444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Слава Лунич » Небесный этюд. Дилогия (СИ) » Текст книги (страница 34)
Небесный этюд. Дилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 6 сентября 2026, 06:30

Текст книги "Небесный этюд. Дилогия (СИ)"


Автор книги: Слава Лунич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 35 страниц)

Глава 25

До передка от барановичского поля получалось двадцать пять минут в один конец. Работали мы над ним пятнадцать, редко двадцать, а дальше уже надо было разворачиваться. Садились с таким остатком, что Кондрат каждый раз с мрачным лицом лез мерить сам. Батя через день ругался с дивизией по телефону, ему отвечали, что площадку впереди для нас все еще ищут.

Заболотный посчитал это вслух ещё пятнадцатого, стоя у моей плоскости и загибая пальцы.

‐ Двести километров. Туда двадцать пять минут, обратно двадцать пять. Сколько остаётся? Пятнадцать. А если драка на боевом режиме, так и десяти не выйдет. Вот и летайте.

Эскадрилью я вёл третью неделю и понял наконец, из‑за чего Голубь каждый вечер сидел на бревне у оружейников. Бумаги не кончались. Расход боеприпасов, налёт по каждому, кто на чём летал, у кого какой ресурс до регламента, заявки, наряд на завтра. Его сокращения я к июлю разобрал почти все, кроме двух, и махнул рукой. Вместо этого завёл себе доску с двумя гвоздями, нарезал девять картонок по числу машин, и каждый вечер техники сами вешали свою картонку налево, если машина готова, и направо, если нет.

Спиридоныч в эти дни воевал с жарой. Кухня стояла у леса, стоянки растянулись на километр с лишним, и вода в бидонах, которую он с утра развозил по капонирам, к полудню становилась тёплой и противной, а квас к вечеру начинал играть. Мешковину он мочил и обматывал бидоны сам, как делал ещё под Курском, и ставил их на сквозняк между капонирами. Помогало часа на три.

‐ А ты полей её в полдень ещё раз, – я подошёл, когда он уже уезжал.

‐ Учи учёного. – Он не обернулся.

Восемнадцатого Батя собрал лётный состав в третьем часу и объяснил, что нам меняют работу. Дальше на юго‑запад разворачивалось наступление на люблинском направлении, а нам поставили другое: одноколейка от Барановичей на запад, на которой железнодорожные бригады переставляли рельсы под нашу колею и латая всё, что немец порвал при отходе. По ней теперь днём и ночью шли на запад снаряды, бензин в цистернах, понтоны на платформах и маршевые роты.

‐ Участок двадцать два километра. Мост через реку и два разъезда. Сменами по сорок минут четвёркой. – Он провёл ногтем по карте от гвоздя до гвоздя. – Держаться над линией, а не над эшелоном. Прицепитесь к эшелону – упустите мост.

Мезенцев спросил, что делать, если эшелон под разгрузкой, а бой в пятнадцати километрах.

‐ Значит, у тебя эшелон. Тебе за линию отвечать, а не за счёт.

Своим я добавил, что смотреть надо на запад и вниз. За две недели немец над этой дорогой никого не тронул, и из‑за этого все ходили спокойные.

Девятнадцатого и двадцатого мы отходили по три смены и не увидели ничего, кроме своих. Внизу ползли платформы с танками под ветками, у моста стояли краны, и по насыпи в обе стороны бегали люди с лопатами. Артём на второй смене от скуки принялся считать вагоны и сбился на девятом эшелоне.

Двадцатого вечером Ковригин читал у кухни сводку и неожиданно замолчал, чего с ним не бывало. Войска первого Белорусского вышли к реке Западный Буг. К государственной границе.

‐ Так это же мы, – Гаврилов оглянулся на всех сразу. – Мы‑то досюда не дошли. И что теперь, всё?

‐ Левое крыло, – Мезенцев показал рукой на юго‑запад. – От нас километров триста. Фронт‑то длинный.

‐ Граница, а не всё, – Кузьмин сидел на чурбаке и подшивал подворотничок. – До конца ещё далеко.

Пахомыч, чинивший рядом чей‑то сапог, воткнул шило в колодку и сообщил в пространство, что от двадцать второго июня и до нынешнего числа вышло три года и двадцать восемь дней, и теперь ему любопытно, сколько мы будем идти до их границы.

Двадцать первого в воздухе мы были с восьми до без двадцати девять. Пошли вчетвером: я с Артёмом и Косых с Ремизовым. Косых с конца мая летал на своей машине и уже не так цеплялся за ведущего, а вот Ремизов был у нас четвёртым по всем статьям и знал это.

Встали на тысяче двести над серединой участка и заходили вдоль линии галсами, разворачиваясь то у моста, то у дальнего разъезда. Внизу под нами полз длинный состав, и над паровозом висел дым, тянущийся на юг. Солнце стояло высоко и справа, так что смотреть на запад было удобно.

‐ Первый, я шестой. Западнее моста над лесом четверо. Идут низко.

Я развернулся и сначала ничего не увидел. Они шли по речной пойме на бреющем, четыре точки вровень с берегом, и заметны были только по теням, которые бежали по светлому песку отмелей.

‐ Понял, вижу. Шестой, ты за верхними. Второй, за мной по нижним.

У двоих передних под фюзеляжем висело по бомбе. Им оставалось перед мостом подскочить на горке метров на двести пятьдесят, отработать по цели и уйти низом, на всё это уходило секунд двадцать. Я разменял высоту на скорость и пошёл вниз наперерез, забирая правее, чтобы выйти на переднего не сзади, а сбоку и сверху, откуда его не прикрывает пара.

Он рванул вверх, как я и думал, только раньше, чем я рассчитывал, и мне пришлось доворачивать через крыло. К сиденью прижало будь здоров. Я вынес точку на полкольца вперёд по его носу и дал. Ударила одна пушка, вторая молчала, и понял я это уже на выходе.

Очередь всё равно легла куда надо: по мотору и дальше по фонарю. С него сорвало капот, «фоккер» перевалился на спину над самой водой и вошёл в пойму плашмя, подняв стену воды и чёрной грязи. Рвануло там или нет, я со своего разворота не разобрал.

‐ Второй, у меня одна не бьёт. Держись правее.

Артём дважды щёлкнул кнопкой. Второй бомбовоз к этому времени уже сбросил, не доходя до моста, и я успел увидеть, как на насыпи метрах в трёхстах за краном рванули клочья земли.

Верхняя пара свалилась на нас сверху сзади, и Косых с Ремизовым их не удержали: одного отвернули в сторону моста, а второй прошёл между ними и пристроился мне в хвост. Я его не видел.

‐ Первый, сзади! Сзади близко!

Голос был Ремизова, он крикнул так, что я рванул ручку раньше, чем понял куда надо. Трасса прошла выше и правее, меня уронило на крыло и понесло вниз, к пойме. Земля приблизилась быстрее, чем я хотел: под мной пошли верхушки, и я выровнялся метрах в двадцати над водой, задев тенью песок.

Немец за мной вниз не пошёл. Проскочил сверху, набрал высоту и оттуда развернулся на второй заход, этих секунд мне хватило. Я прижался ещё ниже и пошёл вдоль поймы по её изгибам, на такой высоте он мог бить по мне только сверху и сзади, а на выводе непременно зацепил бы деревья. Позади меня раз хлестнуло по воде.

Потом он бросил это дело. С одной пушкой и с моей скоростью после всего этого гоняться за ним было бы глупо, и я не стал. Он ушёл на запад.

‐ Не преследовать. Собираемся над мостом.

Артём успел дать вдогон второму бомбовозу и утверждал потом, что видел дым. Этого никто больше не видел, и записывать не стали.

Движение по линии встало на пять часов. Яму засыпали, шпалы подвезли к вечеру, и к полуночи участок открыли.

На земле Клава полезла на плоскость, как только я откинул фонарь.

‐ Меченый. Сколько очередей и какой длины?

‐ Две. Первая с полсекунды, вторая длинная, секунды на полторы. Правая после первой замолчала.

Она полезла в лючок, не дослушав. Через полчаса пришёл оружейник и доложил, что в пушке всё чисто, а давления в системе нет и половины того, что положено; цифру он назвал, я её тут же забыл. Кондрат к тому времени уже лежал под фюзеляжем с мыльной водой и кистью. Набили давление, и пузырь встал не на резьбе, а на самой трубке у штуцера, только откуда именно, было не понять. Трубку он снял, обезжирил, промазал мелом с керосином и оставил, а к обеду назавтра позвал смотреть: по белому вдоль трубки проступила тёмная волосина в полтора сантиметра.

‐ Завод, – объявил он и подал мне трубку, будто я мог там что‑то разглядеть.

Тридцать первую звезду он вывел на другой день, дождавшись, пока с линии позвонят и скажут, что у поймы в двух километрах лежит тот самый. Постоял, померил пальцами до киля и сообщил, что дальше хватит ещё на три, а потом придётся думать.

Разбор я в тот раз провёл не так, как привык. Раздал всем четверым по листу и велел нарисовать бой: где кто был в момент, когда я пошёл вниз, и где через минуту. Косых сдал первым и почти правильно. Ремизов нарисовал себя там, где его в тот момент быть не могло, посмотрел на чужие листы, сообразил и покраснел.

‐ За мной ты присмотрел, – я сложил его лист вчетверо. – А себя на схеме поставил там, где тебя не было. Смотри за мной и держи в голове, где ты сам. Иначе однажды крикнешь и влезешь под ту же трассу.

Про то, что он мне, скорее всего, спас жизнь, я не сказал ни ему, ни при нём. Вечером у землянки это сделал Артём: подсел к нему на ящик и минут пять рассказывал, как со стороны выглядела та трасса и куда она шла. Ремизов слушал, кивал и шагал пальцами по косяку вверх, будто занят делом.

Двадцать третьего привезли почту и пачку газет за неделю. Ковригин разложил их по числам, ту, что за восемнадцатое, подержал на вытянутой руке дольше обычного и протянул мне.

Читал я стоя, у котла, и человек тридцать слушали. Семнадцатого июля по Москве провели пленных. Пятьдесят семь тысяч с лишним колоннами от Ленинградского шоссе через город, шли они несколько часов, и по обеим сторонам стояли москвичи.

‐ Пятьдесят семь тысяч, – Ремизов посчитал что‑то в уме. – Это ж как наших четырнадцать у кухни, помноженное…

‐ Не считай, – Кузьмин перерастал подпевать себе под нос. – Собьёшься.

Спиридоныч стукнул черпаком по краю котла и заметил, что кормить такую ораву – это ж сколько котлов надо.

А я стоял с газетой и думал совсем не о том. Фотографию с этой колонной я видел в учебнике: разворот, мостовая, люди по краям тротуара. И вот это случилось на прошлой неделе за восемьсот километров отсюда. В полку об этом говорили до конца ужина, а потом Гаврилов завёл разговор о том, что мыло опять выдали дегтярное.

Двадцать четвёртого пришёл пакет из дивизии, и в нём был приказ. Эскадрилью за мной закрепили, и слово «временно» из фанерки Батя стёр рукавом при мне.

‐ Ведомости теперь твои по‑настоящему, – он сворачивал самокрутку и на меня не смотрел. – И списки тоже твои. Понял?

‐ Понял.

‐ Списки твои, – он повторил это и посмотрел прямо в глаза.

Потом добавил, уже сворачивая разговор, что по штату на эскадрилье капитан, как у Голубя и было, а у меня старший лейтенант с апреля и полгода выслуги выйдут только к октябрю.

В тот же вечер я отчитался по своим двум фамилиям. Матери Дегтярёва письмо ушло в срок, ответа пока не было. А матери Ткачука я в тот вечер, наконец, написал то, что не хотел сначала: писавший ей раньше был наш политработник Гуреев Илья Тимофеевич, погиб первого ноября на аэродроме. Три строчки, а сидел я над ними час. Ковригин вписал дату в графу и ничего не сказал по существу, только спросил, точно ли я поставил отчество.

Двадцать пятого нас перебросили вперёд на сто двадцать километров на выгон у шоссе за сожжённым местечком: лететь двадцать минут, наземным двое суток.

С наземным эшелоном внезапно приехала корова. Как она к ним попала, Спиридоныч объяснял трижды и каждый раз с новыми детялями. По последней версии она вышла на дорогу сама с обрывком верёвки на рогах и пошла за телегой, и он её не звал. Ковригин, услышав про это, потребовал бумагу: откуда взята, у кого, есть ли хозяин. Бумаги, естественно, не было. Тогда он завёл строку в ведомости и отправил запрос в сельсовет. Он там и правда был – председатель, стол и половина хаты. Через неделю оттуда пришёл ответ, что скот по округе не учтён, заниматься этим пока его некому, а если хозяйка объявится, они сообщат. Ковригин подшил ответ к своей строке и остался доволен.

‐ Пиши: корова, одна, – диктовал он Спиридонычу и заглядывал через плечо. – Партизанка это что?

‐ Кличка.

‐ Клички в ведомость не пишут. Зачеркни.

Доила её Клава, потому что больше никто не умел, молока выходило литра четыре. На полк это было ничто, и Спиридоныч сливал молоко в бидон и держал для санчасти, а что оставалось, отдавал по кружке тем, кого фельдшер назовёт.

Двадцать шестого вечером было тихо. Вылетов дали два, оба пустых, и после ужина человек десять сидели на брёвнах у крайнего капонира, и народ разговорился, что делать после войны.

Начал, кажется, Гаврилов со своей пасекой, которую он держит уже третий месяц исключительно в разговорах. Артём слушал его с таким лицом, будто хотел поправить, но не стал. Кузьмин слушал, ковыряя щепкой в трубке, и заговорил, когда все уже забыли, что он тут сидит.

‐ Комнату дадут, – он это выговорил не сразу. – Обещали ещё в сороковом. Ленке ремень куплю, раз просила. Только она с сорок первого не растёт у меня в голове, ей там как было восемь, так и есть.

Косых сообщил, что вернётся в свой техникум, доучится год и пойдёт на завод.

‐ На завод, – повторил он веско, как будто кто‑то собирался его отговаривать.

Ремизов сказал, что не думал. Мезенцев начал спорить с Гавриловым насчёт того, сколько стоит рамочный улей. Пётр щёлкнул костяшками и объявил, что у него всё расписано: пятистенок на Придаче, крыльцо на юг, груша за домом. Маша ему отписала весной, что рисунок повесила над койкой в общежитии, и с тех пор он про этот дом говорил так, будто он уже стоит.

‐ А ты, командир? – спросил Гаврилов.

Я в тот момент как раз прикидывал, что осталось меньше года. Прикинул, что где‑то тут скоро будет Варшава, и с ней что‑то очень плохое, восстание какое‑то, не помню точно.

‐ Я, наверное, поеду посмотреть, – я поймал себя на середине фразы и договорил уже про другое. – Города посмотрю. Я до войны нигде толком не был.

Косых на это заметил, что смотреть будет не на что, и сам себе возразил, что ведь отстроят. Артём молчал весь вечер, а когда стали расходиться, придержал меня за рукав. Достал из‑под гимнастёрки, из того самого кармашка, который пришил зимой, брошку. С зимы он её отполировал так, что падающий свет словно задерживался в ней, и она светилась.

‐ Настя её зовут, – он повертел кружок в пальцах. – Через дом от нас. Я ей ещё в сорок втором сказал, что вернусь.

‐ Так отправил бы. Столько времени возишься с ней, лучше уже и не сделать.

‐ Не отправлю. – Он убрал её обратно и застегнул карман. – Мешок мой помнишь? Который Ковригин на обменном откопал. Он там с октября лежал, а нашёлся зимой. Сам отдам.

Он поднялся с бревна, отряхнул колени и пошёл спать. Двадцать седьмого был Брест. Немцы там сидели крепко, город был для них важен. Пока шоссе на запад ещё держалось, по нему шли колонны: тягачи с орудиями, грузовики, обозы вперемешку с пешими. К вечеру шоссе перерезали, и дальше они полезли через лес и пойму, бросая всё, что не пройдёт по болоту. Мы восьмёрками висели над северной окраиной сменами по сорок минут. Истребителей в те дни почти не было, зато работала зенитка. Двадцатимиллиметровые доставали тысяч до двух, тридцатисемимиллиметровые повыше, и мы ходили выше трех, вниз не совались.

Крепость я увидел на втором заходе. Она лежала слева под крылом в развилке двух рек, красная, битая, с проваленными крышами и чёрными пятнами. Я сделал над ней круг шире, чем надо было по задаче, и ушёл в свой квадрат.

В тот день из третьей эскадрильи не вернулся один. Зенитка достала его на нижнем ярусе, он потянулся на восток. Над лесом от машины повалил чёрный дым. Парашюта не видели, но лес там был наш. Батя до вечера сидел у телефона. Из дивизии ничего не сообщили.

Двадцать восьмого к вечеру мы узнали, что Брест взяли. Приказ Ковригин читал уже в темноте у кухни. Местные подошли послушать: четыре бабы и старик, которые ходили к нам с молоком и картошкой. В самом приказе было сказано и про час, и про залпы: в двадцать три ноль‑ноль, двадцать залпов из двухсот двадцати четырёх орудий. В двадцать три ноль‑ноль у нас на стоянках работали при синих лампах, оружейники набивали ленты на утро, а Заболотный ходил и торопил, потому что подъём был в три.

Тридцатого мы первый раз пошли работать за Буг. Задача была простая: сопроводить группу штурмовиков и вернуться. Немецкой авиации над районом не было третий день, и весь вылет свёлся к тому, что мы полчаса ходили над «илами», пока те работали по хуторам.

Реку я узнал сразу, потому что ждал её с самого взлёта. Она шла с юга на север, широкая, мутная, с песчаными косами. На нашем берегу стояли понтоны и очередь машин. По дороге к переправе шли на запад наши, а по обочине навстречу им на восток тянулись люди с узлами и тележками, их было столько, что обочина выглядела как вторая дорога, только двигалась медленнее.

Дальше начиналась заграница, и я всю дорогу ждал, что она будет чем‑то явно отличаться. Но нет. Те же хутора поодиночке, длинные узкие полосы поперёк дороги, лес с вырубками. Три сожжённых деревни на пятнадцать километров как у нас за спиной. Черепицы, правда, попадалось больше, и она чаще была целая, да у развилок стояли распятия под навесами. Костёл с острой башней я увидел один, и он тоже стоял целый.

Государственная граница с полутора тысяч была рекой и ничем больше. Я прошёл над ней три раза, пока ходил над «илами», и на третий перестал разглядывать.

‐ Кама, я первый. Закончили, идём домой.

Разговор на земле в тот вечер вышел совсем не такой, как четыре дня назад на брёвнах. Мезенцев притащил карту, и на ней считали, сколько от Бреста до Варшавы и от Варшавы дальше. Выходило немного.

‐ До Берлина, если по прямой, – Мезенцев вёл пальцем и морщился, – шестьсот с чем‑то.

‐ По прямой. – Кузьмин ставил чайник на кирпичи и на карту не смотрел. – По прямой и от Барвенкова было недалеко. Ты по дорогам считай. И на каждой речке прибавляй.

Батя, проходивший мимо, остановился, посмотрел на карту через плечо Мезенцева и уточнил, всё ли у него заправлено и снаряжено на утро. Мезенцев ответил, что всё. Батя пошёл дальше, а карту тут же свернули.

Первого августа пришёл ответ на ту третью бумагу, после которой Ковригин развёл руками ещё в начале июля.

Голубев Андрей Степанович, капитан, поступил четырнадцатого, состояние тяжёлое, оперирован повторно, госпиталь номер такой‑то, город такой‑то. Дата на бумаге стояла двадцать четвёртое июля. Значит, на тот день он был жив.

Второго принесли письмо. Конверт чужой, почерк тоже. Половина письма ушла на извинения за чужой почерк: правая рука пока не держит карандаш, надиктовывает соседу, а тот пишет как умеет. Про себя он написал скупо. Ногу не стали отнимать, через месяц обещают костыли, кормят прилично, заняться нечем. Зато про полк спрашивал подробно: кто взял эскадрилью, летает ли Мезенцев ведущим и с кем поставили Ремизова, потому что новичка одного бросать нельзя. Внизу стояла уже его слегка покосившаяся подпись.

Я перечитал это три раза, потом отдал Артёму, а тот понёс к капонирам. Отвечал я в тот же вечер и провозился до темноты. Написал, что эскадрилью взял я, а два его сокращения в ведомостях так и не разгадал, и пусть объяснит, пока лежит. Что Мезенцев ведёт пару и справляется. Про Ремизова расписал отдельно: с кем летает, как сдал схему боя и как двадцать первого числа над мостом успел крикнуть раньше, чем я увидел сам. Земля за рекой лежит полосами, крыши на ней красные; названий я не ставил, всё равно бы вымарали. Тридцать первую взял над тем же мостом с одной пушкой. О том, что было сразу после того, как его увезли, писать не стал. Он должен знать, что у нас все хорошо, и только.


Глава 26

За Буг нас перевезли в первых числах августа, на жнивьё у хутора с обгоревшей крышей. Лететь двадцать минут, наземным трое суток, потому что через переправу очередь стояла круглые сутки.

Небо на этом берегу оказалось другим. Весь июль мы ходили в пустоте и привыкли к ней настолько, что молодые перестали крутить головой. А тут немец подтянул к переднему краю всё, что у него было, и уже на третий день над передком стояла такая карусель, какой я не видел с Курска. Передок к середине августа ушёл от Бреста километров на сто пятьдесят к северо‑западу и упирался в реки, которых там было много и все поперёк дороги.

Батя объяснил это у полуторки, сидя на подножке.

‐ Отучайтесь ходить как на прогулке. У них тут аэродромы под боком, подлётное время десять минут. Значит, они будут меняться чаще нас и приходить свежими.

‐ А нас сколько будут поднимать? – Мезенцев подался вперёд. – Эскадрильей, как раньше, или больше?

‐ Больше. Полковой группой, ярусами. Пойдёт та, что готова, а не та, чья очередь.

Ярусами мы до этого работали редко и вразнобой. Делить их Батя нас посадил втроём тут же на карте, разложенной по капоту.

Опарин, комэск второй, капитан и старше меня на четыре года, сразу забрал себе средний, потому что у него шли две пары, ходившие вместе с зимы. Юдин из третьей молча взял верхний, и я понял почему: у него в эскадрилье после июля летали в основном майские и августовские, наверху спокойнее.

‐ Значит, мне низ. – кивнул я.

‐ Тебе низ, – Опарин провёл ногтем по излучине. – Ты над самой водой висишь, тебя оттуда и будут выкуривать. Только я тебя сверху не всегда разгляжу. Начнётся – зови, а не жди, пока я сам увижу.

Спорить было не о чем. Нижний ярус достаётся тому, у кого пары старше.

Это просто на бумаге и очень неудобно в воздухе. Внизу тебя сносит к цели, вертишься над пятачком, а всё, что происходит выше, слышишь только по эфиру, и он забит так, что своего позывного не разобрать.

Двенадцатого августа они пришли двумя группами с интервалом минут в шесть. Первая была ложная: четвёрка «фоккеров» полезла прямо на средний ярус, задрала его вверх и потащила на себя. Кузьмин на них не бросился и своих не пустил. А молодой из третьей рванул и через сорок секунд оказался один на трёх тысячах. Нижний ярус я держал двумя парами: мы с Артёмом и Мезенцев с Нечаевым. Нечаев за три месяца сказал в эфире слов десять, зато ни разу не отстал. Вторая группа шла на нас снизу вдоль реки. Восьмёрка с бомбами.

‐ Кама, я первый. Ниже нас по реке восемь. Иду вниз. Верхним – работать по прикрытию.

Пространство словно сжалось, а время ускорилось. Я поймал ведущего второй пары на подходе, когда он приподнялся перед сбросом, и достал его короткой с полутора сотен: у него отвалилась половина крыла, и он ушёл в воду, не переворачиваясь, плашмя. Бомбы остальных легли в реку метрах в сорока от понтонов, и те от волн заходили ходуном, но остались невредимы.

Потом мы час не могли разойтись. Они лезли парами, мы прижимали их к воде, где им негде было развернуться, и оттуда они уходили на запад. Один зашёл мне сзади, но Артём успел предупредить.

Молодой из третьей не вернулся. Его сняли ещё на первой группе, там, где он остался один. Юдин пришёл ко мне вечером, спросил, не заметил ли кто парашюта, узнал, что нет, и со вздохом ушел. В третьей того парня знали шесть дней.

Домой я привёл всех своих. Тридцать вторую подтвердили в тот же час с переправы: он лёг в воду у всех на глазах. Кондрат вывел её вечером и померил пальцами до киля.

‐ На две ещё есть. Потом на киль пойдём.

С середины августа пошло пополнение, и вот тут началось то, к чему я оказался не готов. Машины стали приходить быстрее людей. За две недели перегонщики пригнали одиннадцать штук, и Заболотный впервые на моей памяти считал вслух с недовольным лицом, цифры у него сошлись неправильно: наличных стало больше, чем тех, кого на них можно посадить.

‐ Тридцать четыре машины. Лётчиков тридцать один. Из них с боевым опытом восемнадцать. Понял, что получается?

‐ Понял.

‐ А раз понял, скажи это своим командирам звеньев. Своими словами.

Батя обходил новичков не спеша и каждому задавал два вопроса подряд: сколько налетали и летал ли на Ла‑5. Один назвал сорок часов, другой тридцать восемь, третий сказал «около сорока», и напротив этого Батя постоял дольше, чем перед остальными. На Ла‑5 из четверых летали двое.

Один из четверых, невысокий и очень серьёзный, на третий день пришёл и попросился в ведомые ко мне.

‐ Ко мне нельзя. – отрезал я.

‐ Почему? – он вскинул голову, и даже походило на вызов, но в его взгляде читалась искренняя просьба.

‐ Потому что у меня ведомый есть, и он лучше тебя. Пойдёшь к Косых, Бурцев.

‐ К Косых, – повторил за мной кто‑то сзади, и я обернулся, но Косых стоял с таким лицом, будто это не он.

Мне досталось четверо. Дорохова и Ярцева я отдал во второе звено, где после мая недобор, Бурцев ушел к Косых, как я и говорил, а Федотова оставил при себе на земле, потому что он сел с третьего захода и до конца недели летать ему было незачем.

‐ Три вещи. От ведущего не отрываться, что бы вы там ни увидели. За уходящим не гнаться. Увидел что‑нибудь – скажи вслух, даже если ошибся.

Дорохов спросил, можно ли стрелять, если сам заметит цель.

‐ Нельзя. Скажешь мне, и я решу.

Потом я услышал собственный голос со стороны и понял, что говорю Батиными словами и с его паузами. В сорок втором меня от этого передёргивало.

Со вторым звеном вышло хуже. Командира там нет с апреля, с тех пор как Голубь ушёл на эскадрилью, и всё это время его водил Кузьмин, не будучи назначен. Я предложил его Бате.

‐ Я его спрашивал. В январе спрашивал и в мае.

‐ И что?

‐ И то. – Батя послюнил карандаш и вычеркнул что‑то у себя. – Он тебе пару поведёт хоть завтра. А списки писать не пойдёт. Один раз написал и больше не хочет.

Уговаривать я его не стал, потому что понимал, о чём он. И звено осталось как было: без командира при живом человеке, который его водит.

Приборы у новых машин были не те, к которым четверо новичков привыкли в школе. Летали они на яках, а там мотор другой, следить надо за температурой воды и масла. Тут температура головок. В первую неделю каждый из них искал на доске привычные показатели.

Важно было и другое. Цифры и деления есть на приборах, и красная черта на пределе стоит с завода. Только чтобы этим пользоваться, надо считать все, сравнить с тем, что помнишь, а это лишний взгляд и полсекунды. Я ещё в сорок втором стал ставить себе вторую метку белилами не там, где предел, а где стрелка стоит на моей машине в нормальном режиме. Мотор у каждой свой, и место у стрелки своё.

За два года я это никому, кроме Кондрата, не показал. А эти четверо смотрели на доску как на витрину. Метку по трафарету не начертишь: её надо ставить каждому по его мотору и после прогрева. Я взял у Кондрата банку, в которой он держал белила отдельно от звёздных, и ходил по машинам четыре вечера.

Заболотный застал меня на третий день.

‐ Ты мне чего там? По стеклу мажешь что ли?

‐ По ободку. Стекло чистое.

‐ Смотри у меня. Замажешь шкалу – я тебе сам её отскребу вместе с твоей риской.

Он полез в кабину, посмотрел с двух сторон, потом сел на крыло и сказал, что при взгляде сбоку риска всё равно уходит от стрелки и верить ей до конца нельзя. Я согласился. Он ещё посидел и добавил, что для человека, который прибор видит третью неделю, это лучше, чем ничего.

‐ Только смотреть он теперь будет на риску, а не на шкалу. Через месяц цифру прочесть не сможет, – как будто в воздух пробормотал инженер.

Я сказал, что буду гонять новеньких по цифрам на земле, чтоб не разучились.

‐ Вот с этого и надо было начинать.

Он собрался было уходить, но вдруг спохватился.

‐ Мотор перебрали – метку кто перенесёт? Ты? Или он сам вспомнит?

Возразить мне было нечем. Уговорились так: риску ставит механик, а не лётчик, и после каждой переборки делают заново. Заболотный записал это себе на манжету и ушёл недовольный, потому что работы у него прибавилось.

Через неделю идею подхватили и во второй эскадрилье. Опарин при встрече спросил, кто это придумал, я или инженер. Я сказал, что Заболотный.

В первых числах сентября наши вышли к Нареву и зацепились на том берегу у Ружан и у Сероцка. Мы подтянулись следом на поле у соснового бора километрах в тридцати восточнее реки. На этом поле полк простоял до конца октября. Задача была одна: сорок минут проходишь ярусами над излучиной, потом тебя меняют, а через два часа идёшь снова. По три вылета на человека в хороший день, по одному в плохой. Квадраты нам давали разные, но скоро землю выучили все: излучина, две переправы, сгоревший мост выше Сероцка и место у Ружан, где стояли зенитки и куда лезть не следовало.

Про Варшаву в полку говорили мало и осторожно, а с середины сентября ночами туда ходили наши У‑2. Возили они не бомбы, а патроны, гранаты, муку и медикаменты, сбрасывали с полусотни метров. Один раз я видел их с земли: они шли низко по одному с большими интервалами.

Двадцатого сентября Батя вызвал меня вечером на КП и положил передо мной чистый бланк.

‐ Наградные я пишу сам. Ты знаешь.

‐ Знаю.

‐ Вот этот тоже писать буду я. А описание подвига напишешь ты. Воронов у тебя в эскадрилье, работа его вся при тебе, и врать про него мне не надо ни строчки. – Он подвинул чернильницу. – Три эпизода. Коротко и по числам. Пишу на Героя.

‐ Срежут?

‐ Может, и срежут. – Он посмотрел на меня тем своим взглядом, от которого всегда было неуютно. – Пиши так, чтоб не за что было.

Сидел я над этим до третьего часа ночи и извёл четыре листа. Эпизоды выбрал не самые громкие, а те, которые проверяются по чужим бумагам: двадцать третье июня, когда он в первый день операции сходил над дорогой три раза подряд; девятнадцатое августа, когда привёл машину с перебитой тягой правого элерона и сел на неё; и десятое августа сорок второго года, которое я помнил лучше всего на свете и о котором написал восемь строк канцелярским языком, ни разу не назвав себя.

Цифры мне дал Ковригин из своей тетради: боевых вылетов четыреста с лишним, боёв около ста, сбитых лично двадцать шесть. Он же и заставил меня переписать первый лист, потому что я в двух местах поставил «мы».

‐ В наградном «мы» не бывает, – сказал он и вернул мне лист. – Тут один человек.

А про второй лист Батя сказал сам, когда я уже собрался уходить.

‐ На Голубева тоже пишу. Второй раз.

‐ Первый же срезали. Есть смысл?

‐ Срезали. – Он обмакнул перо и не поднял головы. – Значит, напишу второй. Больше я ничего для него сделать не могу.

Записка от Голубя пришла в конце сентября, и на этот раз писал сам. Почерк на середине второй страницы слегка поплыл к низу, но потом выровнялся – видно было, где отдыхал.

Первым делом ответил насчет сокращений. Те, которые я так и не разгадал в его ведомостях, означали «резерв по времени» и «переходящий остаток». Дальше он писал, что ходит на костылях по коридору до окна и обратно, что правой рукой уже держит ложку и почти справляется с карандашом, и что летать ему не дадут. Эта фраза звучала как бы между делом без какой‑либо драмы. Потом он спрашивал про Ремизова.

Я отвечал два вечера. Про Ремизова написал, что тот ходит ведомым у Косых и что за август у него две пробоины и ни одной чужой машины, зато он ни разу никого не потерял из виду. Голубь, я думаю, оценил бы порядок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю