Текст книги "Современная американская новелла (сборник)"
Автор книги: Стивен Кинг
Соавторы: Трумен Капоте,Джон Апдайк,Уильям Сароян,Роберт Стоун,Уильям Стайрон,Артур Ашер Миллер,Элис Уокер,Сол Беллоу,Энн Тайлер,Сьюзен Зонтаг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)
Каччато стоял на вершине невысокого травянистого холма в двухстах метрах впереди. Стоял и улыбался мирно и спокойно, уже совсем непохожий на солдата. Стоял руки в карманах и не думая прятаться. Будто терпеливо ждет автобуса на остановке и ему совершенно нечего бояться.
– Попался! – заорал Гнида. – Я так и знал! Ну, теперь попался.
Лейтенант с биноклем вышел вперед.
– Так я и знал. – Гнида весь злорадно подался вперед. – Доперло до него, до кретина, и он лапки кверху. Конец ему пришел. Так я и знал! Что будем делать, сэр?
Не отрываясь от окуляров бинокля, лейтенант пожал плечами.
– Пальнуть разок? – Гнида поднял винтовку и, прежде чем лейтенант успел что-либо сказать, дважды нажал на курок. Одна из пуль была трассирующей – как штопор ввинтилась она в туман. Каччато улыбнулся и помахал рукой.
– Во дает, – изумился Оскар Джонсон. – И что делать-то теперь?
– Да уж, – отозвался Эдди, и оба рассмеялись.
Каччато все улыбался и махал им.
– Да, что тут будешь делать?
Гнида вышел вперед и двинулся вверх по тропе. Он шагал быстро и все время возбужденно болтал. Каччато перестал махать, а стоял и смотрел на Гниду Харриса, сложив руки на груди и наклонив большую голову, словно прислушиваясь. Что-то его веселило.
Ничего уже нельзя было сделать.
Гнида увидел проволоку, только когда споткнулся об нее, и ничего сделать уже было невозможно.
Сначала раздался негромкий треск, затем щелчок предохранителя, потом стук упавшей гранаты и шипение. Один звук за другим без промедления.
Гнида все понял. Сделав с разгону еще один шаг, он повалился на бок и покатился, обхватив руками голову и жалко, беспомощно скуля.
Все поняли, что случилось.
Эдди, и Оскар, и Док Перет плюхнулись ничком, кто где был, Гарольд Мэрфи с неожиданной для человека его комплекции ловкостью согнулся пополам и упал, лейтенант зашелся в кашле и осел. У Пола Берлина в глазах побагровело, он зажмурился, сжал кулаки, челюсти и повалился, подобрав ноги к животу и свернувшись клубком.
Надо считать, пронеслась у него мысль, но цифры сбились в кучу и беспорядочно вертелись в мозгу.
Заныло в животе. Началось там. Сначала под ложечкой, потом закрутило в кишках, внизу живота – вот и конец всему, мечтам, дурацким надеждам. Круг замкнулся. Рядом с ним был лейтенант. Воздух замер, застыл моросящий дождь. У Пола заныли зубы. Надо считать – но зубы ныли, и цифры не шли. Я не хочу умирать, возникла среди зубной боли четкая мысль.
А взрыва все не было. Ныли зубы, и крутило в животе. Он оцепенело ждал. Теперь сдавило легкие. Он ждал, а взрыва все не было. Но вот раздался слабый хлопок. Дым, механически отметил он, дым.
– Дым, – простонал лейтенант. – Дым, сволочь!
Пол Берлин ощутил запах дыма. Он представлял себе его бархатисто-лиловый цвет, но не мог ни открыть глаза, ни разжать кулаки, ни распрямить ноги. Что-то крутило в животе, прижимало к земле, он не мог ни отползти, ни отбежать. Взрыва все не было.
– Дым, – тихо произнес Док, – один только дым.
Дым был красным, и все наконец стало понятно. Дым накрыл их всех – ярко-красный, густой, кислый. Он, как краска, растекался по земле, затем красной спиралью стал, лениво подниматься вверх по склону.
– Дым, – твердил Док, – дым.
Гнида Харрис плакал. Он стоял на четвереньках опустив голову и рыдал в голос. Оскар и Эдди не шевелились.
– Подловил нас, – бормотал лейтенант. Голос у него стал тонким, старческим, словно бы доносился из прошлого. – Мог ведь всех прикончить.
– Один только дым, – повторял Док Перет, – просто вшивая дымовуха.
– Этот ублюдок, захотел бы, всех нас тут к чертовой матери порешил бы.
Пол не мог пошевелиться. Он все ясно сознавал, испытывал некоторое смущение, хотя еще не стыд, слышал их голоса, слышал рыдания Гниды, видел, как тот стоит на четвереньках подле тропы, видел и красный дым кругом.
Но пошевелиться не мог.
– Нет, не хочет, – сказал Оскар Джонсон, вернувшись с белым флагом в руках. – Я честно старался, но болван даже разговаривать не хочет серьезно.
В сгустившихся сумерках семеро солдат решали, что делать дальше.
– Я ему все, что надо, сказал, но он ни в какую. Сказал, что он просто спятил, что его ждет смерть, а в лучшем случае – трибунал, и что с его отцом будет, когда узнает. Сказал, что, может, еще и обойдется, если он сейчас же бросит это дело и пойдет обратно. Всю песенку ему прокрутил, с начала и до конца. Не слушает.
Лейтенант лежал на спине с градусником во рту. Вид у него был хуже некуда. Эта война не по нему. Дряблая кожа висела на ослабших мышцах рук и шеи.
– Сказал ему все, как уговорились. Что это смех один, да и только, что все равно не выйдет у него ничего. И что нам уже надоело все это до чертиков.
– Ты сказал ему, что нам жрать нечего?
– А то. Ясное дело. Сказал еще, что он сам с голоду подохнет, что мы вертолеты вызовем, если на то пошло.
– А сказал, что пешком нельзя дойти до Франции?
Оскар ухмыльнулся. Его черное лицо было почти неразличимым в сумерках.
– Вот это я, пожалуй, и забыл.
– Надо было сказать.
Лейтенант положил под шею руку, чтобы дать отдых позвоночнику.
– Еще что? – спросил он. – Что еще он сказал?
– Все, сэр. Сказал, что у него все о’кей. Извинялся, что напугал нас дымом.
– Ублюдок. – Гнида все тер ладонями черный приклад винтовки.
– Еще что?
– Все. Он ведь такой. Все улыбочки, и несет всякую ересь. Справился, как мы себя чувствуем. Ну, я ответил, все в норме, только дымовухи перепугались, он стал извиняться, а я сказал, что, мол, ладно, ничего страшного. Что еще такому кретину скажешь?
Лейтенант кивнул, по-прежнему подпирая шею рукой. Некоторое время он молчал, принимая решение.
– Ну хорошо, – наконец вздохнул он. – Что у него есть?
– В каком смысле, сэр?
– Какое стрелковое оружие, – уточнил лейтенант.
– Винтовка его. Винтовка, немного патронов, и все. Я особенно не разглядывал.
– Штык или нож есть?
Оскар покачал головой.
– Я не видел. Может, и есть.
– Гранаты?
– Не знаю. Может быть, парочка есть.
– Прекрасно провел разведку, Оскар. Ничего не скажешь.
– Виноват, сэр. Только у него все хозяйство упаковано.
– Как же мне плохо.
– Да, сэр.
– Дизентерия льется из меня, как кофе. Что ты мне пропишешь, Док?
Док Перет покачал головой:
– Ничего, сэр. Только покой.
– Вот именно, – сказал лейтенант, – мне нужен покой. Отдых.
– Может, пусть себе идет, а, сэр?
– Отдых, – повторил лейтенант, – мне необходим покой.
Пол Берлин не спал. Он разглядывал травянистый холм, на котором находился Каччато, и старался представить себе подходящий финал.
Вариантов оставалось не так уж много, а после всего, что произошло, хороший конец примыслить было трудно. Не то чтобы невозможно, нет. Возможности еще все-таки были. Проявив храбрость и смекалку, Каччато еще может тихонько улизнуть, перебраться через пограничные горы – и тогда только его и видели. Пол Берлин попробовал представить себе, как это будет. Новые места. Ночные деревни, лай собак, у людей по мере того, как Каччато уходит все дальше на запад, постепенно меняется разрез глаз и цвет кожи, впереди – целые континенты, а война остается все дальше и дальше позади, и все дороги сходятся и ведут в Париж. А что, могло бы и получиться. Он представил себе множество опасностей, поджидающих Каччато, предательство и обман на каждом повороте; но представлялись ему и удачи, и жгучее ощущение одиночества, и новообретенная упругость тела, и знакомство с новыми странами. Кончатся дожди, высохнут и станут пыльными дороги, листва на деревьях будет меняться, будут на пути безмолвные дали, и песенные просторы, и красивые девушки в соломенных хижинах, и, наконец, венцом всему – Париж.
Может получиться. Шансов, конечно, совсем мало, но все-таки может получиться.
Потом дождь перестал и небо прояснилось – словно спала маска, и очнувшийся от дремоты Пол Берлин увидел звезды.
Они горели на своих обычных местах. И было не так уж холодно. Он лежал на спине, рассматривал звезды и вспоминал их названия, названия созвездий и лунных долин. Конечно, дело дрянь. Глупо, а все-таки жалко. Надо было идти не останавливаясь, сойти с тропы, переходить вброд через горные ручьи, чтобы смыть следы, зарывать отбросы, перебираться по деревьям с ветки на ветку, спать днем и идти ночью. Тогда бы еще можно было надеяться.
Ближе к рассвету он увидел костер – это Каччато готовил себе завтрак – и услышал легкие щелчки, словно сверчок застрекотал перед зарей – это Гнида щелкал предохранителем своей М-16.
Небо светлело кусками.
– Начнем, – негромко приказал лейтенант.
Эдди Лазутти, Оскар и Гарольд Мэрфи пошли в обход с юга. Док с лейтенантом, выждав немного, стали заходить с запада, чтобы отрезать путь к отступлению. Гниде Харрису и Полу Берлину выпало идти прямо по тропе.
Пол Берлин старался вообразить справедливый, но все-таки благополучный конец. Он смутно представил себе, что совсем скоро война достигнет апогея, а дальше уже – сущие пустяки. И исчезнет страх. Вся мерзость, все мучительное и чудовищное уйдет в прошлое, а будущее впереди будет если и не светлое, то хотя бы сносное. Он представил, что уже переступил эту грань.
Когда немного рассвело, Док с лейтенантом запустили красную сигнальную ракету. Она высоко взвилась над зеленым холмом, на мгновение зависла и взорвалась, разбрасывая веер искр, словно праздничный фейерверк. День Каччато – а что, так и есть. Такое-то октября 1968 года, года Свиньи.
Из рощи на южном склоне холма вылетели еще три красные ракеты – это давали знак Оскар, Эдди и Гарольд Мэрфи.
Гнида залез в кусты и быстро вернулся, торопливо застегивая штаны. Он был весь охвачен радостным возбуждением. Ловким движением он с лязгом снял винтовку с предохранителя.
– Давай ракету, и двинули, – сказал он.
Пол Берлин долго открывал сумку.
Он достал ракету, свинтил крышку, направил в капсюль ударник и резко вдвинул его.
Ракета рванулась вверх. Она пошла круто и быстро, поднимаясь все выше по плавной дуге прямо вдоль тропы, оставляя за собой грязный дымный след.
Зависнув на самом верху, ракета почти беззвучно взорвалась и рассыпалась над зеленым холмом снопом мелких ослепительных брызг красивого ярко-зеленого цвета.
– Беги, – прошептал Пол Берлин. Но этого было мало. – Беги, – повторил он громче, потом закричал в голос: – Беги-и-и!
Стефани Воун
Крошка Макартур
Я росла в семье военного. И голубя видела только мертвым, в виде горстки косточек на обеденной тарелке. Хотя мы были протестантами и чтили Библию, голубь не вызывал у нас сентиментальных чувств и мы не видели в нем символ мира – птицу, которая прилетела к Ною с оливковой ветвью, как бы возвестив: «Земля вновь зелена, вернись на землю». Когда мне исполнилось тринадцать, мы переехали в Оклахому, в Форт-Силл, всего за несколько недель до открытия охотничьего сезона. Отец – он любил по выходным дням повозиться с оружием – как-то в субботу сел за обеденный стол и распаковал металлическое устройство, называемое «самозаряжатель». Это был изощренный механизм, позволявший готовить боезапас для дробовика прямо на дому. «Сэкономьте деньги и получите удовольствие, – гласила этикетка на коробке. – Для спортсменов, которые предпочитают полагаться на себя!»
– Если научишься, – сказал отец, – то сможешь заряжать мне патроны, когда начнется охота.
Он обращался к моему десятилетнему брату Макар-туру. Мы придвинули стулья ближе к столу, а мать и бабушка остались сидеть поближе к двери на кухню, откуда падал свет. Отец прочитал небольшую лекцию об ударном действии бойка, вытаскивая тем временем остальную матчасть: красные гильзы, картонные пыжи, медные капсюли, порох и несколько коробочек свинцовой дроби. Он инструктировал хорошо поставленным командирским голосом, словно предупреждая: «Тебе придется несладко, солдат, но я уверен – ты не подкачаешь». Макартур как будто становился выше, внимая этому голосу, выпрямлял спину и помогал расположить снаряжение посреди стола. Отец завершил лекцию разъяснением, что мелкая дробь хороша на голубя или перепела, покрупнее – на утку, кролика и самая крупная – на гуся, на дикую индейку.
– А какая дробь хороша на человека? – спросила бабушка. Она не то чтобы осуждала оружие, но не могла упустить случая съязвить в адрес отца. Моя бабушка была членом «Женского христианского общества умеренности», а отец давал урок Макартуру, то и дело прикладываясь к виски с содовой.
– Смотря по обстоятельствам, – ответил отец. – Это зависит от того, собираетесь вы его потом съесть или нет.
– Ха-ха, – сказала бабушка.
– Чертовски трудно выковыривать мелкие дробинки из крупного тела, – заметил отец.
– Ах, как смешно! – отозвалась бабушка.
Отец обернулся к Макартуру и посерьезнел.
– Помни, оружие всегда заряжено.
Макартур кивнул.
– И что еще? – спросил его отец.
– Никогда не наставляй ружье на человека, если только ты не хочешь его убить, – ответил Макартур.
– Вы меня извините, – вставила мама, подходя к столу. – Но не опасно ли это? – Ее руки дрогнули над банкой с порохом.
– Вот именно, – поддержала бабушка. – Тут ничего не взорвется?
Отец и Макартур, казалось, ждали этого вопроса. Они повели нас для демонстрации на улицу; Макартур следовал за отцом с банкой пороха и коробком спичек.
– Порох – это вам не бак с бензином, – заявил отец и отсыпал тонкую струйку пороха на дорожку.
– И не пшеница в силосной башне, – добавил Макартур, протягивая отцу коробок.
– Отойдите! – предупредил отец и поднес спичку к пороху. Тот вспыхнул с громким шипением и обдал нас зловонным дымом.
Дым, постепенно белея, рассеялся в ветвях нашего орехового дерева, и тогда бабушка сказала:
– Какое счастье, что дом может просто сгореть, а не взорваться.
Рассмеялся даже отец. Поднимаясь по ступенькам крыльца, он великодушно предложил мне:
– А знаешь, ты тоже можешь научиться заряжать патроны.
– Спасибо, – ответила я. – Но моя участь – жезл тамбурмажора.
Белые ботинки с высокой шнуровкой да розовая помада – вот что было предметом моих мечтаний. Много лет спустя, увидев меня на фотографии в белом костюме, этаком полувоенном обмундировании со всякими ухищрениями, подруга воскликнула: «Какая трата юности, какое глумление над женственностью!» Сегодня, размышляя о своей растраченной юности и попранной женственности, не могу не вспомнить, что я после школы пошла в колледж. Когда Макартур закончил школу, он пошел на войну.
Девять лет прошло со времени того «порохового урока». Я свежеиспеченный специалист, преподаю первокурсникам в большом университете. Ярким июньским днем, в конце учебного года, один из моих студентов, ветеран вьетнамской войны, преподносит мне в подарок человеческое ухо. Только что закончилось последнее занятие семестра. Мы бредем по длинной аллее, обсаженной деревьями, то окунаясь в мерцающую густую тень, то выныривая на полуденный свет. Дело происходит за две недели до солнцестояния, и наше светило, кажется, никогда не было таким ярким. Студент снимает с плеча сумку и говорит:
– Я хотел бы сделать вам подарок по случаю окончания курса.
Купола платанов впереди нас смыкаются и образуют свод, крытую зеленую аркаду над мощенной камнем аллеей. Сквозь купы вливается тихий ласковый ветерок.
– Поймите меня правильно… Я хотел бы подарить вам ухо.
Знал ли он, что я выросла в семье военного? Что мой девятнадцатилетний брат сейчас во Вьетнаме? Что войну я представляла в основном по цветным фотографиям, присылаемым Макартуром, где веселые парни позировали у самых больших артиллерийских орудий, – ботинки, отяжелевшие от красной пыли, и джунгли, вздымающиеся за спинами зеленым храмом? За все тринадцать месяцев службы Макартур просил прислать только маринованные артишоки и записи «Роллинг стоунз». Артишоки продавались в стеклянных банках, и армейская почта их не принимала. Пленки, которые я послала в первый раз, испортились в сезон дождей. Я послала еще. Те были украдены каким-то стариком, который захотел продать их на черном рынке. Я послала еще. Макартур подарил записи раненому парню – его перевозили в госпиталь в Токио.
Говорят, что война во Вьетнаме так подробно отснята, что из всех войн только о ней мы узнали всю правду. Какую правду мы узнали? Кто ее узнал? Пожалуй, наибольшую известность получила видеозапись такой сцены: начальник южновьетнамской полиции всаживает пулю в голову пленника, стоящего перед ним в шортах и свободной клетчатой рубахе. Пленник смотрит начальнику прямо в глаза, и в его взгляде нет надежды, а есть только страх. Он продолжает смотреть с безнадежным страхом и в тот момент, когда уже мертв, но еще не упал тряпкой на сайгонскую улицу… Памятны и другие снимки. Как, например, фотография светловолосого голубоглазого солдата с красиво забинтованной головой («Пустяки, сэр, слегка задело»), протягивающего руку к камере, будто призывая на помощь своему раненому товарищу. Это прилизанное изображение белого буржуазного милосердия обошло почти все американские газеты и печаталось снова и снова, как только требовалось вспомнить вьетнамскую эпоху.
Мне этот снимок всегда напоминал того тридцатилетнего студента, который отслужил во Вьетнаме три срока и был направлен в колледж, чтобы вернуться в действующую армию офицером, – студента, который ослепительно ярким июньским днем в конце моего первого года преподавания достал из наплечной сумки брезентовый мешочек.
– Поймите меня правильно, – сказал студент. – Я хотел бы подарить вам ухо.
– Зачем?
– Хочу сделать подарок. Оставить вам что-нибудь на память о завершении курса.
Он вытащил руку из мешочка и протянул ее ладонью вверх.
Вы, наверное, слышали об ушах, которые привозили с собой из Вьетнама. Возможно, слышали, что уши держат в мешочках или носят как бусы, прокалывая мочки и нанизывая на кожаный ремешок. Слышали, что уши похожи на сухофрукты или на ракушки или напоминают сморщенные опавшие листья под дубом… Мы часто прибегаем к метафорам, когда прибегнуть больше не к чему.
И все же человеческое ухо выглядит как человеческое ухо. Лишь насмотревшись вдоволь на его изгибающиеся хрящи и неглубокие впадины, вы начинаете замечать: вот пересохшее русло в широкой долине, вот крохотная деревушка, рисовое поле, азиатский буйвол. Вот мир настолько утопающий в зелени, что вы ощущаете эту зелень даже с борта реактивного бомбардировщика на высоте в десять тысяч футов.
Мы остановились на солнцепеке посреди дорожки, не сводя друг с друга глаз, и две прогуливающиеся девушки разошлись в стороны, чтобы обойти нас, – так речная вода обтекает островок. Они смеялись и не заметили, что студент держит в руке. «Так вот, – щебетала одна из девушек, – мать мне позвонила и сказала, что бедного пса им пришлось усыпить. И представляешь, что она заявила?» Мы со студентом повернулись, желая услышать, что заявила ее мать. «Она заявила: „Знаешь, Анита, он до последних дней хорошо соображал. Никакого старческого маразма“».
Студент, улыбаясь, повернулся ко мне.
– Что за мир! – сказал он и протянул руку.
– Благодарю, – ответила я. – Но я не хочу принимать этот подарок.
Мы двинулись дальше. Я шла неторопливо, стараясь свободной поступью показать, что не испугана. Может, он обиделся на какую-нибудь мою фразу на занятиях. А может, просто наркоман.
– Не беспокойтесь, – сказал он. – У меня еще много.
– В самом деле? – отозвалась я. – Все равно, спасибо, не надо.
– Если вам не нравится это, я выберу получше. – Студент полез в мешочек.
– Как вы можете определить – лучше, хуже? – спокойно спросила я, будто интересовалась сравнительными достоинствами рыболовных приманок, или болтами и гайками, или цветами.
– Могу, – заверил он. – А некоторые помню. Это, к примеру, девичье.
Этой девчонке, рассказал он, было тринадцать. Вначале ребята из его подразделения ее жалели, подкармливали и угощали сигаретами. А потом выяснилось, что она была среди тех, кто накануне ставил мины вокруг их лагеря.
Наконец мы пожали друг другу руку и распрощались. Двумя днями позже студент оставил на моем столе, когда я вышла, бутылку виски. Очевидно, он искренне хотел сделать мне подарок. До возвращения брата из Вьетнама я больше не видела военных сувениров подобного рода.
В ту осень, когда мы жили в Форт-Силле, наша семья съела пятьсот голубей. Начался пятидесятидневный охотничий сезон – разрешался отстрел до десяти голубей в день, – и каждый день мать подавала к столу птиц. Печеных, тушеных и жареных. Отбитых и фаршированных, в оливковом масле или в собственном соку. Но их было слишком много – крошечные, в форме сердечка, грудинка заметно выпирает даже под соусом. Однажды, когда перед нами поставили очередное блюдо с голубями, Макартур сказал:
– Что ж, насладимся запеченным тунцом. Смотрите-ка, в горшочке и сыр, и толченые крекеры! – Он передал блюдо мне. – А ты что возьмешь, Джемма?
– Креветок, – ответила я. – С лимоном.
Таким образом, блюдо обошло весь стол. Мать предпочла мясо молодого барашка, бабушка – свиную отбивную. Отец долго колебался, прежде чем взял вилку. Всю свою жизнь он стрелял дичь для семейного стола, полагая, что учит домашних экономии, а сына – самостоятельности; никто никогда на эту тему не шутил. Отец посмотрел на Макартура. Хотя он никогда это вслух не говорил, Макартур был воплощением его мечты о сыне – добродушный и высокий, умный и послушный, бьет из своей мелкокалиберной винтовки в самое яблочко.
– Ладно, – наконец произнес отец. – Я съем бифштекс.
Тем не менее после обеда он сказал:
– Если уж вы в таком игривом настроении, давайте займемся чем-нибудь стоящим. Сыграем в «Двадцать вопросов». – Он вынул из кармана ручку и разгладил бумажную салфетку, чтобы вести счет. И снова посмотрел на Макартура. – Я загадал. Что это?
Играть должны были мы все, но взгляд отца подразумевал, что основным его соперником будет Макартур.
Макартур попытался придать лицу бесстрастно-вежливое выражение профессионального игрока.
– Это животное? – спросил он.
Отец принял задумчивый вид. Он вперил взгляд в свечи, уставился на потолок. Все это входило в игру: полагалось сбивать соперника со следа.
– Да, животное.
– Это жаба? – спросила бабушка.
– Нет-нет, – сказал Макартур. – Еще рано задавать такой вопрос.
– Определенно не жаба, – ответил отец и с подчеркнутым удовлетворением поставил на салфетке жирный минус. Это тоже было частью игры – действовать сопернику на нервы.
– Больше, чем хлебница? – спросила мать.
– Это Эйфелева башня? – спросила бабушка.
Снова отец с преувеличенным усердием сделал отметку.
Макартур опустил голову, подпер лоб руками – поведение, недостойное настоящего мужчины.
– Сядь нормально, – приказал отец. – Думай!
– Давайте займемся чем-нибудь повеселее, – предложила бабушка. – Это игра скучная.
– А мы не развлекаемся, – отрезал отец. – Мы учимся мыслить логически.
Наконец набралось все двадцать «нет», и отец открыл, что он загадал. «Сияние сигнальной ракеты» – вспышка взорвавшегося пороха. Действительно, если согласиться, что углерод извлекается из органики, порох, можно сказать, «происходит» от животных, растений и минералов.
Отец плеснул себе в стаканчик и откинулся на спинку кресла, приготовившись рассказать нам историю. Впервые он играл в эту игру, когда был солдатом и плыл в Англию. Корабль входил в состав одного из самых больших конвоев, пересекавших Атлантический океан во время второй мировой войны. Море волновалось, поблизости рыскали германские подлодки. Многих мутило, и все чувствовали себя не в своей тарелке. Тогда стали играть, и дулись в «Двадцать вопросов» на протяжении двух дней. Именно в той игре отец загадал «сияние сигнальной ракеты».
Пожалуй, он никогда не рассказывал нам более «военной» истории. Из Англии отец проследовал к побережью Нормандии, участвовал в разгроме немецкого контрнаступления в Арденнах, но, вспоминая войну, он неизменно говорил о бравых молодцеватых мужчинах в часы отдыха. Закончив рассказ, он уставился на свой стакан с виски, подобно запойному пьянице, – так смотрят в магический шар.
В ту весну, которая последовала за сезоном голубей, Макартур приобрел двух живых цыплят. Магазин в городке, рядом с которым стоял гарнизон, в субботу перед вербным воскресеньем дарил цыплят первым ста покупателям. Макартур вошел в двери первым, а потом еще пятьдесят седьмым. Он назвал цыплят Гарольд и Жоржетта и имел большие планы: собирался научить их считать, ходить по проволоке и кататься на специальном маленьком чертовом колесе.
Неделю спустя, когда мы были в церкви, Гарольда и Жоржетту съел наш кот. Цыплята жили в открытом картонном ящике, стоявшем на холодильнике. Никто и представить не мог, что жирный и ленивый Медведь Эл совершит такой подвиг ради лишней трапезы.
Глядя на светлые перышки, оставшиеся в коробке, Макартур произнес:
– Он сожрал их целиком, вместе с клювами…
– Бедные цыплята, – сказала мама.
– Они все время верещали, – заметила бабушка. – Им следовало держать свои клювики на запоре.
Все посмотрели, не плачет ли Макартур. У нас в семье считалось, что мужественно встретить невзгоду – значит преодолеть ее.
– Расстраиваться нет причины, – весомо изрек отец. – Так устроена природа.
Самой природой определено, что коты едят птиц, сообщил он нам. Есть даже такие птицы, которые едят других птиц. А некоторые звери едят котов. Все, что идет в пищу, когда-то было живым. Разве бифштекс не был частью бычка? Макартур отвернулся на миг и закатил глаза. Отец призвал на помощь жестикуляцию и, форсируя голос, стал читать лекцию о дарвинских принципах естественного отбора. Он выразился так: «Природа, окровавленная клыком и когтем». Фраза, похоже, пришлась ему по душе, и он повторил ее вновь. Когда он в третий раз сказал «природа, окровавленная клыком и когтем», тихо подошедшего к нему сзади Медведя вырвало на пол еще узнаваемыми кусочками Гарольда и Жоржетты.
Макартур так и не стал охотником на птиц. Когда он в подарок на двенадцатилетие получил ружье, мы квартировались в Италии. Итальянцы, народ бедный, никогда не преминут подстрелить птицу, чтобы обеспечить себе пропитание. Они извели всю дичь и теперь добивали прилетавших на зиму в теплые края немецких певчих птиц. Так беды итальянской экономики позволили моему брату перейти с птиц на мишени. Вскоре после дня рождения его взяли на стрельбище в Кемп-Дерби и дали сделать пятьдесят выстрелов по черно-желтым тарелкам, именуемым «голубями». Пятьдесят раз испытать отдачу – немало для мальчика, даже такого крупного для своего возраста, как Макартур. Когда он к вечеру пришел домой, по плечу разливался синяк.
– Наверное, стоило подождать, пока он подрастет, – заметила мать.
– Что случилось с истинно американскими видами спорта? – возмутилась бабушка. – Неужели он не может научиться что-нибудь швырять или пинать?
Спустя несколько месяцев мы все поехали с Макартуром на его первое соревнование, и он все приговаривал: «Смотрите, смотрите – Крошка Макартур забыл зарядить ружье, и фальшивые птицы валятся невредимыми на землю». Он не любил генерала, чье имя носил. Когда что-то было не так, он всегда называл себя «Крошка Макартур». И ничуть не восхищался, в отличие от наших родителей, его знаменитой фразой: «Я еще вернусь!» Обычные имена, такие, как Джон или Джоан, можно было посмотреть в бабушкином «Словаре христианских имен». По поводу имени Макартур брату пришлось провести исследование. Генерал, пришел к выводу он, красиво говорил, но на следующий день после Пёрл-Харбора позволил японцам разбомбить весь американский воздушный флот прямо на аэродромах. Генерал Макартур послал войска на Батан, но не отправил с ними грузовики с продуктами для батальонов. Генерал бежал в Австралию, молвив свои знаменитые слова, и бросил людей погибать в Марше Смерти.
– Все будет в порядке, если ты не станешь таращиться в окна, – сказал отец. «Таращиться в окна» значило в его устах быть рассеянным.
– Я закрываю ставнями все мои окна, – ответил Макартур. – Задраиваю все люки в голове.
Что-то случилось с Макартуром, когда состязание наконец началось и он, единственный мальчик среди стрелков, вышел на рубеж. Скулы его резко обозначились. Глаза стали непроницаемыми – это были глаза человека, который умеет хранить тайну. После второй серии он был третьим среди пяти участников. Никто не разговаривал, кроме некоего мистера Димпла – инженера, работавшего в Италии на американское правительство, единственного штатского на стрельбище.
– Проклятое солнце, – сетовал мистер Димпл. – Проклятые деревья.
Стоял жаркий солнечный день, и на фоне соснового леса трудно было разглядеть взмывающие тарелочки.
– Эти деревья надо бы отгородить, – заметил мистер Димпл. Выстрелив еще дважды, он сказал: – Черт побери, до этих птичек ветер добирается прежде меня.
Было очевидно, что мистер Димпл покрывает себя позором перед лучшими представителями американской армии. При его словах мужчины отворачивались, глядя себе под ноги, а женщины, сидящие полукругом с тыльной стороны стрельбища, смотрели друг на друга. Их глаза, казалось, говорили: «Наши мужчины не жалуются на деревья. Наши мужчины не жалуются на ветер или солнце».
– У меня не те очки, – сказал мистер Димпл.
Макартур вышел на огневую позицию и скомандовал: «Дай!» Резко повернувшись вправо, он с упреждением нацелился во вращающийся летящий диск, нажал на курок и начал поворот влево, чтобы успеть выстрелить во вторую тарелочку, пока та не упала. Первая разорвалась в воздухе и посыпалась вниз градом осколков. Вторая невредимой упала на землю, с клацаньем ударившись о другую целую тарелочку. Таким уверенным был его поворот, таким точным, что Макартур не мог поверить в свой промах и, уходя с рубежа, покачал головой.
Отец кинул на него строгий взгляд и громко сказал:
– Попал или дал промах – с огневой позиции отходят спокойно. Головой не качают.
Мистер Димпл упер руку в бок и сокрушенно вздохнул, глядя на ружье. Полковник Риджвуд и майор Солмен отвернулись.
– Тебе понятно?
Макартуру было понятно.
– Да, сэр, – смущенно ответил он.
Когда группа переходила на другую позицию, все кивали отцу и дружески похлопывали Макартура. Он не вырастет мистером Димплом.
В следующем году Макартур завоевал место в команде, которую отец повез на чемпионат в Неаполь. Долгие годы отец с удовольствием вспоминал первый день стрельб. «Макартур весь почернел. Но не вымолвил ни слова жалобы».
Через два года мы вернулись в Штаты и стали жить в гарнизоне на острове Гавернор, расположенном посреди нью-йоркской гавани так близко к статуе Свободы, что из окон спальни был виден ее факел. Именно на острове Гавернор отец получил официальное письмо, где ставилось под сомнение американское гражданство Макартура: с одной стороны, он родился на Филиппинах, а с другой, родители его – уроженцы Огайо.