцену, решила прийти ей на помощь, хотя раньше мечтала для нее о карьере камерной певицы, что по старым предрассудкам казалось менее опасным, чем сцена... Но теперь она увидала, что дочь надо вывести из тупика. У нее было большое знакомство в музыкальном мире, и она устроила дочь в драматическое училище при филармонии, хотя там был давно закончен прием и уже шли занятия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю