355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стивен Кинг » Современная американская новелла (сборник) » Текст книги (страница 15)
Современная американская новелла (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:11

Текст книги "Современная американская новелла (сборник)"


Автор книги: Стивен Кинг


Соавторы: Трумен Капоте,Джон Апдайк,Уильям Сароян,Роберт Стоун,Уильям Стайрон,Артур Ашер Миллер,Элис Уокер,Сол Беллоу,Энн Тайлер,Сьюзен Зонтаг
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)

Я Алана не любил. Стоило ему войти в комнату, и мне становилось душно. Он был высок, как все отпрыски богатых семейств, – растение, не угнетаемое сорняками. Когда он смотрел на меня сверху вниз, вовсе не казалось, что он меня не видит – напротив, он отлично меня видел: глаза его с желтоватыми, будто искусственными ресницами просверливали насквозь и тотчас скучнели. Не знаю, что там произошло с ним на западном побережье, но в нем чувствовалась какая-то горькая умудренность, казалось, жизнь для него теперь мало что значила. Во взгляде его была мертвенность. Но ведь у него была Карен и дом в викторианском стиле, а в кладовой – клюшки для гольфа, ружья и теннисные ракетки, в библиотеке – подаренные отцом оленьи головы, и было имя, которое еще будет кое-что значить в этом городе, когда кончится война и стихнут протесты.

Честно говоря, Алан умел быть и занимательным, если, конечно, не напивался в дым. После выступления несколько избранных оставались помочь прибраться, и Алан нередко доставал банджо и играл нам. С одиннадцати лет он обретался в частных школах и тогда еще, подростком, помешался на блуграссе[32]32
  Блуграсс – разновидность музыки «кантри».


[Закрыть]
– этой модной в те годы заунывной музыке. Стоило ему заиграть, и мне уже виделись зеленые холмы, одиноко парящий ястреб, шахтные отвалы… и просыпалась такая нежность к родине, что на глаза навертывались слезы; я видел те давнишние, милые сердцу пейзажи прежней, еще не перенаселенной Америки. Когда Алан затягивал свой тоскливый, немудреный припев, он откидывал назад голову – будто подставлял тощую шею лезвию ножа.

Пока мы с Моникой зачарованно слушали Алана и нет-нет да и подпевали ему, Карен обходила гостей с подносом, раздавала бокалы, всем своим решительным видом и легкой полуулыбкой как бы говоря: это представление только для своих. Первый номер программы был ее, теперь черед Алана. Когда репертуар его иссякал, снова вступала она: начинались словесные игры или конкурсы. Помню, как однажды субботним вечером все наши дамы укрылись за ширмой из одеял и выставили на обозрение одну руку, а мужчины по этой руке должны были их распознать, и, к своему смущению, я тут же узнал руку Карен, но никак не мог найти руку Моники: она оказалась полнее и смуглее, чем я ее помнил, и с густым пушком на запястье.

Но я не узнавал свою жену и во многом другом: из-за этой возросшей сознательности она стала слишком много пить и допоздна засиживаться в гостях. Ее совершенно не тянуло домой. Оунсы и времена испортили ее донельзя. И хотя у меня на сердце тоже было смутно, я хотел, чтобы она сидела дома, растила детей, охраняла наш семейный очаг, пока не минуют все эти волнения, не улягутся кипящие вокруг страсти. В свое время меня прельстило в ней именно материнское начало, основательность, заметная уже и тогда, хотя ей было всего семнадцать, – девушка из команды болельщиц, с крепкими глянцевитыми ногами, в традиционных белых носочках. Сердце у Моники всегда билось размеренно, как у спортсменов, и засыпала она мгновенно. Когда же я приходил в ту залитую солнцем спальню огромного, изысканно убранного дома, мне поначалу нелегко было привыкнуть к трепетной, лихорадочной дрожи, с которой отдавалась мне Карен, наверно потому, что Моника, наоборот, отдавалась с какой-то серьезной важностью, будто шла на уступку. Как-то раз она призналась: ей страшно и тягостно сознавать, что во время нашей близости она теряет самое себя, тогда как Карен, казалось, именно к этому и стремилась. Когда Карен впервые поцеловала меня в коварном уединении учительской комнаты, ее сухие губы впились в мои с жадностью – мелькнуло у меня в голове, – заимствованной у галдевших за дверью подростков. Ну разве стоил я трепещущих губ и страстного объятья этого стройного, пылающего существа? Сердце Карен колотилось точь-в-точь против моего, и стук его слышался сквозь двойную решетку наших ребер и тонкую пряжу свитера. Но и в тот миг моей первой капитуляции я успел заметить, что свитер из дорогой шерсти. Неужели она приняла меня, парня из рабочей семьи, за пустоголового племенного бычка или за тупого, послушного новобранца? И еще меня несколько обескуражило, что в объятии ее было что-то заученное, отрепетированное, неправдоподобно совершенное. Но вскоре я понял: таково ее естество, ее природа. Ее снедала жажда любви. И меня тоже.

Дни, когда Карен не надо было никого подменять, стали нашими днями: начинались они с того, что я, весь в поту от спешки и волнения, звонил из замусоренной жевательными резинками телефонной будки возле кафе. Дом Оунсов примыкал к небольшому принадлежавшему им же лесу. И сквозь окна спальни струились аромат сосновых игл и щебетанье птиц. А слепящий солнечный свет чуть ли не пугал меня – я ведь привык к благопристойной тьме. Чтобы солнце не пропадало даром, Карен держала в этой части дома аквариум и террариум, и все стены были увешаны картинками дикой природы, впрочем, здесь дикой природой были и мы, обнаженные, в постоянной опасности. В наших кратких встречах нежность приходилось заменять звериной сноровкой. Карен высчитывала мой приезд до минуты, и, когда я входил в дом, телефон уже был отключен, и она ждала меня нагая. Карен с точностью до минуты знала, когда я приду. Иногда мое «окошко» сливалось с обеденным перерывом, времени у нас бывало побольше, и мы тратили его на размолвки. Джонсон заявил, что не выставит свою кандидатуру на выборы, и я сказал Карен, что теперь президентом будет Никсон – так вам, мол, и надо. В ту минуту ее глаза все еще светились радостью нашей близости. У Карен была привычка рассматривать меня, внимательно изучать с благоговением, с каким она изучала жабу или змею в террариуме. Должно быть, я со своей неутолимой страстью и пролетарской строптивостью олицетворял для нее жизнь, драгоценнейшую ее частицу.

А она для меня? Пожалуй, блаженные небеса. Стоило мне проскользнуть в дверь черного хода, мимо мусорных баков, благоухающих пустыми Алановыми бутылками, как передо мной на верхней ступени лестницы возникала Карен – клочок слепящих небес. А когда я взлетал к ней наверх, тело ее будто превращалось в карту звездного неба: плечи и ноги были усыпаны несметным числом веснушек. Даже на не тронутой загаром коже, скрытой от лучей купальником, солнцу неведомо как удалось прожечь два-три пятнышка.

 – Милый, тебе пора уходить, – бывало, говорила Карен. В нашем романе верховодила она, верно оттого, что была более практичной. Меня это обижало: с какой стати мною командуют? Когда же она приходила в школу кого-нибудь подменить, мне нравилось наблюдать, как она движется по коридору: золотисто-рыжие волосы и маленькое ладное тело, полное наших тайн. Политические веяния проникли даже сюда, в стены школы, наши юные поляки и португальцы уже не желали безропотно идти в армию, как прежде, уроки истории и государственного устройства, а иногда и естественных наук превратились в поля сражений. В ту весну студенты бунтовали и в Колумбийском университете, и в Париже. Я чувствовал, как вокруг рушатся все укоренявшиеся годами устои, но меня это уже не трогало. Я так гордился своим слиянием с Карен в эти «окошки» между уроками – в светлой спальне с витающим ароматом духов, жевательной резинки и телесного тепла.

Однажды Карен с укором заметила:

 – Фрэнк, мне приятно твое прикосновение, но не надо прикасаться ко мне на людях.

 – Когда это я к тебе прикасался?

 – Только что. В. коридоре. – Мы сидели в учительской. Карен закурила сигарету. Она казалась взвинченной, возмущенной.

 – Я не нарочно, – сказал я. – И потом, наверняка никто не заметил.

 – Не говори глупостей. Дети замечают все.

Она была права. Я уже видел наши имена, выведенные на стене в уборной – с полным пониманием дела.

 – И тебя это трогает?

 – Конечно. И тебя должно трогать. Нас обоих могут оскорбить.

 – Кто? Попечительский совет? Американский легион? А я-то думал: грянула революция и все давно пляшут на улицах нагишом. Я, например, целиком «за». Не веришь?

 – Фрэнк! Сюда могут войти в любую минуту.

 – А раньше мы целовались здесь как сумасшедшие.

 – Это было до наших дней.

 – Нашего получаса. Мне надоело мчаться на свои уроки в каком-то чувственном оцепенении.

 – Надоело?

Испуг в ее глазах распалил меня еще больше.

 – Да, надоело. И надоело притворяться. И надоела бессонница. Я не могу уснуть, мне так мучительно хочется, чтобы ты была рядом. Я мечусь по комнате, принимаю аспирин. А иногда – для разнообразия – плачу.

Карен убрала волосы за уши. Лицо ее сразу сузилось, кожа в уголках глаз натянулась и заблестела крохотными морщинками.

 – И Моника это заметила?

 – Нет, она крепко спит. Ее ничем не разбудишь. А что, Алан в тебе заметил какие-то перемены?

 – Нет, и мне бы не хотелось, чтоб заметил.

 – Не хотелось? Но отчего же?

 – А тебе непонятно – надо объяснить? – Лицо ее перекосило от язвительности. За этими словами скрывалось столько для меня ненавистного.

 – Да, черт возьми, надо! Так отчего же? – повторил я.

 – Ш-ш-ш. Оттого, что он мой муж.

 – Это что-то слишком просто… И если можно так выразиться, довольно старомодно.

В эту минуту Бетти Куровская, учительница алгебры и бухгалтерского учета, приоткрыла дверь и, увидев наши лица, тут же ретировалась.

 – О, простите, пойду-ка, пожалуй, покурю в женскую уборную.

Она уже хотела закрыть дверь, но мы наперебой стали ее упрашивать войти.

 – Мы просто спорили о Вьетнаме, – объясняла Карен. – Представляешь, Фрэнк собирается прямо сейчас бомбить Южный Китай.

На лето мы с Моникой поехали воспитателями в школьный лагерь в Гэмпшире – сорок минут езды от Матэра. Но словно этой разлуки было мало, Карен с Аланом на месяц отправились в Санта-Барбара навестить родных Карен. Те жили на побережье, в особняке, стоившем миллион долларов. Среди нескончаемого стука пинг-понговского мячика и шума ребячьей возни в нашем озерке я беспрестанно вспоминал Карен: ее тело, солнечный свет, ее алчные глаза, губы. Я устал от детей, в том числе и своих собственных, и еще мне взбрела фантазия подарить Карен ребенка.

В конце августа Оунсы вернулись домой, и Моника съездила к ним и пригласила Карен к нам в лагерь провести экскурсии на природу. Карен набрала в бутылку с прикрепленной к ней лупой воды из нашего озера, и дети принялись изучать буйную жизнь крошечных водных существ. Приезд Карен не прошел без последствий: то и дело наблюдая ее в роли учительницы, такую трогательно-серьезную, я неожиданно – изъяв из лагерных почтовых принадлежностей листок бумаги – сочинил ей письмо, припомнив в нем мельчайшие подробности наших любовных встреч, и предложил нам обоим развестись и пожениться. Скорее, это было даже не предложение, а жгучая мечта: на меня словно что-то нахлынуло, и я, пока Моника ушла с гребцами на озеро, забрался в беседку и написал это письмо, но не отправил; впрочем, осмотрительности мне хватило всего лишь на день. Когда же я перечитал его, я ужаснулся – но ведь это истинная жизнь, совсем как в той бутылке с линзой! Но стоило синему ящику захлопнуть свою железную пасть, как я понял, что сделал роковой шаг. Впрочем, маловероятно, что Алан перехватит письмо: почта приходила к Оунсам около полудня, а он в это время или на службе, или еще в постели после вечернего возлияния. Алкоголь все больше и больше разрушал его организм, и Алан уже страдал мучительной бессонницей – как и я.

Потекли тихие, безмолвные дни, и я этому поначалу радовался. Но я ждал весточки от Карен, хотя бы приглашения нам с Моникой на какой-нибудь вечер. Лагерь закрылся. Вокруг царило суетное возбуждение – Новая Англия выжимала последние капли удовольствий из недолгого лета, и я уже с нетерпением ждал, когда снова начнутся занятия в школе.

В конце августа, пока Джонсон прятался в Белом доме, в Чикаго демократы выдвинули кандидатуру Хэмфри. В среду вечером позвонила Карен: у Оунсов собиралась целая компания посмотреть по телевизору выступления ораторов и беспорядки. Заседание шло и шло, а мы, глазея на эту мерзость, потягивали бренди, пиво и белое вино. Вместо привычных «суррогатных» закусок Карен подала на маленьких блюдечках здоровую пищу: изюм, орехи и семечки подсолнечника. Алан же налегал на виски, и около одиннадцати меня попросили съездить в центр купить ему еще бутылку. Магазины уже закрылись, но Оунсы были уверены, что я раздобуду бутылочку у знакомого бармена в кабачке Руди, где отец мой в свое время был завсегдатаем. Поручение это меня оскорбило – как оскорбляло когда-то, что отец вечер за вечером пропадал у Руди, – и все же я его выполнил и сдачу вернул Алану до цента. К полуночи «озабоченные» сограждане стали расходиться по домам, и в половине второго за кухонным столом остались только мы вчетвером. Ночь была душная – последний жаркий вздох лета; на побережье жару смягчали бризы, а у нас в речной долине она тяжестью нависала до первых желтых кленов. За окном распевали сверчки.

 – Итак, на чем мы остановились? – внезапно спросил Алан. Казалось, он смотрит на одну Карен – она сидела напротив. Мы с Моникой сидели по обе стороны от него.

 – На том на сем, – хихикнула Моника. Она много выпила, я никогда прежде не видел ее такой оживленной, шаловливой. Она развязала конский хвост, и в ее пышных, упругих волосах было что-то языческое, задорное, устремленное в будущее. А во взгляде Карен, в длинных приглаженных волосах, в ее нервозности и уязвимости – увядающее прошлое.

 – Поговорим начистоту, – настойчиво продолжал Алан, обводя нас мутным взглядом; его длинные ресницы помаргивали, а рот – довольно красивый – вяло кривился усмешкой.

 – Здорово, давайте! – тут же отозвалась Моника и посмотрела на меня: а что об этом думаю я?

 – Что ты имеешь в виду, Алан? – спросила Карен вкрадчиво.

Она это умела. Карен была трезвее нас всех, и мне, в легком пьяном угаре, она казалась чопорной. Алан капризничал, и надо было его утихомирить, тактично, ненавязчиво, как она прежде утихомиривала меня, когда мальчишки у нас на глазах затевали драку. Психологический прием.

 – Не прикидывайся, ты не так уж и пьян, – наседала она на Алана. – Объясни, что ты имеешь в виду.

Похоже, всплывала на поверхность какая-то давняя обида.

Мне-то казалось, что Алан не имел в виду ничего особенного, просто хотел поддержать беседу. Я так засмотрелся на дрожащие руки Карен – ей никак не удавалось поднести сигарету ко рту, – что проглядел, как Моника положила свою крепкую ладошку на тощую руку Алана. Я столько раз в лагере видел Монику в роли утешительницы, что не придал этому жесту никакого значения.

 – Он ведь родился под знаком Девы, – объяснила Карен Монике; теперь, когда сигарета зажглась, она улыбалась. – А все Девы такие скрытные.

Алан вперился в жену своими тусклыми глазами, и я понял: ему ненавистна эта живость ума, которую я так любил. И несмотря на мою неприязнь к Алану, я подумал, что ненависть эта не без причины. Алан уже было открыл рот, чтобы ответить, но Карен своим нетерпеливым «Ну?» и язвительной улыбкой в придачу снова загнала его в раковину.

Алан еще сильнее сгорбился над столом и вдруг заверещал тонким старушечьим голосом Губерта Хэмфри.

 – Вернем Америку на путь истинный. – Он подражал только что услышанной речи, перебивавшейся пальбой полицейских на улице. – Оставим эти разговоры о зеленом поясе. – Последней идеей Карен было вдохновить общину на создание зеленого пояса вокруг нашего утомленного городишка. – Лучше поговорим о том, что…

 – Ниже пояса, – докончила за него Моника, и мы с ней рассмеялись.

Моника сидела разрумянившаяся, встрепанная, и лицо ее от винных паров расплылось. Мать Моники была толстуха, с приметными усиками, но мне и в голову не приходило, что моя жена с годами станет так на нее похожа. Ну что ж, пусть будет похожа, я не против. Мне вдруг подумалось, что, хоть я и опустил на днях в почтовый ящик письмо, в котором уверял, что готов ее бросить, она, несмотря ни на что, будет обо мне заботиться. Взгляды ее, обращенные ко мне, точно просверливали тьму, порожденную Оунсами, между которыми сейчас что-то происходило. Мы с Моникой да, пожалуй, и Алан были в ту минуту в полном ладу и со сверчками, и с шуршанием изредка проносившихся мимо машин, но дух товарищества словно вдруг поблек от каких-то непостижимых перемен в Карен, приглушенный еще и общей усталостью: мы весь вечер не отрывались от телевизора и теперь сидели вялые, размякшие. Мы даже обрадовались, когда Карен поднялась и оборвала нашу болтовню. Впереди новый день, сказала Карен, и она отправляется спать. Моника тут же ее поддержала и прибавила, что завтра ей с Томми идти к ортодонту.

Мы поцеловались на прощание: я и Карен натянуто, а Алан никак не хотел отпускать руку Моники. На дворе заморосил теплый дождичек. Жена уснула возле меня в машине, а дворники мерно смахивали крапинки дождя с ветрового стекла. В центре города было пустынно, огромные опустевшие фабрики казались спящими и оттого таинственными и благодушными. Мы жили на другом берегу реки, чуть дальше средней школы.

Это был наш последний вечер с Оунсами. Наутро Карен позвонила мне в то время, когда Моника ушла с Томми.

 – Я все ему рассказала.

 – Рассказала?! – Сердце мое похолодело, мигом соскочил последний хмель. – Но зачем?

Я снял трубку на втором этаже и теперь вдруг увидел внизу на земле желтые листья, первые опавшие листья в лужицах вчерашнего дождя.

Карен говорила хрипловато – она не выспалась, – тщательно выговаривая каждое слово, точно растолковывала что-то ребенку.

 – Разве ты не понимаешь, о чем Алан… – я терпеть не мог, когда она с некоторым нажимом произносила «Алан», – твердил вчера вечером? Он твердил, что хочет переспать с твоей женой.

 – Да, что-то в этом роде. Ну и что с того?

Карен не ответила. А я продолжал:

 – Ты считаешь, он должен был предложить ей это наедине, а не делать предметом общего обсуждения?

 – Он не решился на это лишь потому, что не верил, что ты согласишься взамен взять меня… – Карен запнулась, а потом вновь заговорила, глотая слезы. – Он ведь видел только, как мы спорим.

 – Очень трогательно, – сказал я. Хотя вовсе не находил в Алане ничего трогательного. Карен, видно, хотелось, чтоб я одобрил ее поступок. – Фрэнк, я не могла вынести этой его наивности.

 – И как он воспринял новость?

 – Она его страшно развеселила. Он не дал мне спать до утра. Не мог поверить – мне не надо, наверно, тебе этого говорить, – не мог поверить, что я спала с местным.

Внизу двое моих младших, пресытившись телевизором, тузили друг друга и ссорились.

 – А если б с приезжим, он бы поверил? Со сколькими же приезжими ты спала?

 – Фрэнк, не надо так… – Она заколебалась, стоит ли говорить. – Ты же знаешь, каково мне приходится. Ему же все безразлично. Он падает все ниже и ниже.

 – Ну и черт с ним. – Меня вдруг сковал какой-то холод, полнейшая безучастность.

 – Я так не могу.

 – Ладно. Только мне кажется, ты поступила не очень-то красиво – выдала нас, ни о чем меня не предупредив, – сказал я, собрав остатки самолюбия.

 – Ты бы отговорил меня.

 – Само собой. Я ведь люблю тебя.

 – Я это сделала и для тебя. Для тебя и для Моники.

 – Благодарю. – День за окошком сиял, промытый дождем, и я подумал: когда она положит трубку, открою окно, впущу свежий воздух. – Ты получила мое письмо?

 – Да. Но это совсем другое дело. Оно меня напугало.

 – А я-то думал: очень милое письмо.

 – Конечно, милое. Только… немного эгоистичное?

 – О, прости меня. – А в мыслях завертелось: «Мне никогда уже не ласкать ее, никогда, никогда», и оконное стекло, сквозь которое я глядел на улицу, вдруг почудилось мне прозрачной преградой, отделяющей меня от неимоверных возможностей: я по одну сторону от преграды, а моя жизнь – по другую, в обнаженно-сияющем дне.

Карен снова заплакала, скорее не от горя, а с досады, подумал я.

 – Мне хотелось поговорить об этом письме, но я не знала, как с тобой повидаться; я даже не отдала тебе подарок, который привезла из Санта-Барбара.

 – А что за подарок?

 – Раковина. Чудная раковина.

 – Ты нашла ее на берегу?

 – Нет, те, что на берегу, маленькие, неприметные. А эта из Южных морей – я купила ее в магазине. Брюхоногий моллюск, снаружи серебристо-белый, а внутри розовые веснушки. Помнишь, как ты подшучивал над моими веснушками?

 – Милые, безумные веснушки, – проронил я.

В ту осень Карен уже не работала в школе, она уехала в Бостон и с головой ушла в пацифистское движение. Наши приятели, которые по-прежнему дружили с Оунсами, рассказали нам, что иногда Карен даже не возвращается домой ночевать. Прочтите воспоминания известных радикалов тех времен – они в основном о сексе. У либералов – пьянство, у радикалов – наркотики и секс. Карен и Алан окончательно разошлись примерно между выводом наших войск, руководимых Никсоном и Киссинджером, и падением Южного Вьетнама. Алан запил еще сильнее, и это уже ни для кого не было секретом, адвокатскую практику он забросил, хотя табличка с его именем все еще висела в вестибюле конторы, которую он снимал в центре города. Карен вернулась на западное побережье, а Алан остался с нами, как и разоренные фабрики. Я не видел его годами, но вспоминал его часто и всякий раз радовался его падению. Мы с Моникой теперь живем с ним по соседству; до того как Моника решилась на стерилизацию, у нас родился еще один ребенок, а так как цены на горючее топливо не переставая росли, нам удалось за весьма пристойную цену приобрести большой дом начала века на Вязовом холме. Мы закрыли в нем несколько комнат и все равно сжигали тьму-тьмущую дров.

Дважды в неделю мать Бетти Куровской прибирала в доме Оунса – на вершине холма, в двух кварталах от нашего дома; Бетти и рассказала мне, что дела у Алана хуже некуда.

 – Настоящий скелет, – сказала Бетти. – Хорошо б ты проведал его, Фрэнк. Я была у него на той неделе, и он спрашивал о тебе. Он прочел в газете, что тебя назначили заместителем директора.

 – Велика радость встречаться с этим подонком.

Бетти понимающе взглянула на меня из-под прямых черных бровей, которые так не шли к ее крашеным светлым волосам.

– В память о прошлом, – сказала она серьезно.

Собравшись к Алану, я позвал с собой и Монику, но она отказалась:

 – Он же не меня хочет видеть.

 – А когда-то, если помнишь, хотел видеть именно тебя.

 – Он пытался сопротивляться, жалкая попытка. Теперь он уже не сопротивляется. Белый Алан Оунс. Все они, Оунсы, слишком хороши для этого мира.

Ну в точности как сказала бы ее мать. Хорошо, что Моника не растолстела, как ее родительница. Моя жена подсчитывает калории и ходит на курсы программистов. Она работала в фотолаборатории, что заняла пол-этажа старой фабрики «Пилигрим»: принимала заказы, выписывала счета, но хозяева решили, что без компьютера ей не обойтись, и послали на эти курсы. Я с гордостью наблюдаю, как по вечерам она в своем элегантном программистском костюме отправляется на занятия. Моника само упорство. Бывшим болельщикам упорства не занимать. Их девиз: победа или поражение, третьего не дано. Она все же узнала обо мне и Карен, и это только укрепило ее решимость победить.

Карен неизменно присылает нам поздравления к рождеству, отпечатанные на ротаторе. Она снова вышла замуж, родила сына и дочь и получила диплом ландшафтного архитектора. В свое время Алан тормозил и ее, но в те давние времена Карен была не очень-то уверена в своих силах и не понимала этого.

На мой стук никто не ответил. Входная дверь у Оунсов широкая, как бильярдный стол, а по бокам – окна с густым, точно вытканным морозом узором, сквозь которые почти ничего не видно. Низ козырька над крыльцом стал тыквенного цвета, а верх, открытый дождю и снегу, совсем поблек и облупился. На коврике перед дверью скопилась целая куча рекламных проспектов. Дверь оказалась не заперта и легко распахнулась. Внизу, на первом этаже, труды миссис Куровской были налицо: в больших комнатах невообразимо чисто и опрятно, точно сюда вообще не ступала нога человека. А в длинной кухне с квадратным раскладным столом вишневого дерева едой, казалось, никогда и не пахнет. Лишь в оловянной миске догнивали два мандарина, наполовину позеленевшие от плесени. «Алан!» Я пожалел, что пришел; через столько лет снова очутившись в этом доме, я вдруг почувствовал, что начинаю нервничать, точь-в-точь как в те давнишние визиты, которым уже никогда не повториться. Солнце, как и в те былые времена, скользило в кухонные окна, поблескивало на поцарапанном краешке алюминиевой раковины, лоснило сухой брусок мыла в треснувшей мыльнице. Я подошел к черной лестнице – на верхней ступени которой когда-то встречала меня обнаженная, мерцающая, будто клочок небесного свода, Карен – и снова позвал: «Алан!»

 – Фрэнк, поднимайся ко мне. – От неожиданности я даже вздрогнул. Поразительно, как в таком худосочном теле мог родиться такой глубокий, мелодичный голос – хотя и со старушечьим дребезжанием, как в тех его имитациях Губерта Хэмфри. Я поднимался по лестнице, а внутри у меня все дрожало, точно в предвкушении сладостного созерцания: ее лодыжки, колени, янтарные волосы; с каждым шагом я все ближе и ближе, еще миг – и мы сольемся в нежнейшем, трепетном объятии, и сердце ее забьется под натянутыми струнками ребер, трущихся о мою учительскую форму; шершавая полотняная рубашка и шелк ее кожи. – Входи, – послышался голос Алана, теперь он звучал тише. Я боялся, что он сейчас в той нашей светлой комнате, но он оказался в передней части дома, в их супружеской спальне, затененной ветвями двух огромных буков, высившихся у самых окон. И шторы были опущены. Сумрачная комната вся пропиталась запахом, который я поначалу принял за лекарственный, но вскоре понял: это виски – тусклый, постыдный запах порожних бутылок. Алан сидел в позе йога посреди взъерошенной постели, в полосатой пижаме и распахнутом голубом халате, и с развязным видом курил. Выглядел он ужасно: истощенный, с длинной жидкой бороденкой. Посреди головы проливом блестела лысина, а по бокам ее свисали волосы, гладкими, как у библейских пророков, прядями, чуть ли не до плеч. Кожа у Алана стала блеклой и тонкой, будто калька, и у щиколоток над босыми ступнями казалась полупрозрачной. В комнате было жарко, рефлектор накалился до предела – сверхроскошь в такое время дня и года.

 – Господи, Алан! Как ты себя чувствуешь?

 – Неплохо, Фрэнк. А как я выгляжу?

 – Очень уж худой. Ты что, не ешь?

Алан вставил в рот сигарету и скосился на ее кончик – совсем как мальчишка, что учится курить. Затем вынул ее изо рта и пустил кольца дыма с необычайным изяществом.

 – Потихоньку воюю с желудком, – сказал Алан. – Не хочет ничего принимать.

 – Ты показывался врачу?

 – Э-эх! – Он слабо махнул невесомой рукой. Движения его стали расслабленными и необыкновенно плавными. – Они вечно твердят одно и то же. Я сам знаю, что со мной: во мне бродит желудочная инфекция. Какой-то грипп.

 – И что же они твердят, эти врачи?

Руки у Алана стали такими хрупкими, что, казалось, волоски на них живут отдельной жизнью. Он отвернулся к окну, к светящейся пылинками рамке вдоль опущенных штор, и, хотя в комнате было сумрачно, сощурился; тень, скользнувшая по виску, еще резче заострила его скулу. Потом снова повернулся ко мне и кокетливо наклонил голову.

 – Сам знаешь, сукин ты сын, – начал Алан, растягивая слова – ему хотелось выглядеть благодушным. – Они говорят: поменьше надо пить. Но выпивка никогда мне не вредила. А вот когда я пил поменьше, тут-то самый кошмар и начинался.

Он произнес это едва слышно, похоже, он говорил правду.

Должно быть, где-то в этой комнате затаился ужас, подумал я. Но Алан – джентльмен и хочет меня от него уберечь. Только на деле все походило на отвратительную пародию, жалкий фарс. Хотя сам Алан страшно исхудал, лицо его от пьянства распухло, и этот уже немолодой мужчина напоминал сейчас леденец на палочке с распутинской бородой. Но что в ту минуту было поистине чудовищным, так это мое состояние – от этого зрелища мне стало жутко.

Собравшись с духом, я сказал:

 – Алан, так дальше жить нельзя. Ты обязан что-то предпринять.

Именно этого предложения он от меня и ждал, чтобы с презрением отвергнуть его. Он многозначительно хмыкнул, мигом поставив меня на место.

 – Я не из предприимчивых. Поговорим лучше о тебе. Так, значит, ты получил повышение?

 – Когда долго работаешь на одном месте, это случается.

 – Как всегда, скромничаешь. И еще ты переехал на новое место.

 – Ты против?

Неясно было, слышит он меня или нет. Он вдруг заговорил, будто читал по писаному – он растягивал каждое слово, голова его раскачивалась из стороны в сторону.

 – Я всегда знал, что тебя повысят, – ты ведь местный. Из породы вышколенных простаков, что каждую пятницу, напялив тройку, отправляются ужинать к «Скуделари» и едва завидят члена попечительского совета, как вскакивают и летят его приветствовать, или с сияющим видом возглавляют кортеж по сбору средств на строительство нового больничного корпуса, или пикник на морском берегу, или еще что-нибудь в этом роде. Я всегда говорил Карен: «Ну что путного из него выйдет – итальяшка в тройке, и больше ничего». Да, кстати, а где твой жилет?

Голова Алана вдруг задергалась, а глаза – обрамленные неестественно длинными ресницами – будто и вправду принялись шарить по углам в поисках жилета. В комнате царили уныние, смрад и величие распада; и Алан, уже не сдерживаясь, выплескивал свое презрение. Я рассмеялся вместе с ним.

 – Да, помню, Карен мне говорила: ты никак не мог поверить, что она спала с местным.

 – С итальяшкой. Кажется, я сказал: с итальяшкой.

 – Может быть.

 – А за тобой должок. За тобой, приятель, должок.

 – Это было так давно. Что же между вами тогда произошло?

Алан снова уставился на оконные шторы, словно видел сквозь них, что творится во дворе.

 – Карен была… жадной. – Алан медленно выталкивал слова, будто кто-то у него за спиной диктовал их, и Алан, чтобы расслышать, то и дело косился на этого кого-то, а затем вторил ему, пропуская отдельные слова. – За тобой, приятель, должок, – повторил он, еле ворочая языком.

 – Чем я могу помочь тебе, Алан? – Мне показалось, будто я это пророкотал. – Я не врач, а тебе врач просто необходим.

Я вдруг ощутил на себе тот самый, упомянутый Аланом жилет и тотчас почувствовал себя солидным, бронированным, бездушным здоровяком: как чудесно, когда жизнь облегает тебя, словно идеально выглаженный костюм.

Он отстранил меня хмельным, расслабленным жестом.

 – Можешь купить мне кое-что в магазине. Чертов грипп, с трудом доползаю до уборной. Ноги совсем не слушаются.

 – А мать Бетти разве не может сходить за покупками?

 – Она притаскивает всякую мерзость. Овсянку. Апельсиновый сок. Она не понимает…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю