Текст книги "Небесный этюд. Дилогия (СИ)"
Автор книги: Слава Лунич
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 35 страниц)
Глава 13
Тринадцатого и четырнадцатого враг ещё пытался мериться силами, только уже не так рьяно, будто по инерции. Мы отходили в те дни по три вылета и один раз вообще никого не встретили.
А числа с семнадцатого стало ясно, что он пятится. Сначала об этом сказал Гуреев со сводкой в руках, затем подтвердили с земли, а потом мы и сами увидели. К двадцать третьему мы стояли ровно там же, откуда всё начиналось восемнадцать дней назад.
Рука зажила быстрее, чем я ожидал. Врач размотал бинт на четвёртые сутки, помял предплечье, велел сжать кулак и остался доволен. Седьмой осколок сидел на прежнем месте. Напоминал он о себе редко и почти всегда ночью, когда я ложился на левый бок: тянуло изнутри с тупой болью, как больной зуб, на который пока можно махнуть рукой.
Двадцать шестого нас перебросили вперёд. Недалеко, километров на тридцать, на поле за Гостищевом, где до нас стоял штурмовой полк и оставил после себя вытоптанную полосу и восемь пустых капониров. Мы расположились кое‑как со всем хозяйством, поставили две пары под сеть у самой канавы, а после двадцать восьмого, когда пригнали ещё шесть, стало и вовсе не повернуться.
Собирались сутки. Гринька, который к тому времени таскал в кузов всё, что подавали, вдруг встал и объявил, надо все переложить, иначе стремянки уйдут вниз, а нужны они будут первыми. Пахомыч дернулся было спорить, но и пробурчал.
‐ У нас на автобазе так и возили с тридцать восьмого да еще мелом на борту писали, что где лежит.
Подписывать у нас не стали, только переложили как надо. Гринька за нами не поехал. Он крутился у полуторок с утра, а когда стало понятно, что колонна уходит, встал у заднего борта и молчал. Мать его пришла к обеду и тоже постояла, обняв мальца за плечо. Пахомыч вынес Гриньке из‑под навеса свой топор с топорищем, стянутым проволокой под самым обухом, и сунул в руки, ничего не объясняя. Гринька взял, кивнул, сжав губы и глядя в землю, и отошёл на пару шагов. Немецкую пряжку он так и носил на верёвке, и сейчас рассеянно поглаживал ее пальцем. А когда полуторка тронулась, он бежал за ней метров сорок.
Патрон ехал во второй машине в ногах у Спиридоныча на мешках. Прыгать в кузов сам он теперь не мог, его подсаживали, и он от этого не то чтобы обижался, но всякий раз оглядывался, кто именно его берёт.
На новом поле было хуже с водой и лучше с тенью. Колодец один на всю округу, вода жёсткая, зато вдоль дороги стояли ветлы, и под ними до полудня держалась прохлада. Спиридоныч привёз свой бачок для воды с надписью мелом и повесил на том же уровне, что и в Дубровке, чтоб не доставал мерин.
Двадцать восьмого пригнали пополнение: шесть машин и четверых лётчиков. Батя обошёл их не спеша и каждому задал стандартные вопросы. Один, круглый и весёлый, ответил про Ла‑5 бодро – что имеет на ней двенадцать часов и что машина ему нравится. Батя смотрел на него молча секунд десять, и веселья у того поубавилось.
Второго июля Заболотный доложил Бате при мне: двадцать семь машин, исправных двадцать два. Столько за весь год я в полку не видел ни разу.
Я прикинул, что дальше. После Прохоровки фронт пойдет на запад, Белгород возьмут в начале августа. Помнил про салют. Дальше было сложнее: Харьков брали то ли три раза, то ли четыре.
Второго вечером Батя собрал всех у крыла крайней машины и предупредил, что завтра с рассвета работаем над своими танками. Их будет много, они пройдут вперёд. И кто в такой обстановке ударит по своим, отвечать будет лично перед ним.
Артподготовка началась в пять утра и била почти три часа. Я слушал её уже из кабины в готовности, поставив ноги на педали, и в какой‑то момент поймал себя на том, что собираюсь считать паузы. А их не было.
Взлетели в восемь двадцать. Восьмёрку вел Голубь: внизу мы с Артёмом и Кузьмин с Лапшиным, выше Голубь с Мезенцевым и Пётр с Гавриловым. Мезенцева он с июля так ни разу вперёд и не пустил, держал справа сзади и разговаривал с ним в эфире короткими сердитыми словами. Я это видел и не лез.
На подходе я минуты полторы просто смотрел вниз. По двум дорогам сплошным потоком шли наши колонны. А прямо по стерне россыпью ползли танки, и орудия их были повёрнуты на запад.
‐ Кама, я Тополь. Юго‑западнее вас группа, идут на колонны. До двадцати, высота две.
‐ Работаем, – Голубь не повысил голоса ни на полтона.
«Лаптёжники» шли двумя девятками и уже начинали пристраиваться в круг над головной колонной. Прикрытие висело выше и правее, и его было мало – четвёрка, может, шесть.
Голубь с Мезенцевым и Пётр связали верхних. Мы вчетвером свалились на строй. Я взял крайнего справа. Он был прямо передо мной, и стрелок начал бить метров с четырёхсот, задирая трассу. Я подошёл на двести, довернул, взял поправку по кольцу и дал короткую. Отвалился обтекатель с правой ноги, потом задымило под кабиной, он повалился на крыло, и для него все было кончено.
Я отвернул через верх и стал искать Артёма. Он был там же, где я его оставил, и работал сам. Ведомый пары, которую он выбрал, шарахнулся от него влево прямо в поле, а его собственный груз лёг метрах в трёхстах от дороги в лощину, и не задел никого. Второго Артём достал уже на выходе короткой очередью с полутора сотен, и тот полетел к земле, оставляя за собой полосу густого дыма – подтверждения на него, правда, потом не пришло, и мы его не записали.
Строй развалился. Дальше минут восемь они разбегались, а мы гонялись за ними, и всё это происходило прямо над нашими колоннами, на глазах у тысяч человек. Внизу с грузовиков махали руками. Кто‑то, я видел, палил в небо из винтовки, только бы в нас не попали.
‐ Не гоняться! – Голубь всё‑таки повысил голос. – Кто ушёл, того нет. Сбор над дорогой.
Домой пришли все.
‐ Слева места больше нет, я мерил. – Кондрат уже стоял с банкой и кистью. – Начну справа второй ряд, а то оно косо ляжет.
‐ Начинай. – устало ответил я.
В какой‑то момент эти звезды стали терять для меня значимость. Разве что иногда я задавался вопросом, какая будет последней.
За третье августа полк сделал сорок восемь вылетов и потерял одного, да и того потом вернули: сел на брюхо в расположении наших танкистов, вылез и приехал к вечеру следующего дня на броне, в чужом комбинезоне и совершенно счастливый.
Четвёртого немец подтянул истребители, и над районом стало жарче. Пятого я за четыре вылета выстрелил раз шесть и не попал ни разу.
Про Белгород узнали в тот же вечер из дивизии по телефону. Гуреев вышел из штабной землянки, встал посреди поля, прочитал вслух, и, против обыкновения, второй раз читать не стал.
Около полуночи он прошёл по землянкам и всех поднял. Приёмник был у связистов, ящик с ободранным лаком. Его вытащили наружу и поставили на снарядный ящик. Народу набежало человек шестьдесят. Стояли в темноте, кто в чём, половина босиком, и слышно было, как в роще возятся птицы. Потом сквозь треск донесся голос, и все замолчали.
Читали приказ. Сказано было, что Москва будет салютовать сегодня в двадцать четыре часа двенадцатью залпами из ста двадцати орудий. До двенадцати оставалось ещё полчаса. Мы продолжали стоять, кто‑то курил, несколько человек метнулись за сапогами. Потом началось, в приёмнике залпы звучали глухо и далеко, будто били в подушку, и между ними была ровная пауза. Я стоял между Кондратом и Артёмом и думал, что в школе про это была ровно одна строчка. Первый салют, август сорок третьего, Орёл и Белгород, двенадцать залпов. Кажется, за войну насчитали не одну сотню таких залпов.
Кузьмин рядом снял пилотку и держал её в руке, пока не кончилось. Артём смотрел на приёмник так, будто там можно было что‑то разглядеть. У меня защипало в глазах, я проморгался и еще сильнее стиснул зубы.
Шестого вечером Батя разрешил выдать тем, кто отлетал, сто грамм. Наливал Спиридоныч, мерным стаканчиком, и держался при этом торжественно как никогда.
Восьмого мы перелетели на бывшее немецкое поле у Томаровки. Оно было большое и обжитое: полоса укатана, рулёжки отсыпаны щебнем, у капониров дощатые настилы. Всё это при отходе завалили так, что первые сутки мы в основном разгребали. Полосу перед уходом пробовали портить, но времени у них было мало, и вышло небрежно: две воронки в начале разбега, которые засыпали к вечеру, и одна ямина в стороне, куда всё равно никто не рулил. По краям стояли и лежали их машины. Три «юнкерса» без моторов, «мессер» без хвоста, срезанного явно своими на металл, что‑то транспортное, обгоревшее до рёбер. И повсюду железо, жесть, банки, ящики, провода, тряпьё.
Я обошёл ближний скелет кругом и остановился.
‐ Жесть. – протянул я.
‐ Где жесть? – Кондрат обернулся. – Тут дюраль один, я уже смотрел.
Объяснять я ничего не стал и вообще пожалел, что открыл рот. Но рядом оказался Аркаша и немедленно вклинился: у них в инструментальном жестянщики именно так и ругались, когда лист вело коробом, слово это цеховое, старое, а Кондрат просто с листом не работал. Тот ответил, что он работал со всем. Спорили минут пять, и с той недели «жесть» пошла гулять по полку, а к концу августа так говорили уже все, включая Пахомыча, который, разумеется, слышал это ещё на автобазе.
Трофеев набрали от души и долго делили. Механикам достался инструмент, и Кондрат ходил счастливый с плоскогубцами, у которых ручки были обтянуты чем‑то красным. Клава уволокла ящик немецких щёток по металлу и потом ими вычищала стволы, утверждая, что наши хуже. Пахомыч нашёл рулон толстой промасленной бумаги, разрезал на куски и раздал всем под матрац, объяснив, что от земли сыростью тянет и что об этом никто не думает, пока не заболит поясница.
Гуреев два дня ходил с блокнотом и переписывал бортовые номера с обломков, а потом вывесил боевой листок: тридцать одна машина, из них четырнадцать целых.
А в трёх километрах, в деревне, стояла целая баня. Деревни как таковой не было – половину сожгли, половину растащили на блиндажи. А банька уцелела, потому что стояла на отшибе у ручья и была маленькая и неказистая. После кубанского саманного сарая с каменкой из битого кирпича, где мы в июне топили по‑чёрному, эта показалась нам роскошью. Сруб, чугунная дверца, полок в два яруса, и топилась она по‑белому, без всякого выветривания. Немцы ею, судя по всему, пользовались: внутри висела чужая полка с гвоздями и стояло цинковое корыто.
Пахомыч достал веники из‑под своих нар, где они лежали с самой Дубровки, и перевязал заново. Оставалось двадцать четыре. Он раздавал их в предбаннике по одному и каждому смотрел в лицо, будто прикидывал, стоит ли доверить такую ценность.
‐ Ты им работай с умом, – предупреждал он. – не хлещи как попало.
Пошли партиями по восемь, начиная с тех, кто утром не в готовности. Жар держался такой, что Кузьмин было полез наверх, но уже через пару минут слез обратно.
Я забрался на верхний полок и минут пятнадцать подряд не думал ни о чём. Рубец в пару отпустил совсем, и я про него забыл на весь вечер. Артём парился отчаянно и неумело, обжёгся, полез вниз, потом снова наверх. Пётр пришёл с последней партией, вдвоём с Гавриловым.
После я сидел на бревне у ручья, и бабка из уцелевшей хаты вынесла нам молока в двух кринках, и брать за него ничего не стала, просто стояла рядом и смотрела, как мы пьём. Патрон лежал тут же и грыз найденный где‑то немецкий сапог, отбирать не стали.
Одиннадцатого меня разбудили в четыре, и с этого дня началось. Я был уверен, что теперь всё пойдёт как по накатанному: они бегут, мы идём следом, через неделю Харьков. Из школьного курса выходило именно так.
Мы отходили пять вылетов. Двенадцатого шесть. К обеду двенадцатого исправных машин осталось шестнадцать. Заболотный, у которого Батя каждый вечер спрашивал, сколько будет готово к утру, с того дня отвечать точно перестал: говорил «сколько успеем» и уходил.
Тяжёлее всего было тринадцатого. Нас подняли по тревоге в час дня шестёркой, и «Тополь» вёл нас голосом, потому что бомбардировщики шли низко и посты их заметили поздно. Восемнадцать «юнкерсов» под прикрытием работали по нашим танкам, которые с утра держались у высоты южнее Богодухова и уйти оттуда не могли.
Радио у меня сдохло на четвёртой минуте. Сначала пошёл треск, потом стало тихо. Я щёлкал переключателем и стучал по коробке кулаком, не помогло. Артём заметил быстро. Подошёл ближе, чем ходил обычно, встал почти вплотную и смотрел на меня, пока я не обернулся.
Я показал ему рукой на ухо и махнул ладонью поперёк. Дальше мы работали вдвоём и молча. Он держался у меня на крыле и не отставал ни на метр, а я вёл его туда, куда сам считал нужным, и не мог ни спросить, ни предупредить.
Первый заход был чистый. Мы обрушились на замыкающее звено сверху, я всадил ведущему в правый мотор с полутора сотен, и он потянулся в сторону со снижением. Следом из строя вывалились ещё двое – сбросили бомбы на пустое поле и отвернули, не дожидаясь своей очереди.
На втором заходе нас достали. Прикрытие налетело из‑под солнца, а я в ту минуту как раз довернул на юг, и левая половина фонаря вспыхнула белым. На две‑три секунды я перестал видеть слева вообще. Первую пару обнаружил только потому, что Артём качнул машину с креном – атакованы сзади. Я рванул вверх и вправо, очередь прошла там, где меня уже не было. Дальше завертелось, и в этой карусели я поймал себя на том, что ору вслух в мёртвый шлемофон, будто меня кто‑то слышит.
«Фоккера» я достал у самой земли. Он гонялся за кем‑то из наших над самой стерней, и я ринулся на него сверху сзади с большой скоростью и проскочил бы мимо, если бы он не начал разворот. Тут он и попался: я довернул, повёл его по кольцу и дал длинную очередь. Он зацепил плоскостью землю и покатился, разваливаясь на лету, метров триста.
Гаврилов в эти минуты куда‑то делся, и никто из нас не видел, что с ним стало. Пётр обнаружил, что ведомого нет, когда всё уже кончилось. Он ходил над районом лишних четыре минуты, потом ещё три. Домой пришёл последним, с пустыми баками, и заруливать не стал – заглушился на краю поля и остался сидеть в кабине.
Я подошёл. Он вылез, снял шлемофон, обожжённая половина лица у него блестела от пота, и он её не вытирал.
‐ Я не пускал его вниз. Он сам ушёл.
Постояли молча минуты три. Потом он спросил, что у меня с радио, и я ответил, мол, сдохло, и он покивал так, будто это было важно.
Гаврилов пришёл через трое суток пешком шестнадцатого утром. Сел он западнее Мурафы, той, что под Краснокутском за передком, машину сжёг сам. Двое суток отлёживался в скирде и шёл ночами на восток, а на третью наткнулся на боевое охранение у Мерчика. Там его полдня продержали, пока разобрались, и уж потом отправили в полк. Сапоги на нём были чужие, на размер больше, ноги стёрты в кровь. Пётр, когда его увидел, ничего не сказал вообще – подошёл, взял за плечо и подержал глядя в глаза.
Врач промыл ему ноги, замотал и запретил сапоги на неделю. Пахомыч выдал ему из своих запасов чьи‑то опорки на два размера больше, и Гаврилов шаркал в них по полю. И объяснял каждому встречному, что портянку мотал правильно, углом внутрь, и что дело не в этом, а в чужих сапогах.
Семнадцатого мы перелетели ещё раз, за Грайворон, на поле, которого, по‑хорошему, не существовало: передовая команда с БАО двое суток катала там полосу катком, взятым у какой‑то дорожной части. Тылы за нами не поспевали. Бензин привезли только к вечеру восемнадцатого.
Такого мне видеть ещё не приходилось. Погода стояла, немец ходил, работа была, а мы сидели. Батя за эти полтора суток съездил в дивизию, вернулся чернее тучи и никому ничего не объяснил. Заболотный паузой воспользовался и загнал в ремонт всё, до чего дотянулся, так что к утру девятнадцатого исправных у него было восемнадцать вместо шестнадцати.
Клава одна обрадовалась этой паузе. Разобрала обе мои пушки, промыла, собрала и гоняла ленту вручную, а меня посадила рядом на ящик считать вслух звенья.
‐ Меченый, левая первый патрон подаёт с задержкой. Считай точно.
Я насчитал восемь задержек из десяти. Она полезла менять пружину и со мной больше не разговаривала.
Кормили в те дни скверно. Кухня отстала вместе с остальным хозяйством, и Спиридоныч двое суток варил концентрат на воде, добавляя туда что придётся. Мучился он от этого больше нашего: подходил, смотрел, как мы едим, и повторял, что это не еда, а недоразумение, и что вот на месте он развернётся. Я тем не менее съедал свою порцию и добавку сверху.
Девятнадцатого привезли почту, и мне пришло сразу пять писем и конверт из дивизии.
В конверте была та самая карточка. Фотокорреспондент про меня всё‑таки не забыл, только шёл снимок два месяца. На нём у новой машины стоял Голубь, а я попал с краю, вполоборота, и через всю левую половину лица у меня шла белая полоса.
Я держал эту карточку и мне стало странно. В той жизни у меня было тысяч десять фоток, и ни одной я не держал в руках, просто листал большим пальцем, зная, что неудачный кадр можно переснять. Артём заглянул через плечо и объявил, что вышло хорошо и что я тут строгий. Кондрат смотрел дольше и заметил только, что машина на снимке не наша.
Двадцатого немец под Ахтыркой ещё огрызался, и нас гоняли туда дважды. Двадцать первого нас перебросили юго‑восточнее, под Богодухов, на скошенное поле у самой дороги, и оттуда до Харькова было меньше часа туда и обратно.
Двадцать второго вечером Батя собрал наших у капонира и посчитал вслух, не открывая тетради.
‐ С третьего числа полк сделал пятьсот девяносто четыре вылета. Не вернулось семеро. Двое пришли сами, один в госпитале. Сбитых на полк тридцать один, подтверждённых двадцать два. Он помолчал, глядя мимо нас, в сторону дороги.
‐ Не расслабляться. Они ещё трепыхаются.
За ужином Аркаша достал свою гармошку, но играть не стал: продул, постучал о ладонь, вытряхнул пыль и убрал в карман. Лукин посидел рядом и ушёл спать. Все были никакие.
Осколок в предплечье в ту неделю зашевелился. По ночам тянул сильнее, а к двадцать второму под кожей нащупывалось что‑то твёрдое и подвижное, и я трогал его пальцем перед сном, как шатающийся зуб.
Я лежал на свежих нарах, где доски ещё пахли смолой и не были ошкурены, слушал, как за стенкой Пахомыч в третий раз объясняет кому‑то про промасленную бумагу и поясницу, и считал в уме, сколько нам осталось до Харькова. Выходило немного.
Глава 14
В ночь на двадцать третье на юго‑востоке стояло зарево. Часовой у крайнего капонира разбудил моториста посмотреть, тот разбудил ещё кого‑то, и к трём часам у бруствера топталось человек десять. Спорили, что горит. Одни говорили ‑ Харьков, другие ‑ что до Харькова полста километров, а значит, ближе, и скорее всего склады у станции. Разошлись, ничего не решив. В пять нас подняли.
Задачу Батя поставил в шесть у полуторки.
‐ Сопровождаем «илов». Работают по дороге на Мерефу, там немец отходит. Восьмёрка. Ведёт Голубев.
Он посмотрел на нас и повторил про дорогу ещё раз, глядя на меня.
‐ Наши пойдут низко и по два захода. Второй самый опасный, к тому времени их уже будут ждать. Чтоб над ними было пусто, связали и держите.
Внизу шли мы с Артёмом и Кузьмин с Лапшиным, выше Голубь с Мезенцевым и Пётр с Гавриловым. Взлетели в шесть сорок, собрались над рощей и пошли на юго‑запад, догоняя штурмовиков уже за передком.
По дороге тянулись машины, повозки, между ними пешие, и всё это сбилось у моста через мелкую речку в пробку километра на полтора. «Илы» вошли двумя шестёрками с высоты метров триста и прошли вдоль колонны. После первого захода на дороге горело в четырёх местах, а с обочин побежали в стерню.
‐ Кама, я Тополь. Юго‑восточнее вас пара, идут снизу.
На самом деле их навалилось из‑за дыма шесть, четвёркой и парой, и они устремились именно туда, куда «илы» должны были прийти во второй раз.
‐ Работаем, ‑ скомандовал Голубь. ‑ Мезенцев, вперёд. Я сзади.
Я даже головой дернул. С июля он держал парня справа сзади и не пускал дальше, чем на длину собственного крыла, и сколько Мезенцев ни просился, ответ был один.
Мезенцев пошёл неровно, с перебором по крену, и первую очередь дал явно рано, метров с четырёхсот. Но четвёрка внизу распалась. Голубь достал крайнего на выходе, когда тот отваливал вправо. Я видел, как от него полетели куски, и он завалился на спину.
Мне достался другой. Он проскочил над моей кабиной в развороте, слишком быстро и слишком близко. На выводе он провис, я довернул, повёл его по нижнему обрезу кольца и дал длинную. Попал в корень правой плоскости и куда‑то дальше по фюзеляжу. Он не загорелся, скорее потерял управление: пошёл вниз пологой спиралью, всё круче, и врезался в стерню километрах в двух от дороги. Двадцать вторая. Пост потом подтвердил, потому что видели с земли артиллеристы.
‐ Пятый, справа сзади! ‑ Артём. И тут, не дожидаясь ответа: ‑ Ушёл, я его отогнал.
Второй заход «илы» отработали, как положено, и никто им не помешал. Мост не тронули ‑ не за ним шли ‑ но на подходе к нему дорога встала намертво, и я, отворачивая, видел сверху, что там уже ничего не движется.
Мезенцев вылез из кабины и стоял у плоскости, ожидая разноса, а Голубь прошёл мимо и бросил на ходу, что во второй раз пусть ближе подходит, а то так и будет пугать. Парень постоял ещё немного и пошёл за ним.
Кондрат уже нёс свою банку.
‐ Второй ряд справа, как и говорил. Краска ложится ровнее, чем слева.
‐ Что ж, рисуй. Так даже лучше будет.
‐ Краску, командир, я развожу гуще, чем в июле. Она так меньше шелушится. Видел, у нас третья звезда плохонькая стала.
Он лазил по борту ещё минут двадцать, а я сидел на бруствере и ждал заправщик.
Клава пришла с двумя девчатами и лентами. Она в те дни была сердитая: ящики с патронами вскрывали прямо на земле у капониров, крышки срывали чем попало, и патроны были в песке и пыли. Каждый она обтирала тряпкой на колене.
‐ Меченый, ты сколько дал очередей?
‐ Три. Одну длинную.
‐ Длинная это сколько? ‑ Она затянула лючок и разогнулась. ‑ Полторы секунды или четыре? Мне же по остатку набивать.
Я не знал. Такое никогда не считал. Но от этого зависело, сколько Клаве сейчас набивать и сколько раз придется разогнуться.
Патрон в то утро приволок к землянке оружейников четыре гильзы, и все были немецкие, найденные где‑то за дорогой. Заднюю лапу он теперь заносил вбок и на бегу заваливался, но его это не останавливало.
Неделя, на которую врач запретил Гаврилову сапоги, закончилась двадцать третьего. Он с утра обулся, походил час, потом снял и вернулся к пахомычевым опоркам, у которых к тому времени были разрезаны задники.
Второй раз мы с Артёмом пошли в одиннадцать. Задача была простая на словах: посмотреть дороги западнее города и доложить, что там. С высоты я узнавал город плохо, потому что ни разу не видел его целым.
В нем горели отдельные полосы и пятна, дым стоял столбами там, где было безветренно. Чёрных прямоугольников без крыш было столько, что я перестал их отмечать. По улицам с востока входили наши, я видел танки на перекрёстках и пеших вдоль домов.
Про Харьков я знал одно: этот раз последний. Больше его не отдадут. Одиннадцатого числа я себе пообещал, что возьмут через неделю ‑ из школьного курса это выходило само собой. Промахнулся на пять суток. А что там было в городе за эти два года и сколько людей в нём осталось к августу, понятия не имею. На дорогах западнее было пусто, а на юго‑западной отходили колонны противника. Я передал квадрат и направление. Вот тут по нам и открыли огонь.
Зенитки стояли у переезда, две или три, малый калибр, и работали грамотно, с упреждением, не по мне, а по тому месту, куда я шёл. Рванул вверх и вправо, Артём ушёл вниз, и это его подвело: внизу его подхватили ещё и пулемётами.
‐ Пятый, я второй. Меня зацепило.
‐ Живой?
‐ Я живой. Машина тоже. Но бензином тянет.
Домой мы шли двадцать две минуты, и это время я держался рядом и смотрел на его правую плоскость у корня. Дыма не было. Он сел первым, зарулил, заглушился и вылез бледный как полотно.
Пробило бак в центроплане, у самой кабины. Две дырки затянуло само ‑ у бака под обшивкой слой сырой резины, её от бензина разносит, и она заплывает в пробоину изнутри. Но часть успела вылиться в отсек, и в кабине стоял такой дух, что Кондрат, сунувшийся туда первым, вылез и минуту стоял, отдуваясь.
‐ Тут бы искры одной хватило, ‑ он вытер руки. ‑ Ты чего тумблеры не выключал?
‐ Так я летел.
Заболотный пришёл, посмотрел, велел вскрыть люк и снять бак.
‐ Дырок сколько? Три. Затянуло сколько? Две. А третья почему нет? Потому что края рваные и лоскут загнуло внутрь. Вот вам и весь протектор, товарищи.
Он снял очки, протёр их подолом и ушёл к третьей эскадрилье, а Артём до вечера ходил вокруг машины и заглядывал в снятый бак с обоих концов.
Пахло от него так, что рядом не курили. Комбинезон он снял ещё на стоянке, а гимнастёрка под ним всё равно пропиталась, и к обеду его отправили к бочке. Он извёл на себя два ведра и тёр докрасна, а толку чуть. Нюра, проходившая мимо со свёрнутым полотнищем, остановилась и сообщила, что бензин из хэбэ не уходит вообще, придётся выбросить. Артём ответил, что вещь казённая и выбрасывать он ничего не будет. Гимнастёрку он потом вывесил на растяжку у землянки, где она провисела двое суток и всё равно пахла.
Вечером он сидел на бревне и в третий раз за месяц доводил надфилем свою пластинку из плекса. Я подсел, не понимая, что там еще можно делать.
‐ Ты её так насквозь протрёшь. Нормально же уже.
‐ Не протру, ‑ он посмотрел кружок на просвет. ‑ Тут ещё с этого краю неровно.
Я не стал спорить. Все хотелось спросить, кому это, но было ясно, что, как созреет, сам скажет.
Про Харьков объявили после ужина. Гуреев вышел из штабной землянки с бумажкой. Приказ прочитал дважды и после второго раза ещё пересказал своими словами: салют будет двадцатью залпами из двухсот двадцати четырёх орудий, и это второй такой за месяц.
Слушали его человек тридцать. Половина полка спала: с одиннадцатого числа, если не считать тех полутора суток без бензина, мы отходили по пять‑шесть вылетов, и механики третьи сутки не вылезали из‑под машин. Приёмник у связистов включили, но ставить его на ящик посреди поля никто не пошёл, и до салюта досидели немногие. Я в их числе. Залпы в приёмнике звучали так же глухо и далеко, как в начале месяца. В первый раз у меня щипало в глазах, а тут я поймал себя на том, что считаю, сколько нам ещё летать до темноты.
Кузьмин стоял рядом и в этот раз пилотку не снял.
‐ Ленка у меня в письме спрашивает, сколько городов осталось, ‑ он говорил, глядя в приёмник. ‑ Я ей отписал, что много. А сколько ‑ сам не знаю.
Дальше по моей памяти шёл Донбасс, потом осенью река, и там, кажется, будет несладко.
Двадцать четвёртого нам дали передышку: с утра надуло низкую облачность с дождём, и на вылет нас так и не подняли. Батя отправил полуторку на хутор за соломой. Землянки на новом поле рыла передовая команда за двое суток. Нары в них сколотили из чего нашлось, доска к доске, а матрацы остались с обозом на прежнем месте. Три ночи спали прямо на досках. Пахомыч поехал старшим, и меня взял за компанию.
Хутор стоял в балке километрах в четырёх. Восемь дворов, из них четыре целых. Немцы ушли оттуда в начале августа и явно спешили: у крайней хаты так и валялись ящики, распоротые мешки и телефонная катушка, размотанная до половины.
Народ вышел не сразу. Сперва мальчишка лет семи выглянул из‑за плетня и спрятался. Потом появились две женщины, потом остальные. Всего человек пятнадцать, и мужиков среди них было двое: один совсем старый, второй лет сорока, с рукой на перевязи из мешковины.
Соломы они дали, сколько просили, и денег не взяли. Пахомыч всё равно оставил им три банки консервов и полмешка сухарей и наплел, что это не плата, а по учёту так надо. Старик оказался кузнецом. Он походил вокруг полуторки, потрогал задний борт, где у нас была накладка на проволоке, и высказался про эту накладку так, что Пахомыч обиделся и полез спорить. Кончилось тем, что старик вынес из‑под навеса кусок железа и они вдвоём перекладывали накладку часа полтора, а я за это время в одиночку навалил полный кузов. Горн у мужика стоял под навесом холодный третий год: инструмент забрали в сорок первом, а молоток и одни клещи он закопал в огороде под грушей и теперь выкопал.
Мальчишка, которого мы первым заметили, осмелел к середине дела и подошёл смотреть. Он был босой, стриженый под ноль и очень серьёзный. Постоял, послушал, а потом отчётливо сказал в пространство четыре немецких слова подряд ‑ как команду, с той самой интонацией.
Пахомыч выпрямился и посмотрел на него.
‐ Это ты где такому научился?
‐ У нас в хате стояли двое.
Он ещё что‑то добавил, уже про то, кто из этих двоих был какой, но говорил быстро и глотал окончания, и я понял примерно половину. Бабка забрала его за руку и увела в хату, а он оттуда всё равно высовывался.
Женщина в тёмном платке всё это время стояла у колеса и ждала, пока я на неё посмотрю.
‐ Сынок, а вы откуда идёте?
‐ От Богодухова.
‐ А до вас которые шли, они через Ольшаны шли или низом?
Я не знал. Она объяснила, кого ищет: сына угнали в апреле сорок второго вместе с другими, эшелон стоял на станции четыре дня, и её к нему пустили один раз, а потом эшелон ушёл, и с тех пор ничего. И теперь она спрашивала у всех, кто идёт с той стороны, не видел ли кто. Я ответил, что не видел, и что спрашивать надо будет в военкомате, когда его тут откроют, и что списки будут. Про списки я сказал наугад и до сих пор не знаю, соврал или нет. Она покивала, поблагодарила и отошла к плетню. А потом вернулась и принесла нам груш в подоле ‑ мелких, твёрдых, с горчинкой.
В кузове на обратном пути Пахомыч рассказывал про свою кобылу Марту, которая в тридцать шестом распорола бок о борону, и как он ей вешал ведро на морду, чтоб не оборачивалась на рану. Я это слышал уже раза четыре и всё равно не перебивал.
Немало проблем нам доставляли мухи. Спиридоныч воевал с ними третьи сутки. Кухня стояла у ветел, тень, тепло, рядом яма с отходами ‑ лучше не придумаешь. Он завешивал котлы марлей, гонял их полотенцем, ругался так, что близко к кухне лишний раз старались не проходить.
Я взял пустую бутылку из немецких, которых у нас после Томаровки было навалом, обрезал горлышко ножом, налил на дно воды с сахаром и пошёл к Пахомычу за бумагой. Он отрезал от рулона сколько я показал и спросил, зачем. Я свернул при нём воронку, вставил узким концом в горлышко, не доводя до воды, и объяснил, что мухи вниз полезут, а вверх уже никак.
‐ Это ты откуда взял?
‐ Само придумалось.
Он посмотрел на бутылку, потом на рулон и отрезал ещё три куска на всякий случай, но выдал их не мне, а Спиридонычу. Через час на дне копошилось десятка два, к вечеру бутылка была полна на палец. Спиридоныч посмотрел, посчитал, сколько сахару туда ушло, и обозвал это разорением. К вечеру, впрочем, у него на кухне стояло четыре таких бутылки, а к концу недели ‑ восемь. Сахар в них он добавлял уже свой, из личного мешочка, и каждому подходящему про это напоминал.




























