Текст книги "Небесный этюд. Дилогия (СИ)"
Автор книги: Слава Лунич
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)
– Сокол, справа! – рявкнул Голубь.
Я крутанул голову – «худой» заходил мне в хвост, оттуда, куда я на секунду перестал смотреть. Рванул машину вбок и вверх, перегрузка вдавила, и трасса прошла мимо, наискось, там, где я был бы, промедли я на удар сердца. Проскочил. Встал обратно за Голубём.
– Спасибо, – выдохнул я.
– В другой раз сам смотри.
Захарыч сверху держал солнце из последних сил, орал в эфир, что не удержит, что двое просачиваются, что его самого зажали. Голос у него сел, охрип. Кузьмин внизу вертелся между горбатых как заведённый, прикрывал выходы из атаки – один, где надо бы двоих. Ерёма где-то там же, у него под крылом. Я слышал его тонкий голос в наушниках, звонкий, срывающийся, живой: «Вижу! Держу! Ушёл, гад!» – и радовался, дурак, каждой мелочи, будто в игре.
Один раз я поймал краем глаза, как его машина проскочила подо мной – совсем близко, накренившись, а следом за ней тянулся «худой». Я довернул было, но их уже разнесло, Ерёма вильнул, ушёл под горбатого, спрятался за чужой тушей, и «мессер» отвалил, не полез под пушки штурмовика. Живой. Пронесло.
Горбатые своё отработали. Колонна за рекой горела вся, от края до края, чёрный дым встал стеной до неба. Ведущий качнул крыльями – уходим. И семёрка, тяжёлая, побитая, поползла назад к своему берегу, к Дону, к дому.
Мы прикрывали отход. «Худые», потеряв двоих, не продавив нас, повисели ещё пару минут, огрызнулись напоследок и отвалили за реку. Им тоже надо было домой. У них тоже был бензин на исходе и свой аэродром за спиной.
Мы проводили горбатых до середины реки, до безопасного, и легли на курс.
Я считал их. Привычка. Ушло восемь. Возвращалось семь.
Не сходилось.
Садились по одному, пыля на пробеге.
Я зарулил в капонир, заглушил мотор и почувствовал, что меня лихорадит, а пальцы на ручке не хотят разжиматься. Кондрат пробрался к фонарю.
– Цела ласточка?
– Цела.
Он глянул мне в лицо. И не спросил про бабки. И не хмыкнул. Понял по чему-то – по глазам, что ли – молча полез смотреть машину, ощупывать пробоины. Одна была в плоскости, навылет, дырка с рваными краями. Кондрат поковырял её пальцем, поджал губы.
– Радиатор цел, – сказал только. – Повезло.
Голубь подрулил следом, вылез, стянул шлемофон. Волосы мокрые, лицо серое. Пошёл на меня. Я подобрался – сейчас за то, что свалился за «худым», бросил хвост.
Он подошёл. Помолчал. Достал кисет, свернул – руки у него тоже подрагивали, я заметил, и прикурил.
– Того горбатого видел? – спросил, глядя в сторону.
– Видел.
– Не уберегли. – Он затянулся. – Просочились двое, снизу. Кузьмин один держал низ, а их двое. Не успел.
– Я тоже не успел.
– Ты за того, что сгорел, отомстил. – Голубь сказал это без укора, устало. – Понимаю. Я бы тоже. – Он повернулся, глянул прямо. – Только пойми, Сокол: за мёртвого мстить – дело пустое. Ему уже всё равно. А ты за него в хвост полез, бросил меня и остальных живых.
Я слышал уже эту мысль, но в моменте, когда я своими глазами увидел цену такой вот доводки, разум молчал.
– Семь довели, – сказал он тише. – Это война. Завтра опять их поведём и кого-то, может, не убережем. – Он затоптал окурок. – Иди. Пожуй чего. Разбор потом.
Машины обихаживали до вечера. Пробоин нахватали все – у кого-то навылет в плоскости или хвост посекло. Особо везучим прошлись лишь осколком по капоту. Кондрат с оружейником и мотористами ползали по машинам, считали дыры, размечали мелом, латали. Пробоину в моей плоскости Кондрат заделал по-своему: вырезал заплату из фанеры, промазал, притянул, натянул сверху свежий лоскут перкали и прошёлся клеем.
– До завтра схватится, – сказал он, обтирая руки. – Летать можно.
Я помогал, чем мог: придерживал, гонял мотор, когда Кондрат копался в патрубках. Работа тупая и спасительная.
Оружейники набивали ленты, чистили стволы – после боя их вело, порохом закоптило, гильзы валялись под капонирами кучами. Мальчишки-оружейники, две девчонки да старшина, собирали их в вёдра, чтоб сдать. Клава таскала ящики с патронами, ругалась на кого-то тонким голосом. Когда Кондрат махнул рукой, мол, можно идти, я пошел в избу. Но потом понял, что как бы ни хотелось побыть подальше от людей, глупо отгораживаться. До обеда лучше пройтись, размять пусть не трясущееся, но все еще напряженное тело.
Штурмовой полк стоял через балку от нас, на соседнем поле. К обеду оттуда приехал на полуторке старшина – теперь он должен забрать, что положено. У них тоже был свой Гуреев, списки и треугольники, только сегодня одно письмо уже некому отдавать.
Я слышал, как он говорил с нашими у КП про того сгоревшего. Молодой, с-под Тамбова, второй месяц на фронте. Письмо от невесты пришло третьего дня, а теперь повезут обратно.
Обедали без охоты. Дали пшёнку, чай. Ел я, не разбирая вкуса, и перед глазами стоял тот факел. Одна коротенькая очередь, и все.
Сто грамм в тот вечер разлили рано. Первую опрокинули, не чокаясь – за того, чьей фамилии я не запомнил. Ерёма в этот раз сидел тихий после первого своего настоящего боя, где рядом горели люди.
Лукин достал гармонь. Добрых полминуты он просто глядел на нее, рассеянно поглаживая. Потом повёл тихо, вполголоса «Темную ночь». Вечернюю, как он тогда говорил. И она, правда, пошла.
Внизу под крылом, спокойно шёл горбатый, он верил, что я его стерегу. А я не справился. Да, двое просочились, снизу, с той стороны, где у одноместного нет ни глаз, ни брони. Разбирать можно долго.
Кондрат подсел рядом на ящик, свернул самокрутку.
– В первый раз всегда так, – сказал он негромко, не глядя. – Горбатого палёного увидишь – не забудешь. Их жальче нашего брата. Мы хоть отбиться можем, вильнуть. А он ползёт да ждёт, когда его в спину.
Гармонь тянула заунывное про далёкую любовь. Свои сидели вокруг усталые, чумазые. Ерёма привалился к Кузьмину и дремал сидя, вымотался бедняга. Пойдет он завтра к самолету с гордой улыбкой, верящий, что все будет хорошо? Захарыч чинил что-то. Голубь по обыкновению курил в стороне и глядел в темнеющее поле.
В кармане у меня лежал недоделанный кусок оргстекла с чужого «мессера». Гладкий с одной стороны, шершавый с другой. Двоих сегодня свалили, одного я сам. Из их же стекла себе гребёнку режу. А у нас вышло семь вместо восьми, и стекляшкой этого не исправить. Я вертел ее в пальцах и все же не достал напильник.
Лукин затих, отложил гармонь и сел, низко опустив голову. Я поднялся, кивнул Кондрату и двинулся в хату. Дал себе приказ отрубиться и не мусолить без конца то, что уже случилось. Он тогда улыбнулся одними лишь губами, а глаза холодные, будто знал, на что идет. Хватит!
Голубь прав. Нельзя оставлять своих из слепой прихоти. Мертвым уже все равно.
Глава 8
Два дня водили горбатых – без потерь. На третий сидели с Голубём у КП после обеда. Лётного задания не было – над передним краем висела рваная облачность, для большой группы погода дрянь, а мелочи сидеть да ждать. Голубь щурился на небо, недовольный, как кот, которого не пустили на двор.
– Немец в такую погоду обнаглеет, – сказал он. – Разведчик полезет. Под облаками ходить будет, корректировать.
– Так его в такую погоду и брать, – сказал я. – Одного. Парой. Из облаков вывалиться, ударить и назад в облака. Пока его прикрытие проспит.
Сказал и осёкся. Это было не отсюда. Это была немецкая манера, охотничья, та, что у нас переймут позже, много позже, и о которой прадед рассказывал как о чём-то, до чего своим умом дошли не сразу и не задёшево. А я выложил её просто так, будто болтая про погоду.
Голубь глянул на меня искоса. Долгим тем взглядом, каким глядел Батя.
– Из облаков, – повторил он. – Ударить и уйти.
– Ну… – Я пожал плечами. – Так вроде складно выходит. Он тихоход, мы быстрые. Чего с ним в карусель играть.
– В карусель с «рамой» играть – себя погубить, – задумчиво сказал Голубь. – У ней стрелки во все стороны, обзор круговой. Полезешь на вираж – она тебя и снимет. Это верно. – Он помолчал. – А вот из-за облака, разом… – Он затянулся, встал. – Пойду к Бате.
Спустя несколько секунд я тихонько прошел за ним, очень уж хотелось узнать из первых уст, как мою тактическую зарисовку воспримут. Батя пускать не хотел.
Я слышал через открытое окно хаты, как они там переговаривались – не ссорились, а притирались, как мужики притираются к делу, за которое отвечать головой.
– Не по уставу, – ворчал Батя. – Пара ушла – и с концами, случись что, я даже не узнаю, где искать.
– Двоих потерять – не шестерых, – отвечал Голубь ровно. – А одну «раму» свалить – считай, налёт сорвал. Она ж корректирует. За ней бомберы придут, батарея ударит. Сниму её – сколько наших на земле целы останутся.
Помолчали. Скрипнул табурет.
– Кого возьмёшь?
– Сокола.
– Салагу?
– Он не салага уже. Стреляет чисто, за мной ходит как пришитый. И глаз у него… – Голубь запнулся, подбирая. – Видит наперёд. Идею вот эту он подкинул.
Тишина. Я стоял под окном, боясь дышать. Как знать, может оно у лучшему обернется, если я почаще буду такие идеи подкидывать?
– Он подкинул, – повторил Батя. И хмыкнул. – Самородок. Ладно. Пара. Один заход, одна цель. Не вышло – домой, в драку не лезть. Головой отвечаешь, Голубь.
Готовились недолго. Кондрат, услыхав, что идём вдвоём на вольный поиск, только хмыкнул да покачал головой, полез перепроверять всё по третьему разу – заправку, ленты, давление. Ворчал под нос, что двое над чужой стороной – это как босиком по стерне, вроде и идёшь, а с каждым шагом все больше колется.
– Патроны экономь, – бурчал он, затягивая лючок. – Одна очередь, слышь? Не поливай. У «рамы» брюхо мягкое, по моторам бей, по кабине. Порвёшь ленту зря – второй раз зайти нечем будет.
– Ты-то откуда «раму» знаешь?
– Я, командир, не первый год у самолётов. – Он выпрямился, посмотрел на меня снизу. – Я их насмотрелся, гадов. И как горят, и как уходят. Ты гляди в оба. «Рама» – не «худой», она смирная с виду, а куснёт – не рад будешь.
До вылета выпало минут пятнадцать. Я отошёл за капонир, сел на плащ-палатку. Спать не хотелось – под рёбрами свербело, как перед экзаменом, к которому готов и всё равно потряхивает. Достал из кармана тот кусок оргстекла. С прошлого раза он так и лежал недоделанный – в тот вечер, после горбатых, я не смог взяться за напильник. А сейчас взялся. Кондрат напильник дал загодя, я приладил стекляшку на колене и повёл по кромке с потягом, чтоб не сколоть. Белая стружка ложилась на галифе. Работа тихая, ладная, руки при деле. Гребёнка выходила кривоватая, зубья вразнобой, но своя. Из их стекла. Мы их бьём.
– Сокол! – крикнул от машин Кондрат. – Голубь выруливает!
Я сдул стружку, сунул недоделанную гребёнку в карман. Закончу вечером. Если будет вечер.
Взлетели парой. Он впереди, я сзади и чуть выше – ниткой за иголкой, как приросли за эти недели.
Земля ушла вниз, рассыпалась квадратами. Облачность висела рвано – то плотный серый войлок, то дыра, а в дыру проглядывала земля, дороги, дымы. Мы подбирались к нижней кромке облаков, чтоб идти под прикрытием ваты, и в любой миг нырнуть.
Дон блеснул слева и ушёл под крыло мутной лентой. За ним – та сторона. Знакомая уже, сколько раз хожена: переправа, серые ниточки дорог, редкие дымки. Мы шли вдоль переднего края, у той невидимой черты, где наши окопы упирались в немецкие, и высматривали.
– Смотри низ, – сказал Голубь в наушниках, негромко. – Она внизу ходит, у земли. Круги нарезает над нашими окопами. Ищи двухвостую чёрточку.
Небо было пустое, обманчиво-мирное. Где-то там сидели в окопах люди, задирали головы, ждали – не покажется ли та самая двухвостая, после которой жди беды. Странное дело: я искал её не как цель в небе, а как ту, что несёт смерть вниз. Первый раз довелось с воздуха защищать тех, кто на земле.
Первый заход был пустой. Пошли вдоль реки до дальней излучины – никого.
Вот мелькнули впереди точки, я напрягся. Но разве это возможно? Голубь же сказал просматривать низ, а эти вон поверху идут. Оказались наши, пара «яков» с соседнего аэродрома шла выше. Разошлись, не мешая друг другу. Развернулись, легли обратным курсом, забрали повыше, к самой кромке облаков. Голубь молчал, только водил машину плавно, экономно, берёг высоту и бензин. Не рыскал, не суетился. Охотник ждёт. Охотник не мечется по небу, выглядывая добычу – он идёт спокойно и даёт добыче самой себя показать.
И на втором заходе я её увидел.
– Есть, – выдохнул я в маску. – Внизу, слева. У излучины. Двухвостая.
Она шла низко, метрах на восьмистах, у самой земли, спокойно, нагло – ходила ленивым кругом над нашими окопами, высматривала, считала, наводила. Двухбалочная, тонкая, с широкой остеклённой кабиной посерёдке – «летающий глаз». «Рама» и есть «рама». За ней придут бомберы. За ней ударит батарея. Она сейчас чью-то смерть выписывала, там, внизу, спокойно и деловито.
– Вижу, – сказал Голубь. Голос сел, стал жёстким. – Одна. Прикрытия не видать. Сокол, слушай сюда. На вираж с ней не лезем. Никаких каруселей. Валимся из-под облака разом, сверху-сзади, бьём в моторы и проскакиваем. Не выйдет с первого – уходим вверх, в облако, и по новой. В хвост к ней не садись, не вздумай – стрелок снимет. Понял?
– Понял.
– За мной. Тихо.
Мы подобрались под самое брюхо облаков, погасили себя в серой вате – она нас снизу не видела, мы шли на неё из мути, сверху, со стороны тусклого пятна солнца. Голубь довёл до точки, до той секунды, когда «рама» оказалась под нами и чуть впереди, и свалил машину вниз.
Мы посыпались на неё.
Скорость нарастала, вой мотора полез вверх, земля прыгнула навстречу. Меня вдавило в кресло, потом отпустило, живот подобрало – то самое чувство сваливания, когда машина уже не летит, а падает, управляемо, злобно, носом на цель. «Рама» росла в прицеле – сперва чёрточка, потом крестик, потом уже видны стали балки, широкое остекление кабины, кресты на крыльях, и даже – на миг – три головы за стеклом, три чёрные точки. Экипаж. Живые. Голубь шёл первым, я за ним, уступом, стерёг ему хвост и небо, крутил головой: не свалится ли откуда «худой», не проспали ли мы прикрытие.
Немец нас заметил поздно – на самом сваливании. Двухвостая дёрнулась, качнулась, клюнула вниз, уходя к земле, и из верхней точки к нам потянулась жидкая трасса – стрелок ожил, бил вверх, наугад почти, торопясь. Красные шарики поплыли мимо Голубя, левее, отставая. Голубь не свернул. Он вёл машину прямо в эту трассу, спокойно, будто её и не было, довёл до дистанции – и дал короткую. Злую, точную, на полсекунды. Трасса уткнулась в правую балку, в мотогондолу. Плеснуло дымом, белым сначала, потом сизым. И Голубь тут же, не задерживаясь ни на удар сердца, отвалил, проскочил мимо и полез вверх, в спасительную вату.
– Уходим наверх! Не зевай!
Я проскочил за ним, следом. Стрелок довернул стволы, поймал меня в свой сектор – трасса прошла над самым фонарём, я слышал, как щёлкнуло по обшивке где-то за спиной, вжал голову в плечи и рванул вверх, в серую вату. Мир пропал. Стало глухо, бело, слепо – только приборы светятся да рёв мотора в уши.
В облаке мы разошлись – оба вверх, вслепую, по приборам, чтоб не столкнуться. Я держал стрелку и считал секунды. Сердце колотилось. Вынырнул над ватой, в тусклый свет – Голубь был цел и рядом, метрах в трёхстах.
– Задымила, правый мотор, – сказал он. – Живучая, зараза. Пойдём добьём. Второй заход. Она теперь к земле жаться будет, на бреющий уйдёт. Не дадим.
Мы нырнули обратно. Пробили облако вниз, серая муть распахнулась в землю – и вот она, «рама», ниже прежнего, тянула к своим на оставшемся моторе. Хитрая. Знала, что на бреющем её не достанешь сверху – землю зацепишь.
Стрелок её теперь глядел вверх, ждал.
Голубь пошёл первым. И тут его встретили – трасса легла кучно, у самого капота. Он шарахнулся вбок, отвалил, ругнулся в эфир длинно и витиевато.
– Не даёт, гад! Кучно бьёт! Сокол, снизу заходи! Снизу под сорок пять – там у ней мёртвая зона, стволы не достанут! Я его отвлеку!
Я не знал, откуда Голубь это взял – своим ли умом дошёл в таких вот драках или на разборе в КП. Невероятная скука была, когда мы всем курсом сидели над схемами и картинками и обсуждали примеры сражений ВОВ. Защищенную цель надо брать в мертвой зоне обстрела. Вот такая матчасть, уже вообще не скучная.
Я свалил машину вниз, ушёл под «раму», к самой земле – поле рвануло навстречу, замелькали борозды, копёшки, тёмная полоса дороги. Выровнял у земли, поддёрнул нос и пошёл на неё снизу-сзади, круто вверх, под тем самым углом, из-под брюха. Голубь в этот миг сунулся сверху ложной атакой – не стреляя, просто вывалился в поле зрения стрелка, показался, качнул крыльями. И стрелок клюнул. Метнулся к нему, повёл стволы вверх, за Голубём – и на секунду, на одну только секунду, забыл про низ. Про меня, идущего снизу.
Этой секунды хватило.
Я поймал в перекрестье светлое брюхо гондолы – там, под остеклённой кабиной, где баки, где топливо, где не было ни брони, ни стрелка, ни единого ствола, глядящего в мою сторону. Довернул на волосок. Чужой рукой, с той поправкой на палец, что давно срослась со мной и стала уже не чужой. Задержал дыхание. И дал очередь. Одну. Как учил Кондрат – не поливая, коротко, всё в одну точку.
Трассу вбило в брюхо «рамы» под самой кабиной. Стекло брызнуло веером, гондолу вспороло изнутри, что-то оттуда полыхнуло, левый мотор захлебнулся на полувздохе – и двухвостая, потеряв разом и ход, и высоту, и того, кто ею правил, завалилась на крыло. Медленно, грузно. Перевернулась через балку, показала брюхо небу, дым – земле. И пошла вниз, уже не летя, а падая, кувыркаясь через крыло, разматывая чёрную ленту, – туда, вниз, на ту сторону, где её же батарея ждала от неё наводки и не дождётся.
Она воткнулась в поле и встала чёрным маслянистым столбом. Один, коротко, без парашютов. Трое за стеклом. Всё.
– Готова! – заорал Голубь так, что заложило уши. Спокойствия как не бывало. – Готова, Сокол! Снизу взял! Чисто!
А дальше я сделал то, чего не сделал тогда, над переправой, в первый свой бой ведомым. Я не полез любоваться. Не пошёл кругом над сбитым, не потянулся добить кого-то ещё, не заорал в эфир от дурной радости.
Я встал в хвост Голубю. Ниткой за иголкой.
– Уходим, – сказал я. – Домой.
– Уходим, – подтвердил он, и в голосе слышалось одобрение. – Верх смотри. На обратном как раз и подлавливают, когда ты уже орден в кармане нащупал.
Мы полезли в облако, легли на курс к Дону. Небо было пустое – прикрытие «рамы», если и было где-то, нас проспало, как я и сказал у КП. Дон блеснул под крылом, потянул к своему берегу. Я вёл машину и слушал себя.
Внутри было легко. Не так, как в прошлые разы, когда садишься выжатый, мокрый, и руки не разжать. А именно легко, звонко, как бывает, когда дело сделал чисто и по уму. Я поймал себя на этом чувстве – и удивился. В чужом небе мне действительно могло быть хорошо.
Прадед ведь любил его. Рассказывал – а глаза молодели. Я не понимал тогда, чего в нём любить, в этом мясе, в гари. А сейчас вёл машину, вёз в кармане недоделанную гребёнку и первого своего сбитого разведчика, и начинал, кажется, понимать.
Садились по одному. Я заруливал в капонир и не мог согнать с лица улыбку.
Кондрат уже лез на крыло.
– Ну? – Он вглядывался в моё лицо. – Живая ласточка? А чего лыбишься?
– «Раму» сняли, – отозвался я, едва не смеясь. – Голубь подранил, я добил. Снизу. Одной очередью, как ты велел.
Кондрат замер. Потом медленно расплылся и хлопнул ладонью по фюзеляжу.
– «Раму»! – Он аж крутнул головой. – Ты гляди. Их же черта с два свалишь, вёрткие, живучие. За «раму», командир, к награде пишут. Это тебе не «худого» в свалке зацепить. – Он спрыгнул, обошёл машину, нашёл пробоину над фонарём, поковырял, присвистнул. – А близко он тебя причесал. На палец бы ниже – и не лыбился бы.
– Не достал же.
– «Не достал», – передразнил он, но глаза у него смеялись.
По эфиру уже прошло. На КП, когда я шёл докладывать, оборачивались, кто-то кивнул уважительно. Ерёма подлетел, глаза круглые:
– «Раму»?! Сам?! Сокол, я ж говорил – самородок! – Он суетился так, будто «раму» свалил лично. – Слышь, а расскажешь, как снизу заходил? Мне бы тоже…
– Расскажу. Вечером.
Батя встретил у хаты. Не обнимал, не хвалил в голос – не та повадка. Оглядел нас с Голубём, пожевал ус.
– Значит, из облаков, – сказал он мне. – Ударить и уйти. – И, помолчав: – Складно вышло, лейтенант. По-твоему вышло. – Он повернулся к Голубю. – Обоих в наградной впишу. И «раму», и что вернулись, головы не сложив. Свободны.
Вечером было не как после горбатых.
После горбатых пили, не чокаясь, и молчали. А тут старшина выставил сто грамм, и первую в этот раз подняли за «раму», за то, что сорвали налёт, что чья-то батарея нынче не получила наводки. Лукин растянул гармонь и повёл не «Землянку», вечернюю, тихую, а что-то веселое ритмичное. Ерёма хлопал в ладоши не в такт, пока парень из нашего звена пустился в пляс.
Я сидел с краю и смотрел. Среди них я – не пришелец, не гость, что пережидает чужую жизнь до пробуждения. Свой. Сегодняшний сбитый это как-то утвердил: я здесь, делаю дело, и делаю его хорошо.
Достал гребёнку, снял последнюю кромку, обточил зубья ровнее, протёр о рукав. Вышла кривоватая, зубастая, желтоватая – своя. Я вертел её в пальцах и думал: сегодня прибавилось. Ещё одна двухвостая не долетит до своих, не наведёт, не выпишет чью-то смерть.
Кондрат подсел, задымил.
– Гляжу, доделал, – кивнул он на гребёнку. – Криво, но справно. Первая всегда такая.
– Своя.
– То-то и оно, что своя. – Он затянулся. – Ты, командир, не зазнавайся с одной «рамы». Голубь тебе подранка на блюде поднёс, а ты добил. Вдвоём брали.
– Знаю. Вдвоём.
– То-то. – Он помолчал, глянул искоса, уже без строгости. – А снизу зашёл верно.
Попозже пришёл политрук – молодой, в очках, с газетой. Собрал, кого нашёл, у капонира, зачитал сводку Совинформбюро: где отошли, где держатся, что на юге тяжело. Слушали молча, курили. Сводки в эти дни были невесёлые, лета сорок второго не подсластишь. И я, зная наперёд, какой будет осень там, у большой реки на востоке, слушал с тяжестью на душе. Потом политрук помягчел, отложил сводку, сказал уже от себя – что вот, мол, сегодня пара наших сняла корректировщика, сорвала гаду глаза, и это тоже победа, пусть маленькая, из таких маленьких большая и складывается. Покосился на меня, я отвёл взгляд.
– Землю нашу бережём, – сказал он, сворачивая газету. – Каждую пядь. Каждый сбитый над ней – за неё.
Ушёл. Ерёма долго ещё выпрашивал у меня – расскажи да расскажи, как снизу заходил, под каким углом, как стрелок повёлся. Я начертил ему прутиком по пыли, как Голубь мне когда-то: вот «рама», вот её мёртвая зона под брюхом, вот сюда ныряешь. Ерёма кивал, шевелил губами, запоминал.
Гармонь тянула плясовую. За окном синело к ночи, чисто, промыто – облачность к вечеру сдуло, завтра, похоже, будет лётный день. Ерёма опять выпрашивал у Лукина гармонь – попробовать, и Лукин не давал, смеялся, отводил меха. Голубь курил в стороне на ящике, глядел в темнеющее поле, и на губах у него, я заметил, тоже держалась усмешка – довольная, охотничья.
Я сунул гребёнку в карман. Завтра опять с рассветом. Может, опять поведём горбатых, а может, снова уйдём вдвоём на вольный поиск, из-под облака, ударить и назад.




























