Текст книги "Современная американская новелла (сборник)"
Автор книги: Стивен Кинг
Соавторы: Трумен Капоте,Джон Апдайк,Уильям Сароян,Роберт Стоун,Уильям Стайрон,Артур Ашер Миллер,Элис Уокер,Сол Беллоу,Энн Тайлер,Сьюзен Зонтаг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)
А у вас в доме с этим как, в районе, – ну, там, где вы сейчас живете? Есть по соседству тоже черные?
Есть-то есть, только очень с гонором. Чем уж им так гордиться, не спрашивайте меня.
Потому что, говорит она, его должны окружать товарищи того же цвета, нельзя обрекать его на положение единственного в школе.
Слушайте, мы ведь все ж таки в Нью-Йорке, это ж вам не Ошкош какой-нибудь, штат Висконсин. Но ее уже понесло, не остановишь.
В конце концов, говорит, должен он рано или поздно узнать свой народ. Это с ними ему предстоит делить судьбу. Я понимаю, Изя, вам это непросто, хорошо понимаю, но такова истина. Одна моя знакомая в таком же положении переехала в более смешанный район.
Серьезно? – говорю я. И куда же, интересно?
Ну, есть сколько угодно…
Мне хочется сказать ей: минуточку, мы живем в этой квартире тридцать пять лет. Но я не могу. Нужно немножко посидеть совсем тихо, а мысли скачут и скачут. Бери пример с индусов, говорю я себе, остынь, Изя, не горячись. Но это выше моих сил. Слушайте, мисс, мисс Вера – сделайте мне одно одолжение, не учите меня.
Я не учу вас, Изя, просто…
Не отвечайте вы мне на каждое слово. И сыплет, и сыплет… Истина. Для чего? Для кого? Зачем? Верно Нетти говорит – это наше дело. Она мне будет рассказывать, как Эммануилу строить свою жизнь!
Много вы понимаете, гаркаю я. Пошла отсюда. Занимайся своими пикетами и не учи меня.
Она встает, глядит на меня как будто с испугом. Полегче, Изя.
Подходит Эммануил. Он слышит. У него тревога на рожице. Она тянется его погладить за то, что дед так раскричался.
Но я не потерплю. Прочь руки, гаркаю я. Не ваш ребенок! Не прикасайтесь к нему! Хватаю его за плечо и веду через парк, мимо детской площадки и знаменитой высокой арки. Она в первую минуту бежит за мной. Наталкивается на своих знакомых. Будет теперь о чем им рассказать. Они собираются в кружок, три женщины. Шушукаются. Оборачиваются, глядят. Одна машет рукой. Приветик, Изя!
В парке шум. Каждый имеет что сказать соседу. Играет музыка, тут стоят на голове, там жонглируют – кто-то даже приволок пианино, вы слышали что-нибудь подобное, сколько потов, наверное, сошло.
Четыре года назад я продал дело. Не стало больше сил работать. Но мне хотелось показать аптеку Эммануилу, что это была за красота, троих детей выучила в колледже, кое-кому и жизнь спасла – подумать только, одна маленькая аптека!
Ради мальчика я старался успокоиться. Мороженого хочешь, Эммануил? Держи, сынок, вот тебе доллар. Сходи купи. Вон дяденька торгует. Сдачу взять не забудь. Я нагибаюсь, целую его. Нехорошо, что он слышал, как я ору на женщину, и у меня рука дрожит до сих пор. Он отбегает на несколько шагов, оглядывается проверить, что я не сдвинулся с места хотя бы на дюйм.
Я тоже не выпускаю его из вида. Он машет мне шоколадным мороженым на палочке. Оно немножко потемней его. Из этой оглашенной толпы выходит молодой парень, идет ко мне. За спиной приторочен младенец. Это теперь такой фасон. Показывает на Эммануила, спрашивает приветливо, как будто так и надо: ух, до чего занятный детеныш, это чей? Я не отвечаю. Он повторяет: нет, правда, до чего забавный.
Я только смотрю ему в глаза. Этот еще чего хочет? Или я обязан рассказывать ему историю моей жизни? Мне это надо? Уже рассказывал, хватит. Так я таки ответил, очень громко – чтобы никто больше ко мне не лез: а вам какое дело, мужчина? Вам непонятно, чей он? У вас, между прочим, чей ребенок на спине? На вас не похож.
Он говорит: тихо, тихо, приятель, вы что? Я ничего не хотел сказать. (Вы видели в последнее время человека, чтобы чего-нибудь хотел сказать, когда открывает рот?) Я кричу, он потихоньку отступает назад. Женщины стайкой судачат возле памятника. До них порядочное расстояние, но, слава богу, на то они имеют радар. Разом оглядываются, снимаются с места и налетают на этого парня. Они, в отличие, говорят очень тихо. Что вы пристали к старому человеку, ему без вас не хватает неприятностей? Оставьте его в покое!
Парень говорит: да я к нему не приставал. Я только спросил.
Ну а он вот считает, что приставали, говорит Вера.
Тогда ее подруга, лет сорока, сердитая такая, давай орать: ты за своим ребенком смотри, понятно? Кричит: оглох, что ли? Естественно, третья тоже подает голос, не хочет отставать. Тычет пальцем в его куртку. Я вас, мой милый, встречаю здесь не первый раз, смотрите, доиграетесь. Он пятится, пятится от них; уходит. Они пожимают друг другу руки.
Потом эта их Вера идет ко мне и улыбается до ушей. Честное слово, Изя, бывают же люди, правда? В печенку лезут. Крепко мы ему выдали, а? И снова чмок меня в щеку. Циле большой привет, ладно? Она обнимает подруг за плечи, и они перебрасываются между собой словами, как мотор заводят. Вдруг заливаются смехом. Машут Эммануилу на прощанье. Смеются. Помирают со смеху. Всего хорошего, Изя… пока…
Так я говорю: что это было, Эммануил, ты можешь мне объяснить? Ты заметил что-нибудь смешное? Первый раз в жизни он мне не отвечает. Он пишет на дорожке свое имя. ЭММАНУИЛ. Эммануил, большими заглавными буквами.
А женщины уходят от нас. И говорят, говорят. Не наговорятся.
Кей Бойл
Сент-Стивенс-Грин
Она приехала в Ирландию почти без вещей, с одним лишь чемоданом и в длинном джинсовом пальто. Пальто она купила два года назад в Виргинии, о революционерах там и слыхом не слыхали, однако оно было подбито кроваво-красным шелком, который уже начал протираться по подолу. Еще она привезла две пары уличных туфель: красные кожаные – в них она пришла сегодня в Сент-Стивенс-Грин, и бежевые, из замши – те остались, обиженно закусив удила, в скромной комнатке пансиона, в обществе одного лишь Самуэля Беккета. На бумажной обложке книжки под названием «В ту пору», проникая взглядом в самую душу человечества, сидел Беккет собственной персоной: длинные пальцы правой руки покоятся на колене, пальцы левой, изогнувшейся вопросительным знаком, обхватили подбородок. На задней обложке этой тоненькой книжки издатель поместил такую фразу: «В темноте пустой сцены мы видим бледное лицо старика. Из темноты ему слышатся голоса – это все его голоса, – они говорят о прошлом: с тоской, раскаяньем, грустью, отрывочно». И тут же – ошеломляющая цена: 50 пенсов.
Она приехала в Ирландию не ради красот природы и не затем, чтобы искать корни. Это она знала точно. Брендан Биэн сказал однажды – вернее, как это с ним нередко случалось, ляпнул невпопад, – что ирландцы и евреи не нация, а психоз. Может быть, она потому и приехала ни с того ни с сего в страну, где никого не знала, что ее тянуло приобщиться к этому тяжелому распаду личности (так вебстеровский словарь определяет зону поражения, источник душевной боли), а право на то ей обеспечили донегольские предки. Оставив позади свою заживо погребенную юность, она сидела на скамейке в Сент-Стивенс-Грин во власти чудесного ощущения, что она наконец-то дома. Случись туристу, кто бы он ни был, заговорить с ней сейчас о дикой красоте ирландской природы или об удивительном гостеприимстве ирландцев, она бы лишилась чувств, умерла от восторга у него на глазах.
Она наткнулась на этот оазис в первый же свой день в Дублине. Густая листва, вставшая стеной по другой стороне пруда, была до того сочной, что, если бы мимо проходили караваны верблюдов, они потянулись бы к ней вислогубыми мордами и принялись бы срывать нежные побеги желтыми зубами. Крикливые утки и злобные чайки, резко вспенивая воду на поворотах, беспорядочно носились по пруду – ведь сверкающая гладь не разделена на полосы движения, на ней нет дорожных знаков, запрещающих разворачиваться, сердито взмахивать крыльями или щелкать клювом, нет и регулировщика, который мановением руки в белой перчатке приказывал бы пернатым и перепончатым то останавливаться, то продолжать путь. Солнце пригревало, в джинсовом пальто становилось жарко, и она не спеша расстегнула его, гадая, уж не потянется ли через ее плечо к воде атласная морда зебры или пятнистая шея робкого жирафа. Когда-то, еще внучкой – где, где она теперь? Там же, где все внуки – ушла в свою ли жизнь, в свою ли смерть? – она спросила: не карта ли нарисована на шкуре жирафа? И чей-то голос – теперь и не вспомнить, чей – ответил: «Да, это карта всего мира».
На зеленом газоне за скамейкой в этот обеденный час не было длинноногих представителей вымирающего отряда млекопитающих, только конторские и банковские служащие, продавцы да безработные отдыхали, привольно растянувшись на траве – одни притворялись, что спят, другие обнимались. Вдалеке звонили колокола, отбивая полдень, когда эту мирную картину неожиданно нарушил молодой человек. На нем был серый твидовый пиджак и бежевые брюки; он резко опустился на скамейку, даже не взглянув на женщину на другом конце, и запустил пальцы в каштановую шевелюру. Руки у него были широкие и тяжелые с виду, как наковальни, ладонь – огромная по сравнению с крохотной записной книжкой, которую он только что вытащил из кармана. Он с ходу принялся строчить в ней маленьким, под стать гному, карандашом. Строчку за строчкой старательно заполнял он миниатюрные странички, неслышно, одними губами повторяя слова, ложившиеся на бумагу. Она еще не настолько освоилась тут, чтобы определить, кто он – ирландец или англичанин. Но по тому, как он то и дело посматривал на хаотичные маневры птиц на воде, как судорожно сжимали его пальцы с красными костяшками крошечный карандаш, она решила: молодой человек пишет не иначе как хронику птичьих раздоров.
Но вдруг – с внезапностью выстрела из снайперского ружья – он вскочил, и карликовые блокнот с ручкой упали к его ногам. Как сумасшедший рванулся он к воде и хлопнул в ладони так оглушительно, что птицы все до единой поднялись в воздух. Мамаши-утки в панике побросали птенцов и с шумом рвущегося шелка понеслись к другому берегу, в укрытие тропической зелени, а чайки взвились ввысь, хлопая белыми и упругими, как паруса, крыльями и осыпая пронзительными проклятьями всех, кто остался внизу.
– Кыш, мерзавцы! А ну, пошли отсюда! – закричал молодой человек и снова ударил в широкие обветренные ладони. Теперь уже не только птицы – клерки и конторские служащие встрепенулись и разом приподнялись в траве.
– Эй ты, лимонник, не трожь их! – крикнул один из мужчин – выговор его был до того не похож на речь человека в твидовом пиджаке, что, казалось, они изъяснялись на разных языках.
– Черт бы побрал этих чаек! – Молодой человек повернулся к людям на газоне. – Из-за них уткам и вообще всем, кто поменьше, ничего не достается!
– Такая жизнь, приятель. Так уж повелось у нас в Ирландии, – отозвался другой голос с изумрудной травы, и одна за другой парочки залились смехом; темноволосые девушки снова прилегли на траву и нежными голыми руками обняли мужчин – ведь обеденный перерыв был уже на исходе, – а те привычным движением притянули к себе подруг.
Англичанин же, одинокий в своем гневе, покраснев как мальчишка, стоял у воды и не знал, на кого обрушить ярость – на чаек или на людей. Потом наклонился и поднял блокнот с ручкой, такие маленькие, что они полностью скрылись в его руке.
– Наверняка патлатый америкашка – вот хамская рожа! – громко сказал он, опускаясь на скамейку. Но, кинув взгляд на женщину, смущенно поправился: – Невероятное хамство, – сказал он, пораженный тем, что его, именно его, назвали лимонником. – Не иначе как хипарь, а прикидывается ирландцем, – сообщил он возвращающимся птицам.
– Зря вы обиделись, – сказала женщина, разглядывая красные туфли – и двух дней не прошло с тех пор, как они ходили по калифорнийской земле.
Вероятно, он школьный учитель, подумалось ей, и эти хлопки – единственный способ призывать к порядку, который остался у него теперь, когда он вне стен школы. Она хотела объяснить ему, что селезни позорят птичье общество и подруги их просто не в своем уме, если они мирятся с этим. Ни для кого не секрет (могла бы она объяснить ему), что стоит селезню выполнить свой долг по продолжению рода, как он тут же махнет хвостом и был таков. И никогда больше ни подруге, ни детям не видать ни его перепончатой лапки, ни лоснящегося крылышка, разве что он случайно пронесется мимо, весь в мыслях о другой. Но вместо этого чужестранка в джинсовом пальто поделилась с англичанином сведениями совсем другого рода.
– Я слышала, – сказала она, – когда английским матросам приходилось подолгу патрулировать морские границы, их поили соком лайма – отсюда и пошло прозвище. Этот сок помогает от цинги, – сказала она.
– К сожалению, я ничего подобного не слыхал, – сказал англичанин; ее объяснения он воспринял как личное оскорбление. Из-под сдвинутых бровей он мрачно смотрел на чаек, лощеных, как выдраенные яхты, когда они идут вдоль берега. Утки возвращались к привычным занятиям: утята, желтые как одуванчики и легче одуванчикового пуха, метались по воде в погоне за мухами и кружащимися словно в вальсе пауками, то и дело теряя и находя, чтобы тут же вновь сбиться с него, рябью струящийся путь, который прокладывала их мать; тем временем парочка уточек-недоростков, обособленных своим девичеством, спали, спрятав головы под темные крылья и покачиваясь во сне, будто стояли на якоре при легком приливе.
– Я писатель, – продолжал англичанин.
Он, как выяснилось, приехал из Лондона в Дублин, чтобы собрать, подробно изучить и издать письма, которые некогда знаменитые люди Ирландии писали на склоне лет не менее знаменитым людям Англии.
– Я записываю сюда свои мысли, чтобы не улизнули, – объяснил он, тыча пальцем в не повинный ни в чем блокнот. – Вечно они норовят удрать. – Молодые люди, которые только что лежали растянувшись на траве, один за другим поднимались и покидали солнечную поляну, чтобы вернуться к своим прилавкам, окошкам касс, конторским книгам. – Ирландцы всегда любили писать письма, взять хотя бы леди Грегори[25]25
Грегори, Изабелла Августа (1852–1932) – драматург, участник литературного движения Ирландское Возрождение.
[Закрыть], Йитса, Джеймса Стивенса[26]26
Стивенс, Джеймс (1882–1950) – поэт и романист.
[Закрыть], О'Кейси, – сказал англичанин упавшим голосом, явно подозревая, что для неискушенного человека эти имена ничего не значат.
– У Самуэля Беккета письма очень короткие. Четыре-пять строчек, не больше, – заметила женщина, и ее вдруг поразила мысль, что и нынешние поэты и драматурги, быть может, вот так же сидят на скамейках в безлюдных уголках парка и пылко, самозабвенно, в одиночестве строчат письма друг другу.
– Вот как? Ничего об этом не знал, – сказал англичанин, внимательно следя за осторожными маневрами чаек, которые постепенно приближались. Правда, он готов был признаться, что за два месяца пребывания здесь он несколько изменил свои взгляды – не пересмотрел, нет, но изменил. Он скрестил ноги и носком ботинка из добротной английской кожи раздраженно пинал ирландский воздух. – По-моему, ирландцы, все как один, – бессердечные убийцы, – сформулировал он свои выводы.
– Может быть, вы и правы, – сказала она, подумав. – Взять хотя бы Йитса: вы, конечно, знаете про то, как Йитс не пустил Мод Ганн[27]27
Известная деятельница революционного движения в Ирландии.
[Закрыть] в дом – в ее собственный дом, который она предоставила в его пользование, – дом этот неподалеку отсюда, окнами выходит в парк. Правда, время было позднее, – сказала она, – кроме того, он знал, что за ней гонится полиция и дело может кончиться плохо. Йитс, – сказала она беззлобно. – Стихи у него, что и говорить, прекрасные, но вместо сердца – сенаторская медаль[28]28
С 1922 по 1928 г. Йитс был сенатором.
[Закрыть].
– Я говорил об ирландцах вообще, а не о великих писателях, – удалось вставить англичанину.
– Кстати сказать, это случилось за несколько лет до того, как Йитсу пересадили семенники от шимпанзе, – рассуждала женщина. – Нет, вы только подумайте, каково было несчастному шимпанзе лишиться детородных органов. Совершенно бессердечный поступок. Я с вами согласна, – сказала она.
Молодой человек ошеломленно уставился на нее – в его глазах, как у лошади, понесшей вскачь, мелькнуло что-то безумное.
– Не могу смотреть, как они обращаются со своими детьми, – сказал он глухим от ярости голосом. Казалось, он того и гляди сорвет ботинок с ноги и запустит им не то в нее, не то в чаек. – Не их же, бедняжек, вина, что у родителей наследственная тяга к алкоголю, – сказал он, и женщина спросила себя, с какой стати она здесь, в центре Дублина, слушает заносчивые разглагольствования этого англичанина. А он – стал бы он слушать, если бы О’Кейси, потрепав его по плечу, сказал, что все три подъездные башни Дублина – это твердыни нищеты, раскаяния, страдания?
– До отрочества, а то и чуть после, – продолжал англичанин, – ирландские дети верят всем громким обещаниям, которые слышат с амвона и в исповедальне. Потом, когда выясняется, что их провели – да еще как! – они не долго думая отправляются по пути, проторенному еще их родителями, прямехонько к стойке любого питейного заведения – лишь бы их туда впустили.
Теперь настало время свершиться чуду. Даже если ей придется встать на рельсы, чтобы преградить путь медленно надвигающемуся грузовому составу его мыслей, она обязана это сделать. Нужно во что бы то ни стало остановить вагоны, чьи скрежещущие оси и колеса еле-еле проворачиваются из-за десятилетиями разъедавшей их ржавчины. И если потребуется, чтобы она в своем джинсовом пальто и красных туфлях бросилась на рельсы, – она готова! Но судьба сама позаботилась о чуде – те самые дети, о которых разглагольствовал англичанин, бежали гурьбой по траве, откуда только что ушли продавцы и клерки.
Младшие шли медленнее, держась за руки гувернанток, матерей, теток, а то и старших сестер, и ни одна из этих женщин не была, что называется, «под мухой». Американка, правда, сразу заметила, что в этой группе нет ни отцов, ни дядей, ни дедов – вероятно, мужское население Дублина уже буянило в пивных; впрочем, и бабушки (Боже, благослови их седые букли!) сидели по домам и потихоньку надирались в свое удовольствие. Но от каких бы сомнительных родителей ни происходили дети, в их ясных черных глазах еще светилась доверчивость. Черные блестящие волосы, ровно подстриженные челкой на лбу, чередовались с яркими, как огонь, кудрями над синими – совсем саксонскими – глазами. Девочки в зеленых юбках в складку и цветастых блузках, мальчики в бежевых шортах бежали к воде мимо скамейки, через дорожки, и голоса их звучали ликующе, подобно волынкам или флейтам, и хоть бы один захныкал, заныл, а ведь их было человек тридцать, не меньше. Некоторые несли в руках мятые бумажные пакеты, и флотилия чаек, мгновенно оценив обстановку, отбросила колебания. Черные кожаные лопасти лапок заработали быстрее, и, расталкивая уток и друг друга, чайки ринулись на берег.
Англичанин, конечно же, заметил и как чайки приближаются, и как рябит шелковистая гладь воды позади их белых хвостов, но даже не шелохнулся. Женщина перевела взгляд с детей – они опустились на колени, благоговея перед всеми птицами, как бы их ни называли, – на англичанина и увидела, что он прирос к скамейке, словно его скрючило от боли. Хорошо бы сказать ему, пронеслось в ее голове: совсем не важно, какие письма некогда писали или не писали друг другу давно усопшие ирландцы, а важно вот что: лебеди-самцы по очереди со своими подругами высиживают яйца на прочном сооружении из хвороста, тростника и ила, которое они возводят на пару, едва кончится медовый месяц. Ей хотелось сказать, что во всех без исключения странах, когда птенцы впервые проковыляют на тоненьких лапках к воде и пустятся вслед за матерью в чреватый гибелью путь по вражескому краю, где их подстерегают коварные течения и подводные островки водяных лилий, лебедь защищает их своей красой и отвагой. И еще ей хотелось раз и навсегда оправдать в его глазах мужчин и женщин, рыб и птиц; объяснить, что в жизни, да, пожалуй, и в смерти, каждый может выбрать себе роль: так, голуби, чьи скорбные подруги неутешно рыдают по весне, любят лишь раз в жизни, подобно лебедям. Но не успела она и рта раскрыть, как англичанин вскочил со скамейки.
– Почему морские чайки не взяли с собой детей, как утки? – спросила чуть ли не самая маленькая черноволосая девочка – она опустилась на колени у самой воды и кидала крошки птицам, кричащим на разные голоса. Ответил ей присевший на корточки рыжий мальчишка.
– Да потому, – сказал он, бережно, небольшими порциями распределяя свой запас корок, чтобы дерущимся птицам досталось поровну. Его ноги были в медно-золотистом пушке, тесные бежевые шорты грозили вот-вот лопнуть по шву. – Потому что детей здесь могут пристрелить, – сказал он.
Англичанин как будто не слышал их разговора, взгляд его привлекла одна из гувернанток, матерей или теток – кто их разберет. Она стояла у воды в выцветшем лилова-том платье с ребенком на руках и пыталась вложить корку в его ручку.
– Дети, – сказал англичанин, и это слово прозвучало у него как упрек, – дети не должны, ни в коем случае не должны позволять чайкам отнимать…
– Зачем же их неволить – пусть делают, что хотят, – мягко прервала его женщина в выцветшем платье. Сквозь ее черные с проседью волосы просвечивали золотые сережки, а от перепадов умопомрачительного акцента замирало сердце. – Они столько сюда добирались, и уж вреда от них, во всяком случае, никакого.
– Но это же несправедливо! – взорвался англичанин, покраснев по уши.
– Да они одну только несправедливость всю свою жизнь и видят, – кротко, терпеливо объяснила ему женщина.
– Здесь, в Дублине? – спросил англичанин, и в голосе его сквозила насмешка.
– Они приехали сюда на каникулы, – сказала женщина. – Они с севера, из Белфаста, – сказала она, тщетно прилаживая пальчики ребенка, чтобы из них не выпала корка, но его, видно, до смерти напугали птичьи крики.
Англичанин еще чуть постоял в нерешительности, зажав в руке блокнот и ручку, потом повернулся и зашагал прочь, яростно размахивая руками, точно летящая к морю огромная чайка.