Текст книги "Небесный этюд. Дилогия (СИ)"
Автор книги: Слава Лунич
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Глава 16
Днепр я впервые увидел из кабины. Последняя неделя сентября прошла тихо: погода стояла пасмурная, с моря тянуло низкой облачностью. За семь дней полк отходил четыре вылета, из них два впустую. А в первый день октября мы перегоняли машины на новое поле, шли на полутора тысячах, и слева по курсу открылась вода – широкая, свинцовая, с песчаными отмелями и длинными островами, поросшими лозой. Правый берег стоял над ней стеной, обрывистый и жёлтоватый.
Ее точно возьмут. Только от этого не легче, потому что платить за неё всё равно нам. Поле нам дали под Царичанкой, на луговине у Орели. Село называлось так же, как два соседних, все три на «‑овка», и связные их путали всю дорогу.
Дождь пошёл в ту же ночь и лил двое суток. Полоса держалась за счет плотного дерна, а рулёжки накрылись за сутки: по ним ползали бензовозы и подводы, траву с корнем содрали колёсами, и дальше пошла размокшая глина.
Землянки нам достались готовые от какой‑то тыловой части: три наката, нары в два яруса, а печек нет. Их Пахомыч добывал двое суток. Первую привёз с разбитой станции, вторую они с мотористами склепали из бочки из‑под масла: вырезали зубилом дверцу, согнули колосник из арматуры, а трубу скатали из кровельного железа, содранного с разбитой водокачки, и стыки прихватили фальцем. Она сначала дымила так, что сидеть в землянке было невозможно.
Топили чем придётся: с Орели возили лозу и сухой камыш, у баб выменивали солому. Всё это давало огонь хороший, но недолгий. Уголь у нас был донбасский. Пахомыч, который таскал за полком мешок с вениками через три аэродрома, при отъезде выпросил на станции четыре мешка, и половина в них была не уголь, а штыб – угольная мелочь, которую там и за уголь не считали. В печке он прогорал за час.
Я взял пригоршню, помял, сходил к обрыву за глиной. Смешал на глаз, где‑то на три части штыба одну глины, воды долил до состояния крутого теста, и к вечеру под навесом стояло десятка два чёрных шаров с кулак.
‐ Это что за навоз ты тут наделал? – Пахомыч стоял под навесом, заложив руки за спину.
‐ Пусть подсохнут хорошенько, и тогда гореть будут долго.
‐ Под навесом они у тебя до ноября сохнуть будут. Клади на бочку, ближе к трубе. И переворачивай потом, чтоб не потрескались.
Тут он был прав, и я переставил. Попробовали через неделю. Шар держал жар часа полтора и не рассыпался. Пахомыч постоял, поворошил кочергой, посмотрел.
‐ Тут глины много. Больше трети не клади, задыхаться будет.
К концу недели такие шары сушились у половины землянок, и Пахомыч ходил показывать, как надо.
Первые три ночи, пока Пахомыч возился с печками, спали одетыми, а сменные портянки сушили под собой. Потом стало тепло, даже слишком: у кого нары были ближе к трубе, к утру вылезали в одной гимнастёрке, а у входа изо рта шёл пар. Мезенцев в первую же тёплую ночь ухитрился прожечь себе рукав, потому что повесил шинель прямо на трубу, и потом три дня отбивался от советов.
Заболотный в первый же вечер доложил Бате: наличных двадцать три, исправных пятнадцать. Он снял очки, подышал на стёкла и добавил, что пятнадцать – это сегодня, а насчет завтра он не обещает, потому что запчастей нет, а то, что было, он уже поставил.
Батя собрал нас четвёртого у полуторки. Дождь к тому времени кончился, и с реки тянуло сыростью и гарью.
‐ Работаем над переправами. Одна выше города, у Аул, вторая много ниже, за Днепропетровском. Обе наши. Немец их бомбит с рассвета и до темноты, а в последние дни начал и ночью захаживать.
Он подождал, пока все подойдут ближе.
‐ Ходить будем восьмёркой, эшелонированно. Смена через сорок минут. Кто пришёл на точку – доложил, кто сменился – ушёл сразу, горючки на ожидание не будет. Разрыва между сменами быть не должно.
Пятого подняли в семь. Восьмёрку вёл Голубь: внизу мы с Артёмом и Кузьмин с Лапшиным, выше Голубь с Мезенцевым и Пётр с Гавриловым.
Переправа сверху выглядела странно. Моста я не увидел, хотя знал, что есть. Там был паром – чёрный прямоугольник посреди воды, тянущийся к правому берегу. Правее и выше по течению вставали всплески: с высот по нему пристреливались, хотя нас над рекой в тот момент ещё не ждали. На отмели у левого берега торчали из воды рёбра затонувшего судна.
‐ Кама, я Ольха. С юго‑запада группа. До двадцати, высота две с половиной.
Они шли девяткой и ещё столько же сзади, и над ними висело прикрытие – я насчитал шесть, потом сбился.
‐ Работаем, – Голубь как всегда был спокоен. – Верхних беру я. Пятый, третий – по бомберам.
Мы вчетвером зашли с солнца на первую девятку. Мой был третьим слева. «Лаптёжник» с воздуха выглядит смешно, пока не увидишь, что он делает с переправой. Стрелок открыл огонь издалека и задирал трассу выше, чем нужно. Я подошёл на двести, положил его в нижний обрез кольца, взял поправку в полкорпуса и дал длинную.
Правая плоскость у него отломилась почти целиком. Он завалился и пошёл вниз плашмя, вращаясь, бомбы у него сорвало ещё в воздухе. Двадцать четвёртая. Упал он в воду метрах в трёхстах от отмели.
Строй развалился. Дальше девятка сбросила беспорядочно, вторая довернула и полезла в разворот, и над водой минут пять крутилась каша из машин, трасс и дыма.
Второго я поймал уже на выходе, он уходил на бреющем над самой водой к своему берегу, и я пошёл за ним. Скорости было мало, высоты чуть, но метр за метром я нагонял и, кроме его хвоста, не видел уже ничего.
‐ Пятый, сзади! Пара, сверху справа!
Я даже успел подумать, что Артём ошибся. Но нет. Он вылез поперёк, наискось, с недопустимо близкого расстояния, и дал длинную по ведущему той пары почти в лоб, с ракурсом, из которого невозможно попасть. И все же враг шарахнулся вверх и в сторону – на такой дистанции никто не полезет дальше – и очередь, которая должна была пройтис по моей кабине, ушла в плоскость и винт.
Машину тряхнуло. По левой консоли будто саданули кувалдой, а потом все забилось в такт винту, так что тряслось всё сразу: ручка, педали, приборная доска, зубы. Мотор рвался вперёд и вбок и тащил за собой остальное.
Я убрал газ, и стало легче. Ведомого той пары Артём отогнал, дал ему вслед и, кажется, попал: тот ушёл вниз с дымом, но пологом. Записывать мы его потом не стали.
‐ Второй, я пятый. Винт побит. Иду домой.
Рация мне не ответила. Я щёлкнул тумблером туда и обратно, послушал пустоту в шлемофоне и понял, что теперь немой.
Артём подошёл слева, ближе, чем положено, и я увидел его лицо. Он показал рукой на нос моей машины, потом вниз, потом отошёл вперёд и вправо – тот самый сигнал, что мы согласовали в мае с бомбардировщиками Бирюкова и с тех пор ни разу не применили.
Домой мы шли двадцать восемь минут. Тысяча четыреста оборотов, больше двигатель не выдерживал: на пятнадцати сотнях начиналась такая тряска, что немели пальцы и в глазах двоилось. Высота была шестьсот, потом пятьсот. Я держал ручку двумя руками и считал про себя, сколько ещё до поля.
Артём шёл справа сзади, чуть выше. Раза три он выходил вперёд и снова становился на место, проверял, вижу ли я его.
Полосу я поймал с прямой, без круга. Заходил длинно и низко, потому что добавлять обороты на выравнивании боялся – думал, оторвёт мотор с рамы. Сел жёстко, с козлом, и всё это время меня трясло вместе с машиной.
Кондрат вскочил на плоскость, когда едва я остановился. Замки я расстегнуть не смог: пальцы не гнулись и ходили сами по себе. Он отстегнул их сам, вытащил меня за плечи и поставил на крыло.
‐ Ты руками не маши, командир. Постой так.
Я постоял. Полминуты в ушах гудело, и земля была, казалось, смещалась в сторону. Лопасть срезало на треть – не отломило, а смяло и вывернуло. В левой консоли Кондрат насчитал одиннадцать пробоин, две в лонжероне. Заболотный приехал на подводе, обошёл машину и заговорил сам с собой.
‐ Мотор на раме держался? Верно. А мог не удержаться, и тогда мы бы с вами разговаривали в другом месте. – Он полез под плоскость и оттуда добавил: – Винта у меня нет. Ни одного. Заявку подал ещё в сентябре.
Артём сел в двух минутах после меня, зарулил и пришёл пешком. Пробоин у него не было ни одной. Он постоял, посмотрел на лопасть, потрогал смятый край пальцем и вдруг стал объяснять, что подошёл слишком близко и мог сам задеть меня по хвосту.
Вечером у кухни он рассказывал это уже всем нашим, как чуть не рубанул меня винтом. Кузьмин слушал, помешивая в кружке.
‐ Ты не про это рассказывай. Ты скажи, сколько до него было, когда ты палить начал.
‐ Не знаю. Метров сто наверное.
‐ Явно меньше, – Кузьмин допил и пошёл к себе.
Голубь подошёл позже, когда почти все разошлись. Он не хвалил никого никогда, за весь год я слышал от него подобное раза полтора от силы.
‐ Правильно вышел. – Он постоял ещё немного и добавил: – Второй раз так близко не подходи, не сумеешь вывернуть.
Артём кивнул и потом полчаса сидел, выпрямив спину. Я в тот вечер так и не нашёл, что ему сказать. Утром отдал свой шлемофон, тот, что помягче, с разношенными наушниками, а себе взял его – новый и тугой. Объяснил, что у меня уши мёрзнут. На улице стояло плюс двенадцать.
Винт нам обещали в дивизии и велели приехать самим. Поехали седьмого: Кондрат, Пахомыч, шофёр и я. Ехать было сорок километров вдоль реки, и половину пути дорога была раскисшая, разбитая гусеницами до вязкой каши. На третьем километре мы сели. Полуторка зарылась задними колесами по ступицу и мотала вхолостую. Толкали, подкладывали ветки, снова толкали. Потом шофёр обошёл машину, посвинчивал колпачки с задних скатов и стравил гвоздиком воздух на глаз.
‐ Ты что творишь? – Пахомыч влез между ним и колесом. – Резину порвёшь.
‐ Не порву. Сядет пониже, след пойдёт шире. У нас так под Изюмом всю осень ездили. Только на твёрдое выйдем – подкачать надо, а то разует.
Машина пошла. Не сказать, что бодро, но пошла и до более твёрдого грунта дотянула сама. Обратно тем же способом прошли ещё два таких места. Пахомыч всю дорогу молчал, а вечером объяснял мотористам, что скаты приспускать – дело известное и что он это знал ещё на автобазе.
К реке мы вышли у самой переправы, потому что склад стоял там же, в балке. И вот тут я увидел с земли то, на что смотрел сверху уже неделю.
Берег был изрыт так, что живого места не осталось. Воронки, между ними колеи, разбитая повозка, дохлая лошадь под брезентом, и всё это в песке, перемешанном с гарью. Понтоны стояли не на воде, а под берегом, в вырытых нишах, укрытые сетями и лозой. Наплавной мост, оказалось, они наводят с темнотой за два часа, а перед рассветом разводят и растаскивают, и днём будто никто реку и не переходил.
Мост, впрочем, у них был и постоянный. Только я его не нашел сразу.
‐ Так ты его и не увидишь. – Сапёр был немолодой, с обмотанной тряпкой ладонью. Он сидел на бревне и сращивал трос, зажав его коленями. – Он под водой идёт. Настил сантиметров на двадцать ниже уреза. Едешь – колесо до половины в воде.
Я переспросил, серьёзно ли. Он объяснил, что сваи били по всей нитке, куст через пять метров, поверху пустили прогоны и настил, а по краям натыкали вешки. Шофёр идёт по вешкам, потому что настила под водой не разглядеть, и первую машину он вёл сам, желающих не было.
Ниже по течению, в двух километрах, у них была ещё и ложная переправа: брёвна на проволоке, макеты понтонов из горбыля, старая полуторка без мотора на берегу, а рядом натоптано и накатано специально. Её бомбили регулярно, и сапёр это аккуратно подсчитывал.
‐ Восемнадцать раз. Один раз даже попали.
Кондрат по дороге назад молчал полдороги, а потом сказал, что вот это и есть работа, а не то, что некоторые. Винт на складе нам не дали. Он там был и позавчера ушёл в соседний полк, у которого машина стояла с четырнадцатого числа. Кладовщик показал нам пустой стеллаж и сказал, что мы третьи по списку. Дали обещание и бумагу.
Без машины я, впрочем, не сидел. Лётчиков в полку было больше, чем исправных машин, и Батя давно развёл вылеты по часам, так что за эти дни я отлетал три раза на чужих, и неудобно на них было всё: педали, обзор, натяг ремней, даже запах в кабине был неправильный.
Дегтярёв из третьей эскадрильи не вернулся девятого. Его сбили над правым берегом, парашюта никто не видел, и машину искать было негде.
Пока моя стояла без винта, Кондрат добрался до фонаря. Левую створку с той белой звездочкой с Барвенкова он снял и поставил другую, выменянную у соседей за две свечи и банку тавота. Плекс был мутноватый, зато целый, и в первом же вылете я поймал себя на том, что смотрю поверху по привычке.
Бедро в те дни тянуло с утра до вечера. С реки шла сырость, ночью в землянке было жарко, а к четырём утра всё выстывало, и первые шаги от нар я делал потихоньку чуть боком. К обеду расхаживался.
Картошку копали двенадцатого всем полком, кто был свободен. Поле стояло за селом, немцами не убранное – они откатились в конце сентября и до картошки уже не добрались, а бабы своими силами бы не справились, так что предложили нам за работу половину.
Спиридоныч руководил этим как генерал: ходил вдоль борозд, тыкал черпаком в мешки и требовал мелкую отдельно, потому что мелкая пойдёт первой, а крупная долежит. Мешков набралось сорок с чем‑то.
Патрон в тот день был счастлив как никогда. Он бегал по борозде за мышами, хромая и заваливаясь на левый бок, копал передними лапами и ни одной не поймал.
Кино привезли шестнадцатого. Передвижка приехала на своей полуторке с движком, который трещал так, что его отогнали за землянки, и с двумя ящиками лент.
Экран натянули из простыней, сшитых по два полотнища, между вкопанными столбами. Народу набралось человек полтораста: пришли и БАО, и связисты, и половина села. Сидели на снарядных ящиках, на соломе, на чехлах. Мальчишки залезли на крышу землянки, и Пахомыч их оттуда сгонял дважды, а на третий раз плюнул.
Сначала показали киножурнал. Потом пошла картина «Она защищает Родину», уже виденная многими, но это никого не смутило.
Лента рвалась четыре раза. Экран становился белым, движок за землянками продолжал трещать, и в темноте начинался ор – кто требовал механика, кто советовал ему, что делать. Механик, парень лет двадцати с потемневшими от масла руками, склеивал молча и быстро.
Я сидел на ящике между Артёмом и Кондратом и смотрел не столько на экран, сколько по сторонам. Полтораста человек в темноте, лица подсвечены снизу отражённым светом, у кого‑то огонёк папиросы. Женщины из села сидели тесной группой слева и переговаривались. Одна из них в самом тихом месте сказала соседке что‑то про свою невестку, и шикать на неё никто не стал.
В той жизни я ходил в кино обычно один и выходил из зала, уже глядя в телефон. А тут кино смотрели все разом, и половина зала знала друг друга по имени.
Патрон утащил у механика обрывок ленты, тот самый брак, что он отрезал при склейке, и потом двое суток таскал его к землянке оружейников и укладывал рядом с гильзами.
Почта пришла на другой день. Мать всё‑таки связала носки и отправила их ещё в августе, не дожидаясь моего ответа, о чём и сообщала отдельной строкой, с некоторым вызовом. Они были толстые, серые, с двойной пяткой. У реки в октябре они оказались очень кстати, и я об этом ей написал.
Двадцатого Гуреев вышел с бумагой и прочитал вслух, что фронт наш теперь называется Третьим Украинским. Полк отнёсся без восторга. Кузьмин заметил, что теперь всё переписывать. Пахомыч спросил, будет ли из‑за этого задержка с довольствием, и, не дождавшись ответа, сказал, что будет обязательно.
Пётр в тот вечер писал Маше и на полях нарисовал паром и вешки на воде. Он писал ей теперь коротко и часто, а рисовал всё лучше.
Клава в те дни воевала с сыростью. С реки наползал туман, к утру всё было мокрое, и патроны в лентах покрывались налётом. Она завела порядок: на ночь ленты снимать, протирать и держать в ящиках в землянке, а не в машине.
‐ Меченый, ты вчера ленту оставил.
‐ Так дождь был, я думал, под чехлом высохнет.
‐ Он под чехлом как раз и не сохнет. – Она отвинтила крышку, показала мне зелёный налёт на гильзе и вытерла его тряпкой у меня на глазах. – Хочешь, чтоб у тебя над рекой подача встала?
Повторять ей не пришлось.
Лапшин сел на плацдарме девятнадцатого. Ему разбили управление, и он дотянул через реку на левом развороте, потому что вправо машина не шла, и сел на пятачке между воронками у самого обрыва.
Вернулся он через двое суток ночью на пароме, а потом на попутной. Пришёл в чужой шинели, серый лицом, и первым делом попросил есть. Про эти двое суток он рассказал немного и неохотно. Что плацдарм – три километра в глубину и простреливается насквозь, что немец кладёт по нему методично. Что он просидел в щели с пехотой, ему выдали лопату, и он ею работал. Что вылезали только ночью.
‐ Мы летаем сорок минут и домой, – он смотрел в кружку. – А они там сидят. И им до вечера ещё далеко.
Кузьмин ничего ему не сказал, только подвинул поближе хлеб.
С двадцать третьего немец над рекой закружил всерьёз. За три дня мы отходили по четыре вылета, и это были дни, когда небо над переправой ни минуты не пустовало.
Двадцать пятого нас подняли в третий раз уже в четвёртом часу пополудни. К парому шли «юнкерсы», восемнадцать штук в двух группах, и прикрытия у них было столько, сколько я давно не видел.
Мы связали верхних, а Голубь с Мезенцевым и Пётр свалились на первую группу. Внизу горело уже что‑то на воде – паром или буксир, и дым тянуло по реке длинной полосой.
Первая группа отбомбилась беспорядочно и полезла на разворот. Пётр достал ведущего второго звена и потом ещё минуты полторы висел у него на хвосте, хотя тот уже валился. Гаврилов в эфире дважды напомнил ему про высоту, а на третий просто ушёл вперёд и подрезал ему угол, и Пётр отвернул.
Мне достался «мессер», который подбирался к Артёму сверху, и мы с ним минут шесть ходили по кругу, теряя высоту виток за витком. Он был неплох. Я вспотел так, что щипало глаза, кряхтел на перегрузке, чтоб не поплыло в глазах, и на седьмом или восьмом витке он не выдержал: рванул вверх и ушёл на свою сторону. Не догнал его, потому что у меня к тому времени тянуло из‑под капота дымком, и я решил не искушать судьбу.
Дымок оказался ерундой – прогорела прокладка. Но домой я шёл, всё время косясь на приборы.
За переправу в тот день заплатили двое: не вернулся лётчик из третьей и погиб на пароме кто‑то из понтонёров. Я слышал, что убило командира отделения, того самого, с обмотанной ладонью, или нет, спрашивать не стал.
Днепропетровск взяли двадцать пятого. Мы узнали об этом вечером из дивизии, и Гуреев прочитал сводку у кухни при полном сборе.
Салюта не слушали: приёмник у связистов накрылся ещё третьего дня, а ходить за четыре километра к соседям желающих не нашлось. Я лёг в девять и заснул мгновенно.
Двадцать шестого с утра над рекой стоял туман, и вылетов не было до одиннадцати. Кондрат к тому времени, наконец, добрался до звёзд. Двадцать третью, ту, что осталась с Донбасса, он так и не нарисовал, а потом стало не до того. Теперь он развёл гуще, чем обычно, обмыл борт бензином, дал просохнуть и вывел обе, двадцать третью и двадцать четвёртую.
‐ Ровно вышло, командир. Посмотри‑ка с этой стороны.
Звёзды и правда легли ровно, и краска на них была темнее, чем на прошлых.
Глава 17
Двадцать восьмого нам велели идти за реку. Батя собрал нас у полуторки, подержал бумагу в руке и сложил её вчетверо, так и не прочитав вслух.
‐ Перелетаем тридцатого. Наземный эшелон идёт ночью, двумя рейсами, через верхнюю переправу, у Аул. Что не влезет во второй рейс – бросаем здесь.
Тридцатого шли шестёрками низко, потому что облачность стояла на восьмистах. Реку я пересёк над самой переправой и успел разглядеть всё, что видел с земли три недели назад: ниши под берегом, лозу на понтонах, дохлую лошадь, которую так никто и не убрал, только брезент с неё сдуло. Вешки на воде стояли двумя ниточками, и по ним ползла машина, по ступицу в Днепре, а за ней вторая.
Правый берег после воды пошёл сразу вверх. Прибрежная полоса километра на два была сплошь рябая от воронок, дальше они шли пятнами: по дорогам, по балкам, по тем местам, где кто‑то стоял. Посадки выбиты, сёла – серые пятна с торчащими печными трубами. Дороги расползлись в полосы разъезженной грязи шириной колей в двадцать, потому что каждый ехал по целине, обходя предыдущего.
Поле нам досталось немецкое километрах в десяти от воды. Они сидели на нём до двадцать пятого и уходили в спешке: полосу портить не стали, только протянули поперёк одну борозду плугом, ее наши батальонщики закатали за трое суток.
На западном краю лежали два «юнкерса» со сложенными плоскостями, обгорелые до серого металла, и «мессер» без хвоста, стоявший на брюхе почти ровно. Пацаны из соседнего села успели облазить их до нас и вынесли всё, что откручивалось.
Землянки были отделаны, как дачные веранды: стены обшиты доской впритык, паз в паз, нары одноярусные, у входа скребок для сапог из стальной полоски. Сапёры прошли всё за сутки до нас, сняли две мины у входа в штабную и и одну в печке штабной землянки, привязанную шнуром к вьюшке. После этого Пахомыч трогал палкой всё подряд, включая котёл Спиридоныча, за что и получил черпаком по руке.
У штабной землянки остался немецкий рукомойник: бак литров на двадцать на столбе, а внизу педаль, и от нее проволочная тяга к клапану. Наступаешь – течёт, отпускаешь – перестаёт, и обе руки свободны. Пахомыч осмотрел его со всех сторон, подёргал тягу и объявил, что у них на автобазе в тридцать седьмом такой стоял в мойке, только там жали не стопой, а коленом в планку, и воды жрал вдвое меньше. К вечеру он перевесил бак пониже и подтянул проволоку, а на другой день ходил и показывал желающим, как правильно наступать.
Мезенцев в первый же вечер нашёл на стене надписи химическим карандашом, столбиком, и притащил Гуреева переводить. Тот отказался и велел вымыть стену.
Через час после посадки на стене штабной землянки у Гуреева уже висел фанерный календарь с отрывными листками, а рядом гвоздь для боевого листка. Календарь он таскал за полком с зимы, лист отрывал сам и никому не давал, потому что один раз кто‑то дернул два сразу.
‐ Соколов. Соколов, ты мне сверху над заголовком штурмовиков нарисуй. Илов нарисуй, мы с ними теперь работаем.
Я набросал ему четвёрку в развороте над балкой, а внизу, для веса, зенитку с задранным стволом. Рисовал долго: сверху и сзади я эти машины видел каждую неделю, а сбоку Ил выходил у меня похожим на утюг.
‐ Ты лица потом нарисуешь, – Гуреев подышал на карандаш. – Только красивее, чем есть, не делай.
Он сидел в тот вечер над письмами. У него была своя система, я её знал давно и всё равно каждый раз удивлялся: тетрадь в клеёнке, где столбиком фамилии, адреса и даты отправки. Одним письмом дело у него не кончалось. Он писал матери снова через месяц, и ещё через месяц, и так год подряд, пока она отвечала, а в тетради против фамилии прибавлялась новая дата.
‐ Ты мне про Дегтярёва скажи что‑нибудь. Я его толком не знал.
Он был из третьей эскадрильи, рыжий, с обкусанными ногтями, и в столовой всегда садился спиной к стене. Один раз занял у меня махорки и отдал через неделю вдвое, потому что забыл, что уже отдавал. Это я Гурееву и рассказал.
‐ Годится. Про махорку нам не надо. Напишу, что был совестливый.
Первое своё такое письмо он писал полдня, о чём как‑то обмолвился зимой. Потом стал писать по три за вечер. В ту же неделю он вырезал из дивизионки стихи и приколол на КП рядом с боевым листком. Стихи были те самые, которые к сорок третьему году переписал себе в блокнот, кажется, каждый второй.
Артёму Гуреев в тот вечер выдал бумагу и конверт без спроса.
‐ Ситников. Ситников, бери и пиши.
‐ Да я уже два отправил с Донбасса ещё. Ответа нет.
‐ И третье пиши. Давай, а ответа не жди. Почта за нами не поспевает, мы четвёртое поле за два месяца меняем, вот оно и ходит кругами.
Артём взял конверт и потом весь вечер сидел над листом, а написал строк восемь.
Тридцать первого нас подняли на сопровождение. Восемь Ил‑2 из штурмового полка, сидевшего за рекой, шли на балку километрах в тридцати западнее передка, где с ночи собирались танки и артиллерия. Позывной у них был «Клён», ведущий разговаривал коротко и не спорил. Нас пошло шестеро: мы с Артёмом над ними, Голубь с Мезенцевым выше на восемьсот, Пётр с Гавриловым ударной парой ещё выше.
Илы шли метрах на ста, над самыми посадками, и держаться над ними – удовольствие то еще. Мы ходили ножницами, теряя на каждом развороте по десятку километров скорости, всё время хотелось прибавить газу и уйти вперёд.
Балка открылась за селом. Илы разошлись и встали в круг, и тогда снизу пошло вверх всё сразу: трассы жёлтые, красные, зелёные, автоматические пушки с четырёх точек, и между всем этим уже вставали разрывы их эрэсов.
‐ Кама, я Клён. Работаю.
Второй заход они делали уже сквозь дым. Я видел, как передний Ил положил серию по дороге, из‑под неё вылетела повозка вместе с лошадьми. За ним следующий прошёл над самой землёй, и от него посыпались мелкие бомбы, а земля за ним встала стеной.
Пару «мессеров» я увидел поздно. Они свалились с востока от солнца, и первый уже устремился к тому Илу, что выходил из круга последним.
‐ Пятый, справа сверху! Пара!
Я довернул им навстречу и полез вверх, теряя из виду Илов. Ведущий немец от лобовой отвернул – они почти всегда отворачивали, если ты идёшь ровно и не мигаешь – и подставил брюхо на выходе. Я поймал его в кольцо, взял поправку в полтора корпуса и дал длинную с восьмидесяти метров.
От него посыпалось: обшивка с фюзеляжа за кабиной, потом что‑то от плоскости, и он повалился через крыло вниз, уже не управляемый, и вошёл в землю у самого края балки, метрах в трёхстах от того места, куда только что клали Илы.
Второй прошёл над нами и рванул вверх, на него сразу свалился Пётр. Я этого не видел, так как крутил головой и искал вторую пару, она ведь явно должна быть.
Пётр за ним потянулся вверх дальше, чем стоило, и Гаврилов двинул следом, потому что нельзя бросить ведущего.
‐ Воронов. Наверх, к группе, – сказал Голубь сверху, и голоса он не повысил даже теперь.
‐ Пятый, сзади чисто, – Артём висел где положено. – Я слева.
Вторая пара действительно была, выше на полторы тысячи, вниз она так и не пошла. Постояли, посмотрели и ушли на запад. Почему так бывает, каждый объясняет по‑своему: то ли горючее на исходе, то ли приказ, то ли просто в тот день не захотелось.
Одному Илу всё‑таки досталось. Он вышел из круга с дымом из‑под правого крыла, тянулся к реке и терял высоту метр за метром. Я подошёл к нему справа и держался рядом, а Артём сзади и выше. Стрелок у него в кабине шевелился и один раз поднял руку.
До реки он не дотянул. Сел на брюхо на луговине между воронками километрах в четырёх, не дойдя до воды, и проехал, задрав хвост, метров сорок. Мы прошли над ними дважды. Оба вылезли – сначала стрелок, потом лётчик.
Дома я вылез из кабины и первые шаги делал не спеша, чтоб размять бедро. Кондрат этого не заметил или сделал вид, а Артём глянул и промолчал. Кашель начинался обычно после ужина. Пыли тут было меньше, чем в Донбассе, зато с реки тянуло сыростью.
Первого нас подняли в семь на смену над переправой, и мы не увидели никого. Над водой висела дымка, солнце било в неё снизу, и река от берега до берега светилась так, что любо‑дорого. Сорок минут я крутил головой, считал под собой баржи и по три раза проверял, где Артём. Сели в одиннадцать.
Ночами к тому времени уже подмораживало. Ноябрь на правом берегу начался с северного ветра, и рубец на лице снова дал о себе знать. В тепле землянки отпускало через полчаса, а на поле возвращалось. Я к этому притерпелся за год и научился не трогать лицо лишний раз, от этого только хуже.
Кондрат встретил меня у капонира с чехлом наперевес и сообщил, что масло с утра идёт густое, пора переходить на зимний режим, а зимнего масла на складе нет и не будет до декабря.
К одиннадцати к нам приехали с благодарностью. Трое зарулили на трофейном «опеле», выкрашенном в зелёный поверх старой краски. Тот самый лётчик, стрелок с рукой на косынке и их замполит. Привезли повидла, про которое Пахомыч сказал, что это брюква, коробку эрзац‑кофе и ящик с шестью банками свиной тушёнки.
Спиридоныч сварил кофе на всех в ведре и потом сказал, что ведро после этого выпаривал дважды.
‐ Ну и гадость, – объявил Пахомыч, допив.
‐ Так ты вторую кружку зачем берёшь?
‐ А чтоб распробовать до конца.
Что бывает кофе из желудей, я знал, но говорить не стал. Кузьмин уже объявил, что это цикорий, а Мезенцев настаивал будто каштаны, и спорили они так увлеченно, что жалко было мешать.
Патрон в те дни таскал к землянке оружейников немецкие гильзы. Они были другого калибра, длиннее наших, и он сложил их отдельной кучкой.
Почту привезли в полдень. Полуторка пришла с левого берега, с ней ехал Гуреев – он с ночи мотался за реку в дивизионные тылы – и не стал ждать, пока мешок отнесут на КП, а полез в кузов прямо там, у края поля.
Тревогу дали, когда он уже спрыгнул. Их не увидели вовремя. Восьмёрка «лаптёжников» шла с юга, низко вдоль балки, а прикрытие держалось выше и позади. Наблюдатель на посту разглядел их, когда до поля оставалось меньше минуты. Дежурная пара – Голубь с Мезенцевым – взлетала уже под разрывы.
Я в тот момент шёл от своей машины к КП метрах в двухстах от полуторки и увидел, как первый переваливается через крыло над западным краем. До капонира было столько же назад, сколько вперёд до щели, и я не успевал ни туда, ни туда.
Голубь оторвался за секунды до того, как на полосу обрушились бомбы. Он не ждал ведомого, сразу после отрыва убрал шасси и ушёл вправо с разворотом на высоте метров тридцати, чтобы уйти из‑под линии пикирования. Мезенцев двинулся следом, когда разрывы уже встали поперёк полосы, и вылетел из этой стены земли и дыма левее, чем должен был. Как он это проделал, никто потом не мог объяснить.
На второй круг немцы не пошли. Отбомбились с одного захода, растянувшись цепочкой: первые положили по стоянке третьей эскадрильи, последние – вдоль рулёжки, где стояла полуторка и минуту назад собирался народ за письмами. Разбежаться успели не все.
Потом прошлись по полю двое из прикрытия с бреющего. Это было даже страшнее, потому что бомбу хотя бы слышишь. Я лежал в канаве у капонира, вжимаясь щекой в землю. Когда стихло, в ушах стоял тонкий звон, и сквозь него я услышал, что кричат у полуторки. Она горела. Мешок с почтой лежал в стороне в траве, часть писем разнесло по краю поля.
Гуреев лежал на спине в десяти шагах от кузова, рядом с ним сидел на корточках посыльный из штаба, мальчишка лет восемнадцати, и держал его за рукав обеими руками. Он говорил быстро, что они стояли у борта, он повернулся посмотреть, откуда воет, а его Гуреев взял за шиворот и бросил в канаву, сперва он даже не понял, кто это сделал.




























