Текст книги "Современная американская новелла (сборник)"
Автор книги: Стивен Кинг
Соавторы: Трумен Капоте,Джон Апдайк,Уильям Сароян,Роберт Стоун,Уильям Стайрон,Артур Ашер Миллер,Элис Уокер,Сол Беллоу,Энн Тайлер,Сьюзен Зонтаг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
Джон Гарднер
Нимрам
Я – от Бога и хочу обратно к Богу.
(Посвящается Уильяму X. Гэссу)
Усевшись у окна в последнем ряду салона первого класса для некурящих, Бенджамин Нимрам затолкал под кресло впереди себя большой плоский портфель «дипломат», приладил и защелкнул пристежной ремень и, сняв темные очки, упрятал их во внутренний карман пиджака, а сам повернулся и поглядел в окно, за которым по отсвечивающему бетону плясал дождь. Очки – это была выдумка его жены, он воспринял ее, как воспринимал почти все женины выдумки: любовно, но чуть-чуть, слегка, поджав уголок рта, чем выражал неведомо для жены – так он по крайней мере думал – некоторую иронию, сдобренную толикой меланхолического фатализма, который, если вдуматься, присутствовал во всем, что бы он ни делал. При этом Нимрам вовсе не был унылым человеком. Наоборот, когда он отучился выходить на эстраду с «бетховенской хмурью на челе» (это была у них с женой такая семейная шутка; но потом она стала достоянием широкой публики, наряду с нравом его «роллса», и то и другое жена по нечаянности выболтала в очередном интервью), – так вот, оказалось, что лучезарная детская улыбка перед взлетом на дирижерский пульт для него тоже естественна, как дыхание или, во всяком случае, как натруженное дыхание гобоиста. Недавно он пожаловался жене – скорее примеряясь, чем всерьез, – что как-то неудобно себя чувствуешь, когда тебя всюду узнают в лицо.
– Ах, бедненький, – сказала жена, округляя глаза, и он усмехнулся про себя и подумал, что теперь не оберешься суеты. – Надо будет купить тебе эти нынешние темные очки с поляризованными стеклами.
– Отличная мысль, – согласился он и сразу же представил себе, как будет выглядеть: человек в темных очках, со смуглым, крупным лицом, брови густые, мясистый нос, до неловкости дорогой костюм. «Не хватает только кольта за пазухой», – подумалось ему, но он не показал вида, только дернул уголком рта.
– Что-нибудь не так? – немедленно спросила жена. Она стояла в дверях, одной ногой уже переступив порог, держа в руках пакет с химикалиями и садовый совок – собралась покопаться в саду. Вскинув голову, она поглядела на него через плечо и бодро улыбнулась – вот так же она улыбалась на теннисном корте: подчеркнуто любезно и воинственно.
– Что же может быть не так? – он развел руками. – Сегодня по дороге куплю.
– Джерри тебе привезет, – возразила она. – Я позвоню и закажу.
Джерри был молодой улыбчивый полуяпонец, он считался у них чем-то вроде садовника, хотя, что именно он делал в саду, помимо того, что простаивал часами, скрестив руки на груди, или катался взад-вперед на большой зеленой газонокосилке, Нимрам так и не мог взять в толк.
– Прекрасно, – сказал он. – Замечательно.
Она послала ему воздушный поцелуй и убежала.
Бедняжка Арлина, подумал он и с усмешкой покачал головой. «Я считаю, что этот брак был мне назначен судьбою» – так выразилась она в беседе с одним журналистом. Потом, когда она читала свои слова, ей самой подчас бывало неловко до слез; однако давать интервью не переставала. В этом она видела свой долг жены – постоянно подогревать интерес публики к его имени. Правда, она не раз зарекалась быть осмотрительнее, сознавая, что в печати все выглядит по-иному, да и репортеры «определенного пошиба», как она выражалась еще норовят твои слова переиначить – пустяк подают как трагедию, не понимают шуток, а то вдруг, ни с того ни с сего, на нее же обрушатся с нападками (один даже обозвал ее «музыкальной идиоткой»); но потом это забывалось, и она опять выкладывала им все, что думала. Нимрам ее, разумеется, только хвалил, что бы она ни заявляла. Она же не из дурных побуждений. Даже в хитростях, на которые она пускалась, хлопоча о формировании его «образа» или заполняя его налоговую ведомость, была простодушная открытость полей, простиравшихся вокруг ее отчего дома в Мичигане – их фамильного «деревенского домика», в котором, когда он еще не принадлежал их семье, случалось, гостил Генри Форд-старший.
На самом-то деле Арлина мало чем могла быть ему полезна (хоть он и старался ей всячески показывать, что нуждается в ней и ценит ее заботы) – разве что своим элегантным присутствием на всякого рода сборищах, например при учреждении какого-нибудь фонда. «Честная мичиганская девушка», как она сама себя называла, из республиканской среды, состоявшая – до замужества – в организации «Дочери Американской Революции», она исподволь, а вернее, открыто, демонстративно с самого рождения готовилась к солидной и ответственной должности Доброй Жены. Она была хорошей ученицей – даже отличной, сказал бы Нимрам в минуту неосторожности, если бы у него бывали такие минуты, – и на лету схватывала навыки, потребные для этой роли, как уличная собака хватает куски мяса. Она не особенно много читала (книги были второй страстью Нимрама) и музыкой тоже увлекалась не слишком – за исключением той, которой дирижировал Нимрам; зато завела дом, как у венских аристократов прошлого века, и умела «подать» мужа, безошибочно выбирая рестораны, вина и благотворительные организации, покупала ему не только одежду по своему вкусу (а вкус ее он признавал безупречным, хотя, случалось, и вздергивал поначалу недоуменно бровь), но и особняк за городом подыскала в самый раз – бывшее обиталище затворницы-кинозвезды; и подходящие машины находила: сначала «порше», но потом, по здравом размышлении, конечно же, «роллс-ройс», – и даже очень подходящего очаровательного фокстерьерчика, которому дала кличку Трикси. Арлина знала и умела все, что полагается на Дальнем Западе знать и уметь обеспеченной жене и хозяйке, включая и кое-ка-кие постельные секреты (которые вполне могла не сегодня завтра с мичиганской простотой открыть ка-кой-нибудь кумушке из журнала «Пипл» или из лос-анджелесского «Таймса»). Но при всем том у нее бывали, он знал, минуты неуверенности, когда она чувствовала себя в чем-то несостоятельной и вообще не на высоте.
– Как тебе дом, ничего? – один раз спросила она его с жизнерадостной улыбкой, но с таким смятением во взгляде, что сердце Нимрама так и рванулось ее утешить. Впрочем, только сердце, а сам он остался сидеть в кресле недвижно, как скала, с размеченной партитурой на коленях.
– Разумеется, – ответил он ей тогда. – Замечательный дом! Я в восторге!
Наедине с женой или в кругу близких друзей он иногда говорил так зычно, что бедняжка прямо вздрагивала.
– Ну и хорошо, – сказала она и улыбнулась еще жизнерадостней, а потом добавила опять неуверенным тоном: – Неплохое помещение капитала, ведь правда?
Нимрам мог бы сказать ей на это, будь он – не он, а кто-нибудь другой:
– Не все ли равно? Что такое дом? Я – величайший дирижер мира, или один из величайших. Мой дом – культурное человечество…
Но такие вещи Нимрам не говорил никогда, даже в приступе ярости, которые, как всем известно, редко, но все же на него находили.
Ее неуверенность была почти мукой, как ни старалась она это скрыть, поэтому он опустил партитуру на пол, подавив мимолетное опасение: можно ли вот так без присмотра оставить ноты на ковре, еще прибежит собака и заслюнявит? – и, рывком поднявшись из кресла, шагнул к жене, обнял, прижался щекой к щеке, говоря:
– Что еще за чепуха такая? Прекрасный дом, он мне безумно нравится!
Должно быть, он слишком необузданно выражал свои восторги, или же просто вечные заботы мира навалились ей на плечи тяжелым бременем, нарушилась стройность мироздания, на какое-то время все стало зыбким, и не нашлось надежной опоры, поддержки, даже в могучих объятиях ее прославленного дирижера: во всяком случае, она сморгнула слезы и произнесла со смущенным смешком:
– Извини. Надо же, какая я дура.
И прикусила губу, взвалив теперь на себя грехи мира.
– Идем, – сказал он тогда. – Пообедаем в городе.
То было его неизменное средство от любых горестей, которые не поддавались сублимации с помощью дирижерской палочки; он брал на себя временно роль божества, но не от гордыни, просто Бога это, как видно, не интересовало.
– Но ведь дома обед уже… – Она отступила на шаг, она колебалась.
– Нет, нет и нет, – деспотически прервал он ее. – Ступай оденься. Мы едем обедать в город.
Свечи, лучащиеся сквозь бутылку с вином, снежный блеск столового серебра, как ее греза о вечности, люди в зале, по двое, по четверо переглядывающиеся, узнавшие знаменитого дирижера, – событие в их жизни, о котором будут вспоминать завтра, и через неделю, и, может быть, через год, и оно будет поддерживать их в безрадостную минуту, воспоминание об этом обеде, внезапно благословенном, будто это сам господь бог явился посидеть среди них. Скрытая ирония и печаль легли маленькой складкой в углу его рта.
Нимрам был не из тех, кого мучает вопрос, не слишком ли высокого мнения он о самом себе и о своей роли в мире. Просто он был музыкант, или не так уж просто: он был интерпретатор Малера и Брукнера, Сибелиуса и Нильсена – почти так же, как его жена Арлина – заботясь о том, чтобы он был одет как надо, и следя за тем, чтобы на лице у него вместо знаменитой «бетховенской хмури» сияла не менее знаменитая теперь счастливая улыбка, и касаясь губами его щеки в ту минуту, когда он, по обыкновению спеша, погружался наконец в сон, – была верным и преданным интерпретатором Бенджамина Нимрама. Жизнь Нимрама была полной, вернее, даже счастливой. Можно ее рассматривать – и Нимрам сам так думал в редкие минуты самоудовлетворения – как сплошную череду громких успехов. Он дирижировал всеми величайшими симфониями мира; удостоился получить от наследниц партитуры Тосканини – сокровищницу секретов старого маэстро; был в близкой дружбе со многими величайшими музыкантами современности. Его так часто везде и всюду именовали гением, что он постепенно привык и так и считал, что он действительно гений, ни больше и ни меньше, так уж случилось, просто человек, которому неслыханно повезло. Будь у него от рождения чуть менее тонкий слух или не такой невозмутимый характер, не такие безупречно четкие жесты, обнаружься у него физический недостаток – сердце, например, слишком слабое для такой нагрузки, или артрит, это проклятье многих дирижеров, – он бы все равно, конечно, был симфонистом, но уже более умеренным в своих амбициях, более скромным в самовыражении. Какие бы карты ни сдала Нимраму на руки судьба, он бы научился обходиться и малым. Но карты ему достались все самые лучшие, и он это сознавал. И упивался своим везением – сидел всегда развалясь, распялив на животе длинные, сильные пальцы, как после сытного обеда, и веселился от души, будто малое дитя, несмотря на седые виски и грузную фигуру (на сам ом-то деле одни крепко сбитые мышцы), – человек, который живет в свое удовольствие, и недосуг ему кого-то там презирать и подсчитывать, воздают ли ему должное, тем более что должное ему воздавали. Он принадлежал к числу избранных. И плыл по жизни, точно белая яхта, изукрашенная праздничными флагами.
Дождь за окном лил, не ослабевая, спины людей и низкие крыши вагончиков, бегущих к самолету и от самолета, то и дело озарялись беззвучными всполохами молний. По проходу за спиной у Нимрама с долготерпением толстовских крестьян проталкивались все новые пассажиры, занимая места в салоне туристского класса, он видел краешком глаза их отражения в стекле и вчуже думал: есть ли среди них такие, есть ли хоть один, кто бывал на его концертах, вообще на симфонических концертах, кому небезразличен мерцающий призрачный идол его жизни? Никто из них как будто даже не обращал внимания на бодрую эстрадную музыку, которую бездумно цедили невидимые самолетные репродукторы. Ее, благодаренье богу, сразу выключат, как только самолет наберет высоту, но все-таки есть что-то трогательное в этом заботливом уверении авиакомпании: «Все будет хорошо! Слушайте наши записи! Все будет хорошо!» Они словно и не слышали успокоительной музыки, эти дети случая, старые и молодые, готовящиеся в полночный час к перелету через континент, но, может быть, все же им от нее становилось лучше, спокойнее на душе.
У него за спиной профессионально-добрый голос произнес:
– Ну вот. Сюда, пожалуйста. А их я пока заберу. Так удобно?
Он оглянулся: в соседнем кресле расположилась вновь прибывшая девушка – вернее, девочка, – и стюардесса как раз брала у нее из рук пару металлических костылей.
– Большое спасибо, – отвечала его соседка, обеими руками нашаривая по бокам концы пристежного ремня.
– Они будут стоять у меня в головном отделении, – стюардесса вскинула костыли на плечо, придерживая одной рукой. – А если вам что понадобится, зовите меня, хорошо?
– Большое спасибо, – кивнув, повторила девочка. Она вытащила концы ремня и смотрела, как работает застежка. Потом поняла, вдруг улыбнулась, еще раз кивнула и защелкнула на себе ремень. И мельком посмотрела на Нимрама, тут же отведя взгляд. Ей было, должно быть, лет шестнадцать.
Он тоже отвернулся с бьющимся сердцем: ее лицо запечатлелось у него перед глазами. Она была так похожа на Арлину – только гораздо моложе, – что вполне сошла бы за ее пропавшую сестру. Этого не могло быть, он знал. В семействе его жены никогда ничего не пропадало, и тайн тоже не было, кроме рождественских сюрпризов. Но какая-то упрямая детская часть его ума ухватилась за эту мысль и не отпускала. И волосы такого же оттенка, как у Арлины: рыжевато-каштановые, а наружный слой посветлее; с виду мягкие, шелковистые, словно сноп света. И такой же точно лоб, нос и рот, и подбородок. По крайней мере так ему показалось с первого взгляда. Теперь, покосившись украдкой, он заметил, что у девочки нос прямее Арлининого, пожалуй, покрасивее, и веснушек поменьше. Но все равно сходство при ближайшем рассмотрении становилось только явственнее.
Она подняла глаза, увидела, что он на нее смотрит, улыбнулась и опять стала смотреть в другую сторону. Но голубизна ее глаз оказалась гораздо тусклее, чем у Арлины, и разница так поразила его, что он сам диву дался: с чего это он взял, что они похожи? Он пересел поудобнее, прокашлялся и опять поглядел в окно на струи дождя. Но в стекле, в нескольких дюймах от своего лица, увидел ее отражение – она наклонилась вперед и что-то вытащила из кармашка на спинке переднего сиденья, журнал, может быть, или «Правила безопасности» в целлофановой обертке.
– Надеюсь, они знают свое дело, – проговорила она.
Нимрам посмотрел на нее. Она не шутила. Естественно было бы улыбнуться и промолчать. Но он почему-то спросил:
– Вы в первый раз летите?
Девочка кивнула и улыбнулась в ответ такой испуганной улыбкой, что Нимрам едва не расхохотался.
– Не волнуйтесь, – сказал он. – Пилот сидит впереди. Случись что, ему достанется первому. Так что пилот сейчас озабочен больше всех. – Нимрам подмигнул.
Девочка смотрела на него, занятая какой-то невысказанной мыслью, а улыбка, забытая, все еще чуть освещала ее лицо. Ему показалось, что он знает, о чем она думает. Ей сейчас не до шуток. Должно быть, гадает, как это понимать, что пилот озабочен? Нервничает, может быть? Выходит, он нервный? И на него нельзя положиться? А этот господин рядом с нею, он что же, знаком с пилотом?
– А вы что же, знакомы с нашим пилотом? – и вправду простодушно спросила она и улыбнулась немного приветливее.
– Шутка, – ответил Нимрам. – Старейшая шутка авиапассажиров. Означает, что не надо бояться.
Она опять опустила глаза на табличку с «Правилами безопасности».
– Просто, знаете, когда такой дождь… – негромко проговорила она. – А что бывает, если в самолет попала молния?
– По-моему, это совсем не опасно, – солгал Нимрам. Ровно год назад погиб Венский квартет: сбило молнией самолет, в котором они летели. – И потом, мы не полетим туда, где молнии. Теперь есть такие замечательные метеокарты и радары… И вообще мы на всем пути будем выше любой грозы. Вы здесь живете, в Лос-Анджелесе?
Девочка глядела на него с растерянной улыбкой. Она не слышала вопроса. Командир экипажа в это время выключил музыку и сообщил пассажирам свою фамилию и все обычные сведения: предполагаемую высоту полета, и время в пути, и погоду, а также передал дружеский совет авиакомпании насчет спасательных ремней. Рука соседки Нимрама лежала на подлокотнике кресла. Он рассмотрел ее кисть, потом перевел взгляд, сравнил со своей и нахмурился. Что-то тут было не так. Она ведь и в самолет пришла на костылях. Он еще раз искоса взглянул на ее лицо. Как и рука, лицо было землистое, чуть одутловатое. Должно быть, какая-то болезнь крови.
Подошла стюардесса, наклонилась над ними и заговорила, обращаясь одновременно к обоим – может быть, думала, что они летят вместе. Волосы у нее были ярко-рыжие до красноты, бычья кровь с металлическим отливом. И лицо, рядом с девочкиным, возмутительно цветущее. Она назвала их по фамилии: «мистер Нимрам, мисс Кертис» – штрих, от которого у Нимрама опять горько дернулся угол рта, а почему, он бы и сам затруднился объяснить, как-то это касалось вежливости и ранимости, коммерческой вежливости, конечно (он представил себе, как стюардесса торопливо просматривает список пассажиров первого класса, заучивая, согласно инструкции, их имена), но все же это была вежливость, старинный, вечный вызов грозе и ночи: когда их самолет свалится на крутом вираже в Тихий океан, или обломит себе крыло о какой-нибудь пик, или взорвется в воздухе, или рассыплется огнем и осколками по Мохавской пустыне, они умрут поименно, как мистер Нимрам и мисс Кертис. По крайней мере те из них, кто являются пассажирами первого класса.
– После того как мы ляжем на курс, – говорила стюардесса, – авиакомпания предлагает пассажирам на выбор следующие напитки…
Она стала перечислять названия, а мисс Кертис слушала, растерянно наморщив лоб. Она заказала кока-колу, а Нимрам – вино. Стюардесса любезно улыбнулась и двинулась дальше.
Когда самолет пришел в движение, ни он, ни она этого даже не заметили. Девочка поинтересовалась, часто ли Нимраму приходится летать на самолетах, и он пустился в подробное перечисление: Нью-Йорк, Париж, Рим, Токио… При этом он весь сиял, бодро жестикулировал, словно полеты для него – величайшее удовольствие в жизни. На самом деле это было далеко не так, полеты утомляли и раздражали его, но страха он не испытывал – Нимрам вообще ничего в жизни не боялся, до сих пор, во всяком случае, а ему в июне исполнялось сорок девять лет. Вернее, если уж быть совсем точным, он не боялся ничего, что могло бы случиться с ним самим, а опасности, угрожавшие другим, его пугали. Один раз его машину стукнули на лос-анджелесской скоростной автомагистрали, Арлина была тогда с ним, она ударилась головой о приборный щит и потеряла сознание. И Нимрам, вытаскивая ее из машины, кляня на чем свет стоит полицейских, которых, когда нужно, ни за что не дождешься, и крича на безмозглых зевак, столпившихся вокруг, вдруг спохватился, что весь дрожит, как осиновый лист. Часто в постели, обняв спящую жену, он лежал и прислушивался к безмолвию в доме и к отдаленному вою грузовиков, проносящихся по шоссе за две мили от них, а сам чувствовал, как на него давит почти непосильный груз страха за нее, будто небо давит на крышу их дома огромной могильной плитой, – и это при том, что все было в порядке, Арлина живая и здоровая, десятью годами моложе его и крепкая, как лошадь, от всех своих теннисов и бассейнов.
Сколько он ни летал – сотни раз, если не тысячи, – никогда ничего опасного с ним не случалось, и он уже верил, что и не случится; но он знал, насколько дано знать наперед человеку, что, даже если и попадет в катастрофу, страха, скорее всего, не ощутит. Ему, как всем, случалось слышать признания людей, которые боятся смерти, в этом чувстве он не видел ничего зазорного или предосудительного, но факт тот, что сам он его не испытывал. «Значит, ты счастливец», – недоверчиво сказала ему как-то Арлина и сделала каменное лицо, как всегда, когда ей казалось, что ее критикуют. «Да, счастливец», – подумав, согласился он. Это был главный, определяющий факт его биографии.
И вдруг мисс Кертис прервала его восторженные похвалы воздушному транспорту.
– Смотрите, мы движемся! – вскрикнула она и сунулась к окну у Нимрама за спиной. Вид у нее был такой изумленный, словно с места двинулся не самолет, а дом.
Нимрам тоже посмотрел в окно – мимо плыли желтые огни, по мокрому бетону взлетной полосы тянулись бело-голубые отсветы отдаленных неоновых надписей. В это время по внутреннему радио магнитофонный голос невидимой стюардессы принялся объяснять, как пользоваться кислородной маской и где расположены запасные двери; а их знакомая живая стюардесса, чуть округлив глаза и приоткрыв рот, мягкими жестами беззвучно указывала то туда, то сюда, похожая на азиатскую танцовщицу. Соседка Нимрама слушала с сумрачным безнадежным видом, как школьница, которая непоправимо запустила предмет и не в состоянии понять то, что объясняют на уроке. Маленькая рука на разделяющем их подлокотнике еще больше пожелтела.
– Не волнуйтесь, – сказал ей Нимрам. – Увидите, вам понравится.
Но она была так испугана, что не могла ни ответить, ни повернуть голову.
Тут взвыли на полной мощности моторы – почему-то их рев напомнил Нимраму вступительные аккорды брамсовской Первой симфонии, – и под окном, чуть вправо, зажглись бортовые огни, ослепительно яркие, как прожектор или как головной фонарь паровоза, их лучи пронзали пелену дождя, словно могучим усилием воли, заливая светом мокрый бетон впереди и внизу под крылом. Начался быстрый, яростный разгон перед взлетом. Нимрам, как заботливый дедушка, прикрыл руку девочки своей ладонью.
– Взгляните, – с улыбкой пригласил он ее, кивнув в сторону окна, но она еле заметно покачала головой и крепко зажмурилась.
И снова его, как и в первую минуту, поразило сходство. Он попытался припомнить, при каких обстоятельствах Арлина вот так же зажмуривала глаза. Ясно представил себе лицо жены – они были где-то на природе, возможно, в Англии, – но конкретнее ничего не вырисовывалось, один только солнечный, зелеными разводами фон; и память, зашевелившаяся было в подполье сознания, не ожив, померкла. А музыка Брамса все звучала и звучала у него в голове, торжественная, величавая, искристая, как город в переливах огней, лучащихся далеко внизу за дождем. Самолет накренился, закачался, будто пароход на волнах, бортовой огонь врезался в клубящуюся мглу, высоко задралось огромное черное крыло, внезапно побелело в заоблачной вспышке молнии и снова стало черным, чернее прежнего. Потом самолет выровнялся, и пилот снова обратился по внутреннему радио к пассажирам. Но Нимрам, нахмурив по-бетховенски лоб, ничего не слышал. Самолет, подпрыгивая и скрипя, как старая колымага, продолжал набирать высоту, чтобы подняться над непогодой.
– Боже мой, – прошептала девочка.
– Ничего, ничего, все в полном порядке, – сказал Нимрам и сжал ее руку.
Звали ее Анна. Ей было, как он и думал, шестнадцать лет. Жила в Чикаго. И хотя она не назвала ему своей болезни и не сказала прямо, что обречена, из ее слов все можно было понять достаточно ясно.
– Удивительно, – сказала она. – У меня бабушка – девяносто два года, другая – восемьдесят шесть. Наверно, не в этом дело. А на кого падет выбор. – И коротко, смущенно улыбнулась. – Вы, должно быть, бизнесмен?
– Более или менее, – ответил он. – А вы учитесь в школе?
– Да. В старшем классе.
– Наверно, дружите с мальчиками?
– Нет.
Нимрам покачал головой, словно бы от удивления, и поспешил посмотреть вперед, ища другую тему для разговора.
– А вот и стюардесса нам пить несет, – заметил он.
Девочка улыбнулась и кивнула, хотя стюардесса была еще за два ряда от них.
– Нам, кажется, так и не удалось подняться выше грозы, – проговорила она. Она смотрела из-за спины Нимрама, как бастионы туч за окном то озарялись, то меркли и снова озарялись вспышками молний. Самолет все еще подпрыгивал, будто натыкался на препятствия, более плотные, чем воздух и тучи, быть может, на Платоновых воздушных зверей.
– Еще минута, и все успокоится, – сказал Нимрам.
Девочка простодушно поинтересовалась:
– А вы разве верующий?
– Да нет. – Он поправился: – Более или менее.
– Более или менее бизнесмен и более или менее верующий? – с улыбкой повторила она, словно разгадывала загадку: – Тогда, значит, вы игрок?
Он рассмеялся.
– Вот, оказывается, на кого я похож!
Не переставая улыбаться, она приглядывалась к нему, задерживая взгляд на его черной, с проседью, буйной шевелюре.
– По правде сказать, я не знакома ни с одним. В кино только видела.
Нимрам подумал: ишь, какая умница. До него только теперь дошел смысл ее вывода: значит, игрок?
– Все мы, я думаю, немного игроки, – произнес он и сразу устыдился, что вещает как философ или, еще того хуже, поэт.
– Я знаю, – отозвалась она без горечи. – Одни выигрывают, другие проигрывают.
Он покосился на нее. Если в этом же духе и дальше пойдет, беседа с ней будет не из приятных. Почему она так открыто и прямолинейно разговаривает, – потому что он незнакомый человек, попутчик, которого она больше никогда не встретит? Нимрам медленно сплел и расплел пальцы на коленях жестом, не столько нервным, сколько беспристрастно-осуждающим, и, насупив суровее обычного седые брови, подумал, что, пожалуй, сейчас самое время достать работу из портфеля.
Он еще не додумал свою мысль, когда над ними склонилась стюардесса и помогла его соседке опустить складной столик. Нимрам свой опустил самостоятельно и взял из рук стюардессы бутылку и стакан. Но не успел он себе налить, как вдруг самолет словно наткнулся на покатую каменную стену поперек неба и, взмыв круто вверх, с трудом выровнялся.
– Боже мой, господи милосердный! – прошептала девочка.
– А вот вы так действительно верующая, – заметил Нимрам и улыбнулся.
Она не ответила. Она сидела, вся напрягшись, быть может, немного обидевшись на него, и придерживала свой расплескавшийся стакан на промокшей салфетке.
Снова по внутреннему радио зазвучал голос командира экипажа, он словно бы посмеивался над их страхами.
– Приносим извинение, что не смогли прокатить вас по гладенькой дорожке, но похоже, что мать-Природа нынче разнервничалась не на шутку. Будем подымать самолет на три тысячи футов, посмотрим, не удасться ли ее перехитрить.
– А это не опасно? – тихо спросила девочка.
Нимрам потряс головой.
– Как в кресле-качалке, – заверил он ее.
Они почувствовали, когда самолет, задрав нос, пошел вверх, так круто, что даже у Нимрама на душе слегка заскребли кошки. Тряски и скрежета стало меньше. Нимрам перевел дух и налил себе вина.
Девочка медленно, осторожно подняла к губам свою кока-колу, отхлебнула чуточку и поставила стакан обратно.
– Надеюсь, в Чикаго погода не такая, – сказала она.
– Конечно, не такая.
Он приветственно поднял к ней свой стакан с вином, но она даже не заметила, и тогда он поднес его ко рту и выпил.
Очнувшись, он не мог сообразить, долго ли спал и снилось ли ему что-нибудь. Рядом спала соседка, привалившись немного к его плечу, самолет мерно гудел, словно напевал себе под нос, а за окном, внизу простиралась бескрайняя тьма, казалось, земля неслышно провалилась и ушла из-под них в бог весть какие глубины. А здесь, в полутемном салоне, было покойно и хорошо. Скоро и посадка, осталось каких-нибудь неполных два часа. В зале ожидания его будет встречать Арлина, сияющая, еще радостнее, чем обычно, после трех суток, проведенных без него у родителей. И он, конечно, будет рад ей не меньше; но вот сейчас, хотя минута встречи быстро приближалась, сейчас он чувствовал себя выше всего этого, он завис над бешеным бегом времени, как одинокая нота флейты над безмолвным, замершим оркестром. Кто знает, быть может, и сам самолет парил сейчас в пространстве, не смещаясь, как неподвижные золотые проколы звезд на небосводе.
В салоне стало прохладно. Осторожно, чтобы не потревожить спящую, Нимрам натянул ей на плечи плед. Она пошевелилась, дрогнул мускул на скуле, но продолжала спать, дыша глубоко и мерно. Через проход старушка вдруг открыла глаза, уставилась настороженно прямо перед собой, прислушиваясь, будто хозяйка, которой померещились взломщики в кухне, и снова с полным безразличием смежила веки.
Нимрам разглядывал спящую девочку. На лбу у нее, несмотря на прохладу, выступили бисеринки пота. Ему захотелось отвести ей волосы от лица, они, верно, щекотали, он уже поднял было руку, но удержался и опустил обратно на колени. Такая юная, она годится ему в дочери, подумал он, поджимая губы. Слава богу, что она ему не дочь. И сразу же укорил себя за эту мысль. Ведь какому-то бедняге она дочь. Тут Нимраму пришло в голову, что она могла бы и Арлине быть дочерью, еще с тех времен, когда они с Нимрамом не были знакомы. Арлине тридцать девять, девочке шестнадцать.
Он почувствовал, как шевельнулись волосы у него на голове и какой-то совсем другой холодок дохнул в лицо, словно тучка пробежала между солнцем и его душой. «Не спрашивай!» – просила Арлина всякий раз, как он пробовал навести разговор на ее прежнюю жизнь, на ее прежние сердечные дела. «Я была шалая, – смеясь, говорила она. – О господи!» И тыльной стороной кисти прикасалась к его щеке. Та же темная, детская сторона его воображения, которая раньше готова была видеть в девочке Арлинину сестру, теперь со слепым упрямством ухватилась за эту новую мысль. Умом, левым мозговым полушарием, он понимал ее вздорность. Арлинин смех не содержал в себе брошенного младенца, а лишь игривые намеки на юношеские эскапады, любовь на пляже или на заднем сиденье в машине, вечеринки с выпивкой в домах у подруг, когда родители в отъезде, где-нибудь в Кливленде или Детройте, а потом, позже, когда она была уже взрослой, переживания более серьезные и печальные: недолгий брак с человеком, который имел какое-то отношение к нефтедобыче. Обо всем этом Нимрам в общих чертах знал, хотя Арлина с ее англосаксонскими понятиями о приличиях – «к чему жалобы? к чему объяснения?» – делиться с ним воспоминаниями не любила.
Предполагать, что эта девочка – ее дочь, так или иначе было глупо и беспочвенно, если такая мысль, раз закравшись в душу, и осталась где-то в темных тайниках, то вопреки его воле, как хитрая крыса в подполье, которую не берет ни яд, ни ловушка. Но все равно, даже решительно отвергнув это безосновательное подозрение, он обнаружил, что видит теперь свою соседку немного в ином свете. Он чувствовал в груди и под ложечкой словно бы отзвук той муки, которую должны были испытывать ее родители; перед этой тенью чужого горя он, завзятый счастливец, мучительно сознавал свою беспомощность.